Страница:
— Одним законодательством ничего и никогда не излечишь. Это процесс болезненный, это культурный процесс. Но в том числе, конечно, надо использовать и законодательство, и административные меры. Сегодняшняя ситуация неопределенности является почвой для всех этих подпольных схем. Нет хозяина, нет контроля, нет ощущения справедливости, есть запутанные финансовые потоки, все это провоцирует энергичных людей, имеющих подконтрольный им ресурс, развернуть потоки в свою пользу. Чтобы с этим бороться, надо менять всю систему.
— Стоп! Кто вам сказал, что у нас капитализм? Я глубоко убежден в том, что если мы и были когда-либо близки к капитализму, то лишь в годы советской власти. В моем понимании капитализм — это способ ведения хозяйства, основанный на рациональном расчете, на планировании, инвестировании, учете прибыли и получении задуманного результата.
Вот у вас в шкафу — Маркс: классы, частная собственность на средства производства. По этим признакам капитализм у нас есть
— А кто сказал, что частная собственность и капиталистическая частная собственность — одно и то же? Это разные вещи. То, что мы имеем сегодня в экономике, — результат редукции. По типу хозяйствования мы откатились на два-три века в прошлое. В СССР по уровню рациональной организации экономика была более капиталистической, чем сейчас. Рациональности в ней нынче гораздо меньше. Зато появилось множество частных собственников, а в СССР был единственный собственник — государство. В этом отношении произошла существенная подмена понятий, и это дело рук того поколения, к которому я принадлежу (я такой же грешник, только кающийся). Мы были воспитаны на «Радио Свобода» и «Голосе Америки». Мы очень примитивно воспринимали постулаты «свободной экономики», «демократии», не понимали их сложной природы, привязки к определенной культурной традиции, нам казалось, что достаточно что-то провозгласить, чтобы оно появилось. Мы совершили крупную ошибку. Проблема советской экономики состояла не столько в отсутствии частной собственности, сколько в сверхмонополизации. Самое разумное, что можно было сделать тогда, на рубеже 90-х годов, — провести глубочайшую демонополизацию экономики, создание гострестов в командных областях, поэтапное превращение этих государственных трестов в публичные корпорации, — я не говорю слово «приватизация», потому что приватизация в экономике, в которой нет денег, невозможна. Приватизация предполагает продажу. Поэтому еще лет десять-пятнадцать это были бы гостресты, но работающие в конкурентной среде. Приватизация должна была произойти в легкой промышленности, в сфере услуг. Получился бы некий венгерско-китайский вариант, который снял бы нагрузку с государства в тех отраслях, где нужны небольшие инвестиции. Туда бы и хлынули те криминальные деньги, которые хлынули в нашу экономику в конце 80-х — начале 90-х.
В чем тогда разница с тем сценарием, который реализовался?
— В том, что деньги теневиков пришли бы не в космическую промышленность, не в нефтяную отрасль, они бы пришли в кафе, в предприятия по пошиву одежды. И бог с ним, там бы они завертелись, это стало бы школой капитализма для нового класса… Так что если рассматривать рост экономики с точки зрения уровня организованности, и если каждая новая ступень — более высокий уровень организованности, то я считаю, что мы не поднялись, а опустились на несколько ступенек.
То есть технологии XXI века у нас вовлечены в экономические отношения где-то на уровне XVIII века?
— Совершенно верно. В этом парадокс. Мы получили много собственников, но эти собственники не капиталисты. У них нет ни буржуазного сознания в политическом плане, ни навыков капиталистической организации труда. Одна из наших величайших иллюзий в том, что если изменить титул собственника и назвать что-то государственное частным, то эффективность повысится. Да ничего подобного. Если министр превратил часть собственного министерства в трест, а потом трест — в частную компанию (а это основной путь, которым мы шли), он руководит этой компанией так же, как руководил министерством. Если референт в министерстве подсовывал ему бумаги на подпись, делая свои маленькие делишки и получая за это мзду, а теперь он стал называться помощником председателя совета директоров, то воровство от этого не перестало быть воровством. Изменилось другое — упал уровень организованности, уровень рациональности.
работа группы очень интересного социолога Сергея Белановского (я консультировал их в процессе работы). В ходе исследования группа иногда сталкивалась с раздраженной реакцией руководства некоторых НИИ, когда оно узнавало, что их сотрудников опрашивали. Тем не менее было обследовано более тридцати институтов, от Москвы и Питера до Владивостока, и обработано 1200 анкет. Это вполне разумная цифра; даже при опросах в масштабе страны обычно хватает 1500 анкет. Так вот, при анализе ответов выявилась кластерная структура научного сообщества Академии (см. рис. на стр. 27). В осях «научная востребованность — научная дееспособность» видны четыре кластера. Первый — порядка 23%, это дееспособные и востребованные. Это сегодня самая продуктивная часть академического сектора — но увы, им уже в среднем 50—60 лет. Второй кластер меньше, около 17%, у них оба показателя меньше, чем в первом, но зато они гораздо моложе (30—40 лет), если их мотивировать, они могут стать продуктивными и войти в 1-й кластер. Самый большой кластер — условно говоря, «болото» (более сорока процентов) — с очень низкой дееспособностью и слабовостребованные (демографически очень неоднородная группа). Так вот те, о ком я начал говорить — это четвертый кластер. Их почти 18%, и они как будто бы тоже не нужны науке. Но в отличие от большого «плохого» кластера, этим людям безразлично, закроется завтра их институт или нет. Они неплохо обеспечены, но зарабатывают на жизнь вне всякой связи со своим работодателем. Среди них много молодых, они достаточно успешны, но уже «не здесь».
«Серость» и система
Как, опять менять систему? Не успели толком построить капитализм — и опять плохо?— Стоп! Кто вам сказал, что у нас капитализм? Я глубоко убежден в том, что если мы и были когда-либо близки к капитализму, то лишь в годы советской власти. В моем понимании капитализм — это способ ведения хозяйства, основанный на рациональном расчете, на планировании, инвестировании, учете прибыли и получении задуманного результата.
Вот у вас в шкафу — Маркс: классы, частная собственность на средства производства. По этим признакам капитализм у нас есть
— А кто сказал, что частная собственность и капиталистическая частная собственность — одно и то же? Это разные вещи. То, что мы имеем сегодня в экономике, — результат редукции. По типу хозяйствования мы откатились на два-три века в прошлое. В СССР по уровню рациональной организации экономика была более капиталистической, чем сейчас. Рациональности в ней нынче гораздо меньше. Зато появилось множество частных собственников, а в СССР был единственный собственник — государство. В этом отношении произошла существенная подмена понятий, и это дело рук того поколения, к которому я принадлежу (я такой же грешник, только кающийся). Мы были воспитаны на «Радио Свобода» и «Голосе Америки». Мы очень примитивно воспринимали постулаты «свободной экономики», «демократии», не понимали их сложной природы, привязки к определенной культурной традиции, нам казалось, что достаточно что-то провозгласить, чтобы оно появилось. Мы совершили крупную ошибку. Проблема советской экономики состояла не столько в отсутствии частной собственности, сколько в сверхмонополизации. Самое разумное, что можно было сделать тогда, на рубеже 90-х годов, — провести глубочайшую демонополизацию экономики, создание гострестов в командных областях, поэтапное превращение этих государственных трестов в публичные корпорации, — я не говорю слово «приватизация», потому что приватизация в экономике, в которой нет денег, невозможна. Приватизация предполагает продажу. Поэтому еще лет десять-пятнадцать это были бы гостресты, но работающие в конкурентной среде. Приватизация должна была произойти в легкой промышленности, в сфере услуг. Получился бы некий венгерско-китайский вариант, который снял бы нагрузку с государства в тех отраслях, где нужны небольшие инвестиции. Туда бы и хлынули те криминальные деньги, которые хлынули в нашу экономику в конце 80-х — начале 90-х.
В чем тогда разница с тем сценарием, который реализовался?
— В том, что деньги теневиков пришли бы не в космическую промышленность, не в нефтяную отрасль, они бы пришли в кафе, в предприятия по пошиву одежды. И бог с ним, там бы они завертелись, это стало бы школой капитализма для нового класса… Так что если рассматривать рост экономики с точки зрения уровня организованности, и если каждая новая ступень — более высокий уровень организованности, то я считаю, что мы не поднялись, а опустились на несколько ступенек.
То есть технологии XXI века у нас вовлечены в экономические отношения где-то на уровне XVIII века?
— Совершенно верно. В этом парадокс. Мы получили много собственников, но эти собственники не капиталисты. У них нет ни буржуазного сознания в политическом плане, ни навыков капиталистической организации труда. Одна из наших величайших иллюзий в том, что если изменить титул собственника и назвать что-то государственное частным, то эффективность повысится. Да ничего подобного. Если министр превратил часть собственного министерства в трест, а потом трест — в частную компанию (а это основной путь, которым мы шли), он руководит этой компанией так же, как руководил министерством. Если референт в министерстве подсовывал ему бумаги на подпись, делая свои маленькие делишки и получая за это мзду, а теперь он стал называться помощником председателя совета директоров, то воровство от этого не перестало быть воровством. Изменилось другое — упал уровень организованности, уровень рациональности.
работа группы очень интересного социолога Сергея Белановского (я консультировал их в процессе работы). В ходе исследования группа иногда сталкивалась с раздраженной реакцией руководства некоторых НИИ, когда оно узнавало, что их сотрудников опрашивали. Тем не менее было обследовано более тридцати институтов, от Москвы и Питера до Владивостока, и обработано 1200 анкет. Это вполне разумная цифра; даже при опросах в масштабе страны обычно хватает 1500 анкет. Так вот, при анализе ответов выявилась кластерная структура научного сообщества Академии (см. рис. на стр. 27). В осях «научная востребованность — научная дееспособность» видны четыре кластера. Первый — порядка 23%, это дееспособные и востребованные. Это сегодня самая продуктивная часть академического сектора — но увы, им уже в среднем 50—60 лет. Второй кластер меньше, около 17%, у них оба показателя меньше, чем в первом, но зато они гораздо моложе (30—40 лет), если их мотивировать, они могут стать продуктивными и войти в 1-й кластер. Самый большой кластер — условно говоря, «болото» (более сорока процентов) — с очень низкой дееспособностью и слабовостребованные (демографически очень неоднородная группа). Так вот те, о ком я начал говорить — это четвертый кластер. Их почти 18%, и они как будто бы тоже не нужны науке. Но в отличие от большого «плохого» кластера, этим людям безразлично, закроется завтра их институт или нет. Они неплохо обеспечены, но зарабатывают на жизнь вне всякой связи со своим работодателем. Среди них много молодых, они достаточно успешны, но уже «не здесь».
Ну а как обстоят дела в новых секторах, связанных с хайтечным бизнесом?
— В начале 1990-х в России было около 40 тысяч компаний, которые в уставе писали об инновационной деятельности. Сейчас таких осталось 22—23 тысячи. Часть из них разорилась, рассыпалась — кто-то уехал, кто-то решил заняться чем-то другим. Но в эту цифру попали только те, кого статистика относит к отрасли народного хозяйства «Наука и научное обслуживание». Гораздо больше, я полагаю, инновационных фирм в промышленности, но они статистикой вообще не учитываются. Никто не знает, сколько в металлургии, например, малых предприятий, занимающихся инновациями. Если фирма создана при академическом институте металлургического профиля — она «ловится» этой статистикой. Если же она находится при каком-нибудь заводе «Северстали», статистика ее не увидит, так как в их классификации нет понятия «инновационная фирма в металлургии». Она будет учтена просто как «малая». А ведь «малая» может и лом на грузовике вывозить.
У крупных промышленных фирм есть свои исследовательские подразделения? Не малые фирмы, а структурные подразделения больших? Или отдельные институты?
— Конечно, и огромные. Например, в «Газпроме», РАО ЕЭС, РЖД есть свои крупные НИИ (там во многом еще и советский задел сохранился). Но интереснее на частный сектор посмотреть. Как писала «Независимая газета», еще ЮКОС когда-то купил отраслевой НИИ удобрений и инсектофунгицидов (НИИУИФ) и сделал из него великолепный, блестяще оснащенный «пятизвездный институт». Или, например, известно, что один из институтов «Норникеля» оборудован с иголочки — новейшая техника, средняя зарплата около тысячи долларов. Если надо для дела, можно ездить в любые командировки — в Якутию, на Камчатку, куда угодно. Работают несколько сотен человек. Вот таковы институты частных российских компаний. Они занимаются исследованиями, разработками технологий, но в основном ориентированы на абсолютно прагматические потребности своих фирм, то есть фундаментальных исследований почти не ведут. Поэтому изучать наноструктуры и тонкие свойства материи все равно придется той же РАН, лабораториям лучших вузов, НИИ «оборонки».
Итак, вот уже два сектора «новой науки», как я это называю — частные инновационные фирмы и исследовательские подразделения наших частных индустриальных гигантов.
Причем даже среди относительно небольших частных фирм (70-100 человек) уже есть такие, которые тратят на исследования сотни тысяч долларов в год.
Как эта «новая наука» взаимодействует со «старой»?
— В основном в форме персональных контрактов. Частные фирмы очень редко нанимают целые институты для проведения исследований. Как правило, они заключают договор только с нужными им специалистами, при этом обязательно подписывают соглашение о неразглашении (для многих компаний очень важно сохранить в тайне, по каким направлениям они заказывают исследования). При этом зарплаты идут иногда через бухгалтерию, а иногда частично в конвертах. Специалисты обычно работают в своем институте, используют его оборудование. Иногда институт в целом что-нибудь получает за это, а иногда вы как ведущий исследователь завлабу скажете — давайте втроем, вы я и директор, заключим такой контракт. Итак, здесь также присутствует серая экономика в науке. Наука в этом не уникальна, это просто следствие того, что в нашей экономике в целом пока процветают такие отношения. Но в любом случае, контакты «фундаментального сектора» науки с частными промышленными фирмами пока скорее штучные, чем массовые.
Наконец, я бы отнес к новым формам науки и нашу научную «диаспору», живущую и здесь и «там», часто в челночном режиме. Это ученые, которые несколько месяцев в году работают за рубежом, потом возвращаются и работают в своем родном НИИ (или преподают здесь). Эти люди живут по экономическим законам мировой науки, хотя трудовая книжка у них здесь, пенсия начисляется здесь — но продуктивная научная жизнь уже в основном там. Довольно массовое явление, но в основном для фундаментальной науки.
Каковы перспективы наших малых инновационных компаний?
— Одна из бед этого движения — они не растут. Удовлетворяют свои первичные потребности — обеспечить приличный уровень жизни для пяти, десяти, двадцати человек, и останавливаются. Добиваются неплохой по нашим меркам зарплаты для специалистов — две, иногда три тысячи долларов, — и больше им ничего не нужно. Но очень часто нет и возможности расти — отсутствуют средства для серьезных инвестиций. Кроме того, они ведь в некотором смысле временные жильцы. У таких фирм обычно два варианта — либо ждать, пока придут зарубежные конкуренты и поглотят или вытеснят их, либо со своими пищевой добавкой, программой, прибором и т. п. выходить на широкий рынок. Точнее — на глобальный, так как наши рынки в конце концов либо схлопнутся, либо сомкнутся с глобальными (фармацевтика это подтверждает — сейчас остались только узкие ниши очень дешевых и/или очень старых лекарств, где мы конкурентоспособны, да и то потому, что остальному миру там неинтересно работать). Главная причина, почему эти компании не растут — у них нет крупных системных технологий, а именно это нужно нашим заказчикам.
Крупный системный продукт вообще в мире мало кто способен создавать. Даже в гражданской авиации этого нет — у нас превосходные планеры (потому что есть школа аэродинамики, идущая еще от Жуковского), а авионики и двигателей современных нет. Про автомобили не будем и говорить. Сегодня наши конкурентные системные продукты и соответственно системные технологии — это некоторые боевые самолеты и вертолеты, системы ПВО, некоторые космические ракеты, стрелковое оружие. Еще кое-что можно назвать, но очень немного.
Главное, что нужно малым фирмам — крупные потребители. На Западе то же самое. Там говорят об историях Microsoft, Apple, но это же единицы из сотен тысяч. Остальные — либо поглощены кем-то, либо создали «маленькую штучку», которую купила большая фирма. Чтобы большая фирма полностью выросла из идеи — таких случаев бывает десяток за двадцать лет. Так что в каком-то смысле и закономерно, что маленькие не очень-то и растут. Не закономерно то, что их никто к себе не подгребает. Иван Михайлович Бортник (руководитель Фонда поддержки малого предпринимательства в научно-технической сфере) говорил мне, что с фондом так или иначе связаны около тысячи фирм, но процентов пятьдесят из них из года в год одни и те же. Хотя опять-таки точная статистика здесь отсутствует.
Часто говорят, что не надо ставить неразумные задачи типа «давайте создадим хайтек», надо поддерживать то, что растет. Тогда и хайтек в нужное время появится.
— Вы сами сказали ключевую фразу — поддерживать то, что растет. В нашей ассоциации мы поддерживаем (особенно часто в начале нашей работы поддерживали) как раз талантливых изобретателей, энтузиастов, которые будут заниматься своими разработками при любых обстоятельствах. Они не знают ни рынка, ни цен, ни конкуренции, не знают ничего про экономику, и среди них есть два крайних типа людей. Первые — те, кто всегда требует 51% акций в будущей компании, потому что боятся, что украдут. Но таким никто не даст денег на их условиях — потому что они тогда будут все решения единолично принимать, не зная всего того, что я перечислил. По мировой практике изобретателю достается максимум 20—30%. Условно 30% идет инвестору, которого мы найдем и который будет рисковать своими деньгами. 30% менеджменту, который тоже мы найдем, который знает, как работать на рынке, и будет управлять компанией. Но если наш изобретатель упрется, не будет соглашаться — он так ни с чем и останется. А вторая крайность — рубаха-парень, который готов все отдать за гроши, лишь бы продолжать работу. Я в 1994 году одного из них встретил за рубежом. Он за 20 тысяч долларов продал такое, что я не сдержался и сказал ему: извини меня, но ты дурак! — ведь это стоит миллион. И только 10—15% наших изобретателей умеют общаться с бизнесом, понимают свою роль. Ведь это не их задача — ориентироваться в рынке. Они пусть изобретают, пишут программы. Впрочем, среди изобретателей есть небольшая доля таких, кто вырастает в хороших менеджеров. Создатели некоторых компаний, которые начинают как самоучки, набив себе шишек, превращаются в истинных профессионалов рынка, а компании из малых — в средние. Но таких немного.
Ну а что же должно произойти, чтобы пошел серьезный рост в этом секторе?
— Мешает наше «проклятие природных богатств». Страна залита нефтью и металлом, просто ступить некуда — как тут думать о «высоком». Если я инвестор, зачем мне какие-то рискованные варианты с хайтеком, если я могу построить пивной завод, а уж если в нефть удастся пробиться… Государство должно подталкивать развитие технологий. Татарстан недавно очень хороший лозунг выдвинул. Когда в Казани открывался отличный технопарк «Идея», М. Шаймиев предложил для него такой девиз: «Жизнь после нефти». Ведь «Татнефть» хоть и очень мощная компания, но нефть там добывается тяжелая, ее мало, и приходится думать о других перспективах. Шаймиев, как говорят, убедил «Татнефть» вложить миллиард рублей в фонд, на который и построили этот технопарк. «Жизнь после нефти» — вот о чем нам всем нужно задуматься.
ТЕМА НОМЕРА: Послесловие: две ипостаси серости
Автор: Леонид Левкович-Маслюк
Один мой знакомый недавно сказал — как только в науку придут большие деньги, президентом РАН станет вор в законе. Броско — но диковато, а главное, фантастично. Буквально такой сценарий немыслим. Но если эта фраза лишь указывает вектор, направление — то небольшие сдвиги по этому вектору очень даже мыслимы. Вопрос в том, насколько небольшие — и в какой мере они уже сделаны. Именно об этом, в сущности, и рассуждают наши сегодняшние эксперты, отталкиваясь от наблюдений Владимира Пастухова в ходе его полевых исследований «изнанки жизни».
В 1991-м или 1992 году я лично видел результат абсолютно «белой» продажи интеллектуальной собственности — прав на «Тетрис». Автор игры Алексей Пажитнов в период ее создания был сотрудником Вычислительного центра АН СССР, поэтому деньги фирмы Nintendo за права на использование «Тетриса» получил этот академический институт (по разным данным, от 4 до 6 млн. долларов). Из них 2 миллиона было решено раздать сотрудникам ВЦ. Как вспоминают люди, работавшие тогда там, деньги распределялись из расчета 50 условных долларов за год стажа (но некоторые, между прочим, призывали вообще не брать деньги, считая, что это нечестно по отношению к Пажитнову). На причитающуюся сумму каждый мог заказать себе через институт бытовую технику или компьютер. Например, супружеская пара с десятилетним стажем работы у каждого могла позволить себе AT-286, что было по-настоящему круто. Довольно быстро компьютеры были закуплены за границей и розданы заказавшим. А вот все деньги на бытовую технику фирма-посредник украла подчистую. После этого ВЦ решил выделить ещё столько же денег, чтобы не обижать тех, кто пожелал стиральных машин и холодильников, и только со второго раза все сработало.
Вот эти-то ящики с холодильниками в коридорах ВЦ я прекрасно запомнил с тех времен — вместе с ощущением некоей абсурдности происходящего. Думаю, что такое же впечатление могли испытать и более энергичные люди, что стало для них дополнительным стимулом к построению теневых интерфейсов для интеллектуальной собственности (ИС).
Эксперты, беседы с которыми вы только что прочитали, по-разному оценивают типичность для сегодняшней России «экстремально-теневых» схем продажи ИС. Оба они включают это явление в более общие ситуации — но делают это по-разному, и с совсем разными выводами. Единственная доступная нам объективная информация — успехи инновационных компаний на мировом рынке. Если у таких компаний центр разработки находится в России, об этом быстро становится известно медиа, а значит и всем нам. Однако таких сообщений сравнительно немного. Поэтому можно предположить, что у механизмов, о которых говорит Пастухов, во всяком случае нет внутреннего источника развития. Очень трудно все-таки долго паразитировать на полумертвом исследовательском центре. Непонятно, откуда возьмутся новые технологии для продажи. Это ведь не недвижимость, которую можно сдавать бесконечно.
Важнее другое — за вопросами о «пропорциях серого» стоят другие, куда более острые. Что такое наука в нашей стране? Каким здесь должно быть высшее образование? Кому и зачем у нас нужны все эти сложные, хрупкие, громоздкие вещи? Когда ответ на эти вопросы — не словесный, а вещественный, жизненный, будет дан, — тогда возникнут те формы существования науки, образования, технологического бизнеса, которые соответствуют этому ответу. Может быть, наступит гордое процветание свободных наук. А может быть, все эти малопонятные вещи просто исчезнут, растворятся в пространстве, сменившись чем-то попроще. Ясно только, что сейчас заканчивается длинный и тоскливый переходный процесс, а к чему он был переходный — мы пока не знаем.
Один из крупнейших математиков СССР, Константин Бабенко, учил своих студентов — запомните, единственное, что порождается серостью — серость. Он имел в виду не ту серость, о которой мы говорили сегодня, а вторичность, бездарность в самой науке. Но готовя сегодняшние материалы, я вспомнил об этой фразе Константина Ивановича и с удивлением заметил, что она вполне приложима и к серости в другом, экономическом смысле. Более того — разве нет связи между этими двумя видами серости? Всем известно, что язык умнее нас. Раз он назвал две вещи одинаковыми именами — может быть, это не случайно? Склонность к интеллектуальной и деловой серости слишком часто сочетаются в одном физическом лице.
Проблема в том, что серость в околонаучном бизнесе появляется и исчезает согласно экономическим обстоятельствам, и в этом смысле она не так уж страшна. Но вот серость другая, более глубокая, заняв плацдарм, уже никуда не исчезает (она ведь далеко не синоним обычной глупости). С ней-то и столкнется новый русский инноватор в лучезарном «завтра», и кто победит в столкновении — очень большой вопрос.
Один мой знакомый недавно сказал — как только в науку придут большие деньги, президентом РАН станет вор в законе. Броско — но диковато, а главное, фантастично. Буквально такой сценарий немыслим. Но если эта фраза лишь указывает вектор, направление — то небольшие сдвиги по этому вектору очень даже мыслимы. Вопрос в том, насколько небольшие — и в какой мере они уже сделаны. Именно об этом, в сущности, и рассуждают наши сегодняшние эксперты, отталкиваясь от наблюдений Владимира Пастухова в ходе его полевых исследований «изнанки жизни».
В 1991-м или 1992 году я лично видел результат абсолютно «белой» продажи интеллектуальной собственности — прав на «Тетрис». Автор игры Алексей Пажитнов в период ее создания был сотрудником Вычислительного центра АН СССР, поэтому деньги фирмы Nintendo за права на использование «Тетриса» получил этот академический институт (по разным данным, от 4 до 6 млн. долларов). Из них 2 миллиона было решено раздать сотрудникам ВЦ. Как вспоминают люди, работавшие тогда там, деньги распределялись из расчета 50 условных долларов за год стажа (но некоторые, между прочим, призывали вообще не брать деньги, считая, что это нечестно по отношению к Пажитнову). На причитающуюся сумму каждый мог заказать себе через институт бытовую технику или компьютер. Например, супружеская пара с десятилетним стажем работы у каждого могла позволить себе AT-286, что было по-настоящему круто. Довольно быстро компьютеры были закуплены за границей и розданы заказавшим. А вот все деньги на бытовую технику фирма-посредник украла подчистую. После этого ВЦ решил выделить ещё столько же денег, чтобы не обижать тех, кто пожелал стиральных машин и холодильников, и только со второго раза все сработало.
Вот эти-то ящики с холодильниками в коридорах ВЦ я прекрасно запомнил с тех времен — вместе с ощущением некоей абсурдности происходящего. Думаю, что такое же впечатление могли испытать и более энергичные люди, что стало для них дополнительным стимулом к построению теневых интерфейсов для интеллектуальной собственности (ИС).
Эксперты, беседы с которыми вы только что прочитали, по-разному оценивают типичность для сегодняшней России «экстремально-теневых» схем продажи ИС. Оба они включают это явление в более общие ситуации — но делают это по-разному, и с совсем разными выводами. Единственная доступная нам объективная информация — успехи инновационных компаний на мировом рынке. Если у таких компаний центр разработки находится в России, об этом быстро становится известно медиа, а значит и всем нам. Однако таких сообщений сравнительно немного. Поэтому можно предположить, что у механизмов, о которых говорит Пастухов, во всяком случае нет внутреннего источника развития. Очень трудно все-таки долго паразитировать на полумертвом исследовательском центре. Непонятно, откуда возьмутся новые технологии для продажи. Это ведь не недвижимость, которую можно сдавать бесконечно.
Важнее другое — за вопросами о «пропорциях серого» стоят другие, куда более острые. Что такое наука в нашей стране? Каким здесь должно быть высшее образование? Кому и зачем у нас нужны все эти сложные, хрупкие, громоздкие вещи? Когда ответ на эти вопросы — не словесный, а вещественный, жизненный, будет дан, — тогда возникнут те формы существования науки, образования, технологического бизнеса, которые соответствуют этому ответу. Может быть, наступит гордое процветание свободных наук. А может быть, все эти малопонятные вещи просто исчезнут, растворятся в пространстве, сменившись чем-то попроще. Ясно только, что сейчас заканчивается длинный и тоскливый переходный процесс, а к чему он был переходный — мы пока не знаем.
Один из крупнейших математиков СССР, Константин Бабенко, учил своих студентов — запомните, единственное, что порождается серостью — серость. Он имел в виду не ту серость, о которой мы говорили сегодня, а вторичность, бездарность в самой науке. Но готовя сегодняшние материалы, я вспомнил об этой фразе Константина Ивановича и с удивлением заметил, что она вполне приложима и к серости в другом, экономическом смысле. Более того — разве нет связи между этими двумя видами серости? Всем известно, что язык умнее нас. Раз он назвал две вещи одинаковыми именами — может быть, это не случайно? Склонность к интеллектуальной и деловой серости слишком часто сочетаются в одном физическом лице.
Проблема в том, что серость в околонаучном бизнесе появляется и исчезает согласно экономическим обстоятельствам, и в этом смысле она не так уж страшна. Но вот серость другая, более глубокая, заняв плацдарм, уже никуда не исчезает (она ведь далеко не синоним обычной глупости). С ней-то и столкнется новый русский инноватор в лучезарном «завтра», и кто победит в столкновении — очень большой вопрос.