Виктор Конецкий
Последний рейс

Вместо предисловия

   Последний раз я был в Арктике четырнадцать лет назад. Тогда же и была задумана книга об этом воистину последнем для меня рейсе 1986 года — в 1987 году я из пароходства уволился.
   Рейс тогда выпал тяжелый: мы попали в аренду в Тикси и работали челночные рейсы между Колымой и Чукоткой.
   Впервые за всю мою морскую жизнь план перевозок на трассе СМП в тот год оказался не выполнен. Фон — нарастающая неразбериха; антиалкогольная кампания — потому солдаты-пограничники пьют ваксу; начало безвластия в стране: партия в шоке от свалившейся на ее светлую голову перестройки, зато ведомства правят бал, а мы между всего этого крутимся. Прибавьте еще, что крутимся среди льдов. И в мозгах наших полная неразбериха.
   31 августа погиб «Нахимов». Потом сгорел «Комсомолец Киргизии». В октябре в Атлантике после взрыва ракеты и пожара затонула подводная лодка К-219. Погибло четыре человека…
   Книгу эту я так и не написал. И дело тут не только в том, что я не могу больше плавать. А знать-то в жизни ничего, кроме мокрого и соленого, толком не знаю…
   Читатель всегда ждет от новой книги света для души, жизнеутверждения, гармоничности. А внутри мучительное раздвоение между воплем «что делать?» и волевым усилием держать себя хотя бы в рамках чистой и честной публицистики…
   Последнее обстоятельство и подвигло меня сегодня сесть за письменный стол и просмотреть дневники последнего рейса. Дневников, записок, документов за эти годы накопилось порядочно. И я решил, что потрачу остаток жизни, чтобы обработать свои часто неразборчивые записи. И после этого окончательно уйду с морей.
   Мой читатель должен быть готов к тому, что эти заметки существуют как бы в трех измерениях — первые главы написаны четырнадцать лет назад, дневник последнего рейса печатается полностью, без всяких правок, а мои дальнейшие размышления и воспоминания идут параллельно с дневниковыми записями.

Здесь якорь залогом удачи минутной...

   Начальнику Балтийского морского пароходства т. Харченко В. И.
   капитана дальнего плавания
   Конецкого В. В.
 
   ЗАЯВЛЕНИЕ
   Прошу назначить меня дублером капитана на любое из судов БМП, которые последуют в нынешнюю навигацию в Арктику. Желательно на самый восточный из портов захода.
   В навигации 1975, 1979, 1982, 1984, 1985 гг. я работал на тх/тх «Ломоносово», «Северолес», «Индига», «Лигово» в рейсах на Певек, Хатангу, Зеленый Мыс.
   КДП Конецкий В. В.
   21.07.1986 г.
 
   Балтийское морское пароходство находится в суперсовременном здании, где много простора, света, широкие коридоры, лифты и в каждом лифтовом вестибюле висят огромные шикарные часы. Все часы, правда, стоят. Стоят часы и в том вестибюле, где находится кабинет Виктора Ивановича Харченко, к которому я и направлялся.
   Вообще-то есть поговорка, что счастливые часов не наблюдают. Так вот, вспомните, пожалуйста, когда вы видели идущими уличные часы, часы в сберкассах, часы в почтовых отделениях или даже в таком точном заведении, как наше Балтийское морское пароходство? От Владивостока до Калининграда и от Кушки до полярной станции на мысе Челюскина наши общественные, государственные часы стоят. Добрый миллиард электрических, механических, но обязательно настенных, здоровенных — килограммов по десять каждые, из дорогих металлов…
   Что из этого следует? Что все наше общество — 280 советских миллионов — счастливо.
   Я тоже оказался счастливчиком, ибо начальник был на месте, да еще в хорошем настроении, в один секунд все мои проблемы усек, нашел на пульте какие-то кнопки, пробасил: «Кадры Конецкого оформить на „Кингисепп“!» И я выкатился от него уже через минуту, получив еще и на бумажке соответствующую резолюцию. Победа!
   Но все-таки жалкие мелочи существования портили настроение.
   Например, на улице было жарко, давил шею новенький галстук, давили шикарные сапожки на высоком каблуке. Сапожки на высоком каблуке я — мужчина небольшого роста — натягиваю в сложные моменты жизни в целях преодоления комплекса неполноценности.
   Я перешел через узкий перешеек перед главным входом пароходства и укрылся в тени старых развесистых деревьев уютного сквера. В этом сквере есть круглая площадка, уставленная тяжелыми скамейками и мусорными урнами. Сквер хранит массу воспоминаний о морских встречах и расставаниях, ибо расположен между главным входом в пароходство и главными воротами порта. Хранит он намять и о бесконечных изломах морских судеб, ибо здесь осмысливаются назначения на новые должности — как в сторону их повышения, так и понижения.
   Я сел на скамейку и раздернул «молнии» на сапожках. Закурил, конечно. Солнечные лучи пробивались сквозь могучую листву мощных кленов. Тенистая прохлада и шелест древесных крон. Густая трава. Летняя безмятежность воробьев на кустах отцветшей сирени.
   Я снял пиджак, раздумывая о том, что до нового рейса мне выпадает целый месяц свободы.
   Мой «Кингисепп» был еще где-то в Гавре. Потом куда-то должен был заходить, потом разгружаться в Выборге (всегда длительное мероприятие), а потом уже плыть в Мурманск, где наши судьбы и пересекутся.
   Из пароходства вышел мужчина в полной капитанской форме и зашагал по моим следам в сквер. Я не сразу узнал Василия Васильевича Миронова, героя моей книги «Никто пути пройденного у нас не отберет», соплавателя по сумасшедшему рейсу из Ленинграда во Владивосток на лесовозе «Северолес» (в книге — «Колымалес»), мастака рассказывать байки про птичек, любителя сырой морковки на завтрак и приговорки: «Упремся — разберемся».
   С последней встречи прошло около семи лет, но В.В. даже вроде помолодел. Оказывается, его «Северолесу» закрыли Арктику — дальше Игарки старику лесовозу нос больше высовывать нельзя. Потому у В.В. было отменное настроение и, внешний вид соответствующий.
   Ну, поздоровались, ну, умостился он рядом, и скамейка под его сотней килограммов зачмокала, как пролетка под Чичиковым.
   — На пенсию не собираетесь? — спросил я.
   — Пока не выгонят, — сказал он, свершив свой китовый вдох-выдох. — Внучке четырнадцать намедни. Так шустрит, а я к спокойствию привык. Да и сын уже плавает. Пусть бабка с внучкой и попугаем чай пьет.
   — Попугая вроде раньше не было. И вообще у вас к плебейским птичкам слабость была: к синичкам да снегирям.
   — Недоумение ваше личное дело, а вот трепать в книжках наше грязное белье дело общее, — добродушно сказал он.
   Смею заверить читателя, что встречать прототипов в жизни не слишком приятное дело. Но тут самое главное — делать вид, что ничуточки не испуган.
   — Все-таки драже, которое вы съели в далекой юности и в таком большом количестве, иногда сказывается, — сказал я.
   Тут такое дело. Василий Васильевич молодым красавчиком, еще боцманом на ледоколе, стоял как-то на лебедке при погрузке продуктов в носовую кладовую. Один подъем он уронил. Содержимое расколовшихся ящиков оказалось соблазнительным. Особенно какие-то пакетики с розовым драже. Василий Васильевич и кое-кто из матросиков воспользовались случаем и сожрали по целому пакетику.
   Никуда не денешься — придется приоткрыть профессиональную тайну. Тем более срок давности прошел, а нынче те манипуляции над мужскими организмами, которые когда-то практиковались, запрещены. Дело идет об антиполе, антистоине, который помогал военным морякам и ледокольщикам забывать про существование на планете прекрасной половины человечества.
   Так вот, Василий Васильевич вместо положенной по штату одной таблетки заглотил граммов триста, ибо таблеточки были сладкие, засыпались они строго поштучно старшим морским начальником или доктором в компот, за который (компот) матросы на флоте служили на два года больше солдат. Делалось это под грифом «Совершенно секретно».
   Можете себе представить, каков был В.В. в молодости, ежели триста граммов антипола ни в те времена, ни потом никак не сказывались на его интересе к особам слабого пола.
   — Виктор Викторович, — сказал он, — если еще раз напомните мне прискорбные огрехи молодости, я на вас в «Моряк Балтики» донос напишу. Знаете, какой допрос мне супруга учинила?
   — Ничего вы про меня в «Моряке Балтики» не напишете, — сказал я. — Особенно теперь, когда у меня в кармане бумажка с автографом самого Виктора Ивановича Харченко.
   — Харченко. А знаете, как он в это кресло попал? — Да.
   — А про то, как они на «Архангельске» в жилой дом на Босфоре въехали?
   — Ага. Он там старпомом был. Мастера в долговую яму турки посадили, а Виктор Иванович спал в каюте и отделался легким испугом.
   — Ну, это турки его отпустили с миром. А здесь его в отдел кадров инспектором посадили. На всякий случай.
   — Знаю.
   — Вот и значит, что хорошие концы бывают не только в ваших книжках.
   — Так откуда у вас попугай? С Кубы или из Австралии привезли?
   — Сижу в отпуске дома, кроссворд разгадываю. Окно открыто, лето, тишь, благолепие. Вдруг с воли крик: «Папа, папочка!» — отчаянный крик, жалобный. Жду, что дальше. Опять: «Папа, папочка! Бьют!» Ну, упремся — разберемся: пошел обиженного ребятенка спасать. А живу у Смоленского кладбища, и окружающий контингент довольно темный. В соседнем доме студенческая семейная общага. Там проститутка обретается — пьяница и от негра-студента двух негритят родила. Думаю, стерва, негритят лупит, пока отец в Африке бананами закусывает. Ошибся. Оказывается, у нормальных обывателей попугай убежал. Зеленый какаду — именно таких наши на Кубе воруют. Орет, с дерева на дерево перелетает по самым верхушкам. И всем ветеранам, что на могилах водку пьют, покоя не дает. Оказывается, уже давно убежал, даже мильтонов ветераны уговаривали, чтобы те шлепнули его из служебного оружия. Те их послали… Тогда пацанов наняли, чтобы из рогатки хлопнули, — ни одного ворошиловского стрелка! До пожарных добрались. Те сперва из своих водометов всю пыль с наших старых тополей смыли. А какаду еще дальше удрал и все орет: «Папа! Папочка! Убивают!» Хозяйка-то баба его лупила — он и привык у хозяина защиты просить. Я бабе-хозяйке полста отвалил, мальчишек разогнал, но одну рогатку у них выцыганил. Бабе сказал, что, если попку поймаю, — мой будет и при свидетелях ей полсотни. Можно сказать, полсотни за синицу в небе… И вообще, это не попугай был, а попугаиха, и назвал я ее потом Катькой. Пошел домой, взял леску пятнадцать миллиметров. На сома годится с касаткой вместе, клетку прихватил — у меня их дома навалом. К одному концу лески гайку привязал, на другой конец — клетку, с разным птичьим лакомством-баловством. Пульнул из рогатки гайкой, потравил леску через ветку и подтянул к самому носу Катьки клетку с лакомством, а та потише, правда, но орет свое: «Папа! Папочка!» Взяла, стерва этакая, и перелетела на другое дерево. Вокруг, ясное дело, толпа — хозяйка руки в боки ходит, пацаны издеваются, пьяные ветераны подлые советы дают. Не любят меня ветераны. Когда у меня собака была, я шлялся с псом по всему микрорайону без поводка и всяких там намордников. Ситуация сложилась отвратительная, и мне лицо капитана дальнего плавания спасать надо было во что бы то ни стало. Ну, кончилось тем, что я свой драгоценный спиннинг притащил и петлей Катьку все-таки отловил…
   «Эх, — подумал я, — мне бы к старости, перед самой пенсией, разработать в себе такую взволнованную болтливость да еще стенографистку нанять — какие бы я деньжата на мирную старость полным собранием сочинений заработать мог…»
   — Значит, полный хеппи-энд? — спрашиваю.
   — Это когда и где он бывает? — интересуется Василий Васильевич. — Вечером являются участковый, хозяйка Катькина с «папочкой» и трое дружинников и требуют попку обратно: «Использовал безвыходную ситуацию в корыстных условиях, гони еще полста!» Ну, я их так погнал — и сейчас бегут…
   — В книжку вставить можно? — спрашиваю.
   — Куда угодно.
   — Вашему экипажу поклон передайте, пожалуйста. Добрые воспоминания о рейсе остались.
   — Экипаж-то с тех пор, положим, сменился весь. А хорошие воспоминания о чем?
   — Да обо всем. О Мандомузели, о том, как я у вас в шиш-беш выиграл…
   — И о том, как «Макаров» на нас айсберг опрокинул, а потом в Питере шасси у самолета не выпускались?
   — И об этом. Счастливых ветров вам.
   — А вам, Виктор Викторович, мягкого льда в Арктике, тепленького такого, со снежком и без поддонов.
   — Да, забыл. Я от Фактора письмо получил с подробностями по «Энгельсу». Он теперь в Москве живет. И вот вам привет передает.
   — Спасибо ему обратное, — сказал Василий Васильевич, испустив свой китовый выдох.
   Похлопали друг друга по спинам и разошлись. Я — к трамвайной остановке, он — к воротам порта. А ведь когда-то чуть не в обнимку спали средь мрачных теней Таймыра.
 
   «Виктор Викторович, Вы просили подробностей — я обещаю строгую документальность.
   Даю: 5 июня 1959 г., будучи зам. начальника БМП по безопасности мореплавания, я в качестве капитана-наставника возвращался из Англии в Ленинград на теплоходе «Андижан». (Выход в море был связан с тем, что начальник пароходства Логинов получил компрометирующий материал на капитана этого судна и поручил проверить мне его в море. Все оказалось липой, и капитан был полностью реабилитирован.)
   Следуя Дрогденским каналом в проливе Зунд, обнаружили стоящий на якоре вблизи маяка Дрогден танкер «Фридрих Энгельс», а лагом с ним теплоход «Очаков» и спасательное судно «Голиаф».
   На траверзе маяка Дрогден в 14.00 получил аварийную радиограмму главного морского ревизора ММФ Стулова В. М. (Стулов когда-то был консультантом у нас с Данелией на кинофильме «Путь к причалу») с распоряжением перейти на аварийный танкер «Фридрих Энгельс» и возглавить спасательные операции, защитив интересы Черноморского морского пароходства и не допустив массовой утечки груза из поврежденного корпуса.
   В 15.15 05.06.59 с помощью мотобота перешел на теплоход «Фридрих Энгельс».
   Капитан Вотяков, человек средних лет, имел усталый вид, и я старался с ним говорить как можно мягче, понимая его тяжелое состояние, волнение и бессонные ночи.
   Откачка груза судовыми средствами была невозможна. От услуг шведских спасателей отказались. Передав 1790 тонн груза посредством переносных электропомп на шведский лихтер, танкер с помощью «Голиафа» был снят с камней и отведен на якорную стоянку вблизи маяка Дрогден.
   На 8 июня 06.00 наметил поездку в порт Линхамн для встречи с представителем грузополучателя. Проснулся в 05.00, чтобы подготовиться к отъезду. В 5.30 раздался стук в каюту, и вахтенный помощник доложил, что капитана Вотякова нет на судне, а на корме нашли его кожаную куртку. В последний раз члены экипажа видели капитана в 5.00.
   Первое, что я сделал, это выбежал на мостик и заметил гирокомпасный курс судна по радиолокации, взял пеленг и расстояние до маяка Дрогден.
   Поскольку суда, стоящие на якоре лагом друг к другу, разворачивало на течении, то я дал команду капитану «Голиафа» немедленно поставить у кормы вешку. На всех судах была объявлена тревога. Помещения осмотрены. Все спасательные средства оказались на штатных местах. Спустили две шлюпки и начали траление галсами под кормой. Каюту капитана осмотрела комиссия из пяти человек. В каюте никаких писем или записок не обнаружили. Каюту опечатали. В кормовой подшкиперской обнаружили отсутствие большой такелажной скобы. О происшедшем радировал в Одессу, Москву и Ленинград.
   По телефону связался с нашим генконсулом в Стокгольме и попросил прибыть на судно. Свой выезд в Линхамн, естественно, отменил. Начальнику радиостанции было приказано записывать на магнитофон последние известия, передаваемые английскими и шведскими станциями.
   Во второй половине дня на судно прибыли генконсул и юрист торгпредства. Ветер начал усиливаться, и стоящий лагом теплоход «Очаков» отошел. Передача груза была приостановлена, а траление прекратили.
   Вечером начали прослушивать записанные на пленку известия. Английская радиостанция сообщила: «Русский морской офицер ищет убежища в Швеции». Это известие взволновало генерального консула. (Впоследствии оказалось, что офицер наших ВМС бежал на мотоботе из Гдыни в Швецию.)
   На рассвете 9 июня приняли трех водолазов, прибывших на пароходе «Любань». Первый вопрос водолазов был: «Поставили ли вешку в месте предполагаемого падения человека?» Узнав, что веха стоит, они этому очень обрадовались, так как в противном случае поиски считали тщетными.
   В 11.20 водолаз поднял со дна труп капитана Вотякова. Одет в форменный костюм, у пояса закреплена такелажная скоба. В карманах ничего не обнаружили. Развернув танкер так, чтобы ничего не было видно с маяка Дрогден, подняли тело на палубу. Обмыли, одели и уложили в три спаянные бочки. Ночью на мотоботе перевезли тело на подошедший пароход «Аусеклис», следующий в Ленинград. С ним же отправил подробный рапорт о происшедшем.
   Утром 10.06 получил распоряжение начальника пароходства вступить в командование судном. Приказал комиссии вскрыть каюту капитана и опечатать личные вещи Вотякова в отдельном шкафу. При вторичном осмотре каюты в бельевом рундуке обнаружили посмертное письмо капитана. В своем письме он просил никого не винить в его смерти, благодарил всех за оказанную помощь и извинялся перед начальником пароходства: «Я очень извиняюсь, что не оправдал Вашего доверия. Я этого не хотел, прошу меня извинить».
   Было очень грустно читать это последнее его послание. Хотя вина его — грубая навигационная ошибка — была очевидна, но последствия аварии были сведены до минимума, и суд обязательно учел бы это.
   Вот, Виктор Викторович, и вся история. Как моряк и опытный в таких делах человек, вы кое-что усмотрите между строк этих записей. Исчезновение капитана разными лицами рассматривалось по-разному, соответственно и поступали запросы по радио вроде: «Указывали ли вы капитану Вотякову на его виновность?!» Или такой дурацкий вопрос: «Велось ли за капитаном постоянное наблюдение?» Ну, и т.д.
   Ничего, конечно, в отношении этого бедного человека плохого сделано не было. Как я уже говорил, наоборот, к нему проявили мягкость и внимание. Тот факт, что нашли его посмертное письмо, был для нас весьма важным. Сообщение английской радиостанции о побеге русского офицера тоже нелегко было услышать. Время было такое — сами помните. Вся операция осталась в тайне, и за границу ничего не просочилось.
 
   Факторович В. И.
   28.06.86».
 
   На «Андижане», который вез Вениамина Исаича Факторовича на «Энгельс», был и Василий Васильевич. Он труп Вотякова своими руками в бочки из-под бензина укладывал.
 
   На остановке из заблудившегося трамвая № 41 вагоновожатый орал: «Эй, вдруг кому в Стрельну надо! Эх, прокачу!»
   А почему бы мне июльским днем вдруг не взять да и катануть в Стрельну? — подумалось мне. Делать-то вовсе нечего… Великий Блок, уже смертельно больной, добрался до трама и съездил в Стрельну. Ну, смертельная болезнь мне вроде на данный момент не грозит — обычный рейс в Арктику. Правда — и это уж воистину правда — ПОСЛЕДНИЙ рейс.
   И я забрался в вагон.
   Вообще-то у нас с поэтом масса совпадений: он в силу тонкой нервности своей натуры не мог есть в гостях, при людях. Потому и я вечно не закусываю. Опять же кораблики любил рисовать. С детских дневников у него сплошные кораблики. Я-то больше цветочки всегда любил, но суть одна…
   Громыхаем мимо Красненького кладбища. А если попробовать могилку Юльки Филиппова отыскать? С самых похорон не навещал — свинья!
   Вылез, трам ушел, я оглянулся, одумался. Куда там! Хоронили-то вроде поздней осенью, тридцать лет тому, а сейчас сплошные заросли — все стежки-дорожки перепутались. У Юльки была здоровенная тетрадь, этакая амбарная книга со стихами. Ее изъял следователь. И предсмертное письмо Юльки ко мне. Надо бы хоть в архивы съездить — вдруг уцелела? Интересно, сколько лет в архивах дела самоубийц хранятся?… Про жертв лагерей ныне многое проясняется. А кто посчитает тех из моего поколения, кто не вынес духовного гнета и ушел из жизни сам, по собственному, так сказать, желанию? Иногда с помощью водки, а чаще при полнейшей трезвости (девушки, например). Я про конец сороковых и начало пятидесятых вспоминаю.
   Юльку в морге мы снимали с того стола, где за три года до него лежала Лиля Куприянова. Она отравилась, он повесился. И оба прошли через морг той самой больницы им. 25 Октября, в которой в блокаду умерла моя тетя Матюня и возле которой мы, послевоенные курсанты, на шлюпках дозор несли. Книжек надо было поменьше читать, особенно эту проклятую русскую классику. Читали бы современников, небось и сейчас живы были…
   И куда это несут меня мысли июльским чудесным днем по дороге к тенистым кущам и аллеям Стрельнинского парка?
   Трамвайная линия была пуста, я подложил носовой платок и присел перекурить на рельсу. Сам эту рельсу здесь укладывал тридцать пять лет назад. И теперь имею полное право на ней посидеть. Как это англичане про «умереть» говорят? Да, «переплыть реку» говорят. Кажется, у Мелвилла встречается. «Море было моим Гарвардским и Йельским университетом…» Это тоже он сказал. Что ж, могу повторить… От рельсы пахло теплой натуральной сталью.
   Над кустарниковыми зарослями у входа на кладбище торчали подстриженные тополя. Тополя-пуделя…
   Сотня голубей, конечно, топтались на площадке. Пикассо сюда не хватало… Вместо Пикассо две старухи кормили голубей хлебными крошками.
   И почему-то уже изредка летели откуда-то и падали пожелтевшие, осенние листья.
   В канаве валялась вверх колесами ржавая детская коляска.
   Одна старуха — с толстыми, слоновьими ногами — подошла ко мне, заговорила. Другая — с обгорелым на солнце лицом, безносая — выглядывала из-за нее.
   Любят меня старухи. Что бы это значило? Тем более взаимности в себе я что-то не замечаю.
   Старуха со слоновьими ногами доверчиво и не сбиваясь рассказывала, что давеча хорошо беседовала с мужем. Я не сразу понял, что беседовала она не с живым человеком, а с мертвецом на его могиле.
   Живость рассказа старухи и альбиносная белость глаз были в сочетании довольно жуткими, хотя и не без театральности.
 
   И вдруг ловлю себя: все это уже было! Все повторяется, все было, было, было, было… или в прошлых книгах писал и забыл? Но точно: и внутреннее настроение, состояние души, и состояние природы, ее настроение — все повторяется или даже в тысячный раз происходит во мне и окружающем мире.
   Старуха с мертвыми глазами, теплая рельсина и детская коляска колесами вверх…
   От старухи кое-как отделался, но от размышлений об отношении с действительностью и искусством отделаться оказалось не так-то просто. Ведь это истинная правда, что еще в сороковых — начале пятидесятых мы с Лилькой и Юлькой читали «Искусство и революция» Гейне и даже мрачные сочинения композитора, философа, предтечи фашизма Вагнера, а не только русских классиков.
   Ну, а детство, само детство. Довоенное еще?
   Где-то в сороковом мать повезла в Крым. Мисхор, Алупка. Запах нагретых солнцем незнакомых трав, колючих зарослей. Полное безразличие к морю и любовь к козам, которые бодаются, и делают это довольно свирепо. Юной девушкой мать была там когда-то счастливой и влюбленной. Потому, верно, и повезла нас в такую дорогую даль. Да, через отца -ему положен был бесплатный проезд, отец работал в транспортной прокуратуре…
   В Крыму живут дикие татары, которые ублажают столичных дамочек в скалах и саклях. Ну, это, конечно, уже вычитано позже. А так — живые татары верхами и на арбах. Какие-то легенды о прыгающем с Ласточкина гнезда несчастном влюбленном. Настоящая дикость и безлюдность гор, страх заблудиться. Ночная гроза и жуткое горное эхо от грома в ущелье, где жили. Мы почему-то далеко от моря жили…
 
   В Стрельне было пустынно и как-то бесхозно. Не пригородный поселок, не дачный, не рыболовецкий, не — как когда-то — аристократический; хотя парк остался парком, то есть замечательный парк.
   Бродить без цели или «гулять», то есть выгуливать себя для пользы организма и увеличения продолжительности жизни, не люблю одинаково, хотя это и разные вещи. В юности бесцельное шатание по невским набережным было мне свойственно. В зрелости оно полезно при зарождении нового литературного шедевра — думается и мечтается замечательно.
   Нынче признаков беременности писательским замыслом я не ощутил. Да и не мог ощутить, ибо перед уходом в арктический рейс — весь в ближайшем будущем: с кем поплывешь, какое судно, куда занесет? И еще масса предотходных хлопот. Вот, например, медкомиссию я удачно миновал, но вдруг выяснилось, что кровь не сдал на анализ, и еще почему-то повторно назначили явку к невропатологу. Б-р… Блата среди врачей полно — почти все мои читатели, со многими и плавал вместе, и знают они меня как облупленного, а гоняют по кабинетам сидоровой козой. Очевидно, возраст настораживает, а может, и чуют эскулапским верхним или нижним чутьем что-то в моем организме настораживающее. И правильно чуют, но как-нибудь я их и в этот раз вокруг большого пальца на правой ноге обведу!
   Побаливает правая нога. Это я четко почувствовал, когда парк пересек и возникла необходимость уяснить — а чего меня сюда понесло? Цель нужна.
   Вероятно, следует здесь, в Стрельне, найти домишко, в котором писал один из первых рассказов. Назывался он «Без конца», а навеян был гибелью любимого двоюродного брата Игорька на фронте. Никогда этот рассказ не переиздавал. Слабенький и чересчур уж роковой и сентиментальный даже для начинающего.