— Пойду им навстречу, — сказал боцман. — У Корпускула, видно, мешок сильно тяжелый.
   Он накинул ватник на голые плечи и полез на причал.
   — Механику помогите, — сказал вдогонку Вольнов.
   Даже отсюда, издалека, было видно, что старик не может поспеть за матросами, хотя и старается изо всех сил. Вольнов отвернулся, ему тяжело было это видеть.
   С озера, фырча дизелем, нацеливался в ворота ковша незнакомый сейнер. Ветер догнал его, вывернул и рванул флаг на гафеле. Сейнер еще чаще застучал двигателем.
   — Черт! — сказал Вольнов. — Откуда он и кто там капитан?
   Сейнер бежал почти вплотную возле затонувшей баржи. Варяжский форштевень баржи можно было достать с его борта рукой.
   Вольнов устроился поудобнее под навесом шлюпочного чехла и принялся наблюдать за незнакомым сейнером, поглаживая от хвоста к голове Айка. Вольнов был уверен, что сейчас произойдет что-нибудь интересное. Нельзя на таком ходу влетать в этот ковш. Из-за угла причала не видны камни и буй возле них. Как только сейнер вырвется из горла ковша, ему придется давать самый полный назад, корму судна забросить влево, потому что винт у него правого шага. Да еще ветер навальный будет, когда шквал подоспеет…
   Все затихло вокруг, ожидая дождя. И стал слышен далекий зуд электропилы на фабрике. Берег был пустынным. И суда вдоль причалов стояли очень молчаливые какие-то, пустынные. То ли команды поуходили в город, то ли на судах ужинали. Первые капли дождя горохом посыпались на трюмный брезент. И в такт им четко и дробно простучали по доскам причала сапоги матросов. Матросы по одному спрыгивали вниз. И под Вольновым мягко заколебалась палуба.
   — Пацан прыгнет, а пароход уже на борт ложится, — пробурчал Вольнов себе под нос. — Хороший пароход, прямо авианосец…
   Ветер ударил сильным и холодным порывом. Из-за угла причала вынесся незнакомый сейнер. Вольнов только теперь разобрал его бортовой номер: «МРС-7».
   — Подвинься, капитан, — сказал механик, поспешно опускаясь рядом с Вольновым. От механика потянуло запахом пота и мазута. Старик тяжело дышал, но на его губе, как всегда, висела разжеванная сигарета. Две пуговицы на поясе брюк расстегнулись, торчал клок синей рубахи.
   — Сейчас он даст полный назад и завертится, как селедка на сковородке, — прохрипел механик, кивая на «МРС-7».
   — Абсолютно точно, Григорий Арсеньевич, — мягко и одобрительно сказал Вольнов. — Я этого и жду.
   Вольнов видел старика насквозь. И старик, наверное, знал об этом, но все равно часто говорил то, чего не следовало говорить. Сейчас он хотел показать, что все отлично понимает в сложностях морской жизни, что он во всем по-прежнему разбирается, что он честно сдал экзамены по техминимуму, что он не подведет Глеба там, впереди, во льдах.
   Дождь пошел сильнее. Ровный шум разбивающихся о воду брызг приглушил стук двигателя на «Седьмом». Кто-то очень длинный и сутулый стоял на его верхнем мостике и крутил штурвал.
   — У меня клык качается, — сказал механик и сплюнул сигарету за борт. — Качается, понимаешь, капитан, у меня зуб. Туды его в качель.
   — Один момент, — сказал Вольнов. — Мне кажется, у них не в порядке рулевое управление.
   «Седьмой» все-таки развернулся и теперь шел почти под прямым углом к причалу. Длинный человек на его мостике отчаянно крутил штурвал.
   — Судя по всему, он хотел швартоваться к нам. И все еще хочет, — сказал механик, шепелявя, потому что одновременно раскачивал свой клык указательным пальцем.
   — Боцман! — крикнул Вольнов. — Кранцы на правый борт!
   Ему ответил только шум дождя, ветра и тревожный лай Айка. Очевидно, боцман и матросы уже спустились в кубрик и не слышали.
   «Седьмой» приближался.
   — Да. Конечно. У него не в порядке рулевое управление, — сказал механик. Он уже забыл про свой клык и сидел, стиснув толстые, широко расставленные колени черными крепкими пальцами. На палубе «Седьмого» суетились люди. Вольнов выскочил под дождь, вжав голову в плечи, и подхватил тяжелую автомобильную покрышку, которая служила вместо кранца.
   — Осторожней, Глеб! — крикнул механик запоздало.
   Вольнов совсем близко увидел сварочные швы на борту «МРС-7». И на миг стало жутко — так стремительно и неумолимо надвигался и вырастал этот чужой борт. Но Глеб все-таки шагнул ему навстречу со скользким кругом покрышки в руках. Он швырнул тяжелую резину в узкую щель между бортов и отскочил.
 
   …Короткий гулкий удар, заелозившая под ногами палуба, стеклянный звук лопающихся леерных стоек и — совсем рядом — незнакомые лица матросов на палубе «Седьмого».
   — Приехали! — сказал длинный на мостике «Седьмого» и вдруг засмеялся, откинув назад голову без фуражки, с мокрыми, налипшими на лоб волосами.
   Вольнов зло и монотонно сыпал на длинного грубые слова.
   — Хватит латыни, — сказал длинный, продолжая смеяться.
   — Заткнись! — заорал Вольнов.
   Механик деловито и невозмутимо осматривал повреждения, его руки мягко ощупывали рваную сталь стоек, мерили стрелу прогиба у вмятины, похлопывали по закрутившемуся от удара стальному поясу на привальном брусе. Механик бормотал свое неизменное: «Руль есть руль… Да, без рулевого управления худо… Руль есть руль…» Рядом топтались матросы, покачивали головами с видом бывалых знатоков аварий, переругивались с матросами «Седьмого», подражая своему капитану.
   И всех их сек и сек холодный дождь. Он пузырился на воде, и вода побелела, взъерошилась, шквальный ветер прогонял по ней короткие судороги.
   Длинный слез с мостика, подошел к Вольнову и сказал:
   — Больше не шуми на меня, а? — и опять захохотал. И поднял воротник своего заграничного морского плаща с погончиками.
   — Акт! — сказал Вольнов.
   — Всегда готов! — сказал длинный, как пионер на линейке. — Только пойдем под крышу, я боюсь бронхит заработать… Эй, старпом! Привяжи покрепче веревку к причалу! Занеси носовой швартов во-о-он на тот пал, понял?
   — Есть! — четко сказал старпом длинному и сразу принялся раскручивать вертушку с тросом. И по тому, как все четко и быстро делалось на палубе «Седьмого», было ясно, что капитан здесь умеет не только шутить и называть трос «веревкой»…
   Они спустились в кубрик и сели за стол. Вольнов вытер намокшие волосы полотенцем. Пришел механик, нацепил очки в железной оправе и уселся сочинять акт.
   Длинный молчал и больше не смеялся.
   Вольнов тоже молчал и стучал по столу пальцами.
   Потом, головой вниз, кособоча зад и повизгивая от неудобства, спустился по трапу рыжий и мокрый Айк.
   — Как звать этого кабысдоха? — спросил длинный.
   — Айк, — сказал Вольнов сквозь зубы.
   — А тебя как? — спросил длинный.
   — Вольнов.
   — Слушай, Вольнов, а чего ты такой небритый? У тебя же борода с рыжинкой, а это некрасиво… Небритость подходит только твоему Айку.
   — Слушай, ты, как там тебя, — сказал Вольнов. — Какое, собственно, тебе дело до моей бороды?
   — Ни-ка-ко-го! — раздельно сказал длинный и опять засмеялся. — А свое судно я еще не принял с завода и долбанул тебя только потому, что соединительная скоба на штуртросе застряла в какой-то щели под рубкой и руль стал ходить только по семь градусов на борт.
   — А зачем на таком ходу ты в ковш полез?
   Длинный оживился, отобрал у стармеха карандаш, поискал глазами бумагу, не нашел ничего, кроме акта, перевернул его и стал набрасывать схемку. Механик даже в затылке почесал от такого нахальства.
   — Вот, видишь… Ветер был с зюйд-веста, и шел сильный шквал… Он выбрасывал судно на ребра затонувшей баржи…
   — И тогда ты дал самый полный вперед? —Да.
   Это было красиво, но рискованно: за полный ход можно было сесть в тюрьму, а за выброс на баржу отвечал бы завод.
   Длинный перевернул бумажку с актом и, не читая, подписал его: «Капитан „МРС-7“, капитан дальнего плавания Яков Левин».
   — Так вот, Вольнов. Ты не злись, у меня не было другого выхода, чтобы спасти суденышко.
   А Вольнов уже не злился. Чего нервы портить, если акт уже подписан.
   — Но почему вы хохотали, я понять не могу, — сказал Вольнов. Звание «капитана дальнего плавания» произвело на него впечатление.
   — Это мне тоже интересно: почему ты смеялся… И подпиши второй экземпляр, — ворчливо сказал стармех. На него романтические звания не произвели никакого впечатления. И потом, у него болел зуб.
   — Честно говорить? — спросил Левин и сощурился.
   — Конечно, — сказал Вольнов, протягивая ему второй экземпляр акта.
   — Я всегда смеюсь, когда чувствую себя неудобно. Это потому, что я не нахал. Но, правда, я бы очень хотел им быть. Нахалам легче живется, как говорил мой старый и мудрый дядя Изя…
   «Он может говорить без всякого акцента, — подумал Вольнов. — Есть такие евреи, которые иногда специально говорят так, как он сейчас. Такие евреи очень хорошо умеют рассказывать еврейские анекдоты. Он, кажется, славный парень. Только нервный».
   — Да, смех есть смех, — глубокомысленно сказал механик.
   — Что ты так уставился на мои руки? — спросил Левин у Вольнова. — Думаешь, я подпишу что-нибудь не то? — Он вдруг помрачнел. — Ты мне грубил, а я шутил. Но у всего должны быть границы, ты меня понял?
   — А вот слабо вам подраться, полярные капитаны, — сказал механик добродушно и ухмыльнулся.
   — Григорий Арсеньич, дорогой, не говори глупости, — попросил Вольнов. — А ты, Яков Левин, не мрачней. Я действительно смотрел на твои руки. Руки много говорят о хозяине… Я как раз по ним решил, что ты, должно быть, нервный.
   — Ох уж эти мне домашние психологи, — сказал Левин. — Запомни, у меня не нервы, а двенадцатидюймовые троса… Ну ладно, я к тебе по делу пришел. Флагман приказал снабжение получать. Когда начнем?
   — А ты из какого отряда?
   — Из второго.
   — Значит, вместе поплывем?
   — Наверное. Так когда начнем?
   — Поужинать надо, — сказал механик.
   — Начальство поужинает потом, — сказал Левин и подмигнул Вольнову.
   — А у тебя что, горючее есть? — спросил Вольнов.
   — Наивный и оскорбительный вопрос, — сказал Левин и встал. Он был очень длинный. — Значит, сейчас я пришлю старпома за снабжением, а потом прошу ко мне вас обоих.
   — Я не пью, — сказал механик. — Я теперь только наклейки на бутылках читаю.
   — Прискорбно за вас, папаша, — сказал Левин. Сзади к нему подобрался Айк и ухватил зубами за край плаща. — Отпусти меня, Рыжий Мотль, — деликатно попросил Левин. И ушел.

— 3 —

   Уже поздним-поздним вечером они вместе выпили казенного, пахнущего бензином спирта и долго сидели потом на влажных после дождя досках у забора лесопилки. Лиловая блеклая ночь скользила над Онегой. Беззвучная и светлая, дремала вода. И озеро будто прикрыло глаза и дышало чуть приметно, покойно. Пахло свежей рыбой и крапивой. Густые заросли этой крапивы тянулись вдоль всех заборов.
   Отсюда, от Онеги, начинался их путь на восток. Впереди ждали шлюзы Беломорканала, смирное летом Белое море, его ветреное, бурливое гирло; сизое и холодное море Баренца, Югорский Шар — мрачные ворота Арктики…
   Они сидели, изредка перебрасываясь вопросами, не спеша узнавая друг друга…
   — Ты воевал? — спросил Вольнов.
   — Да. Рыбачий и Киркенес. А ты?
   — Я нет. Ты с какого года?
   — С двадцать шестого. — Выглядишь моложе.
   — Все говорят. Это от врожденной глупости…
   Черные перевернутые лодки лежали на белом песке возле берега. На их пузатых днищах ночевали чайки. Иногда то одна, то другая срывались в озерный простор и исчезали в нем.
   — От этого спирта у меня всегда шумит в ушах, — сказал Вольнов и швырнул галькой в ближнюю лодку. Галька гулко стукнулась о днище. Потревоженные чайки метнулись в озерный простор.
   Левин промолчал, повернул фуражку козырьком назад. Его лицо, с мешками под глазами и темными насмешливыми глазами, подобрело от этого. Он сидел расслабившись, раскинув в стороны длинные ноги.
   Далеко в озере показались огни и медленно начали приближаться, лучисто, но неярко помигивая.
   — Рейсовый теплоход из Ленинграда, — сказал Левин.
   — «Короленко» чапает, — сказал Вольнов. — Я ведь когда-то здесь боцманом на речном буксире плавал… Плывешь, а ивы прямо на палубу лапы тянут… И травой пахнет. За день солнце нагреет цветы на заливных лугах, а потом ночью знаешь как они здорово пахнут?
   — Нет. Не знаю.
   — А ты давно на море?
   — В сорок восьмом я плавал уже третьим штурманом на «Рубанске». Ты, Вольнов, куришь много.
   — Не больше тебя.
   Левин встал и похрустел пальцами, потом опять сел и вздохнул.
   Вольнов отлично понимал, что Яков совсем не хочет идти сейчас в рейс на паршивом маленьком судне, где нет даже отдельной каюты для капитана.
   — Я рака боюсь, — сказал Левин.
   — Его теперь все боятся.
   — Да. Я, пожалуй, только рака и боюсь на этом свете… Хотя тюрьма — тоже страшно…
   Левин закрыл глаза и монотонным, казенным голосом забубнил:
   — Пароход «Валерий Соколов» под командованием капитана дальнего плавания Левина, следуя из Генуи в Штеттин, вошел в Кильский канал. На борт были приняты канальный лоцман каналья Блеккер и рулевые Дирекс и Труш. Далее судно следовало по указанию лоцмана. На мостике были капитан, вахтенный второй штурман Водкин (не пьет совершенно!), матрос первого класса Ухо. Когда пароход находился в уширенной части канала (фрицы обзывают ее «Гросс-Нордзее»)… Ходил каналом?
   — Нет.
   — …был услышан сигнал «один продолжительный, два коротких и два продолжительных» английского судна «Исаак Картер», имеющего на борту четыре тысячи пятьдесят тонн бумажной массы. Судно следовало из Лондона в порт Гефле под командованием капитана Лэнгрей, имеющего «сертификат мастера заграничного плавания»… Как ты понимаешь, он меня обогнать хотел. Я застопорил ход и положил руль лево на борт. Он дал узлов десять и стал обходить меня. Запомни: в Кильском канале нельзя ползать быстрее восьми. Волной от этого «Исаака» нас развернуло поперек канала. И здесь я сделал глупость: положил руль на борт и дал полный ход вперед. Я думал, что на полном ходу смогу все-таки вывернуть судно. Но не смог этого. Ошибся на три-четыре метра. Да, и в самый этот моментик я первый раз услышал этот запах, запах тюрьмы. Прямо над водой канала потек запах портянок, непросушенных деревянных полов и хлорной извести… «Исаак» ударил нам в правый борт. Пробоина ниже ватерлинии. Пароход стал крениться. Машинная команда, несмотря на воду, которая хлестала в машину, в течение двух минут успела стравить пар, предотвратить взрыв котла и закрыть клинкет в коридор гребного вала… Это Валька Иванов — он у меня стармехом был. А крен все увеличивается. Я спустил шлюпки и приказал завести швартовы на деревья — благо берег близко. Но пока их заводили, главная палуба и грузовые люки на крене ушли в воду… Единственное счастье — люди не погибли. Но пока машинная команда в машине сидела — а там пар гудит как черт те что! — за эти две минуты я чуть головой рубку не пробил: так подпрыгивал…
   Левин сплюнул и попросил спичек.
   — Тебе не холодно в этих туфлях? — спросил Вольнов.
   — Нет. Первый суд был в Киле — открытое заседание Морского суда Фленсбурга. Там действия немецких лоцманов и их вину разбирали. Потом суд в Лондоне — разбирали виновность капитанов и экипажей. Признали виновными обоих. И меня, и Лэнгрея. Ну а потом был суд в Одессе. Это уже надо мной персонально. Знаешь эти допросы: «Подпишите здесь… нет-нет: внизу каждой страницы…» И все с таким проницательным видом на морде, — следователь молодой и многозначительный болван…
   — И сколько тебе дали?
   — Два. Условно. Учитывая… принимая во внимание… и так далее. Очень повезло. Ну и — понизить тарификацию. Вот я и у вас. И для начала долбанул тебя в борт… А на все время следствия я бросил курить: чтобы продемонстрировать самому себе свою выдержку и волю. — Здесь Левин засмеялся, легко и весело. И Вольнов почувствовал, что от него не ждут ни соболезнований, ни утешений.
   — Главное — натощак не курить, — сказал Вольнов и вдруг почему-то опять вспомнил свое детство. Он начал курить лет в тринадцать. От табака кружилась голова. Дым убивал серость и беспросветность голодной военной жизни. Это были прекрасные минуты, хотя потом и мутило. И, чтобы не заметила мать, надо было жевать горькие листья мяты… Он вспомнил еще вечер в Ленинграде году в сорок четвертом и себя на углу Садовой улицы и Невского. Он только что посмотрел «Малахов курган». В этой картине матросы с гранатами у пояса один за другим бросались под немецкие танки, а до этого танцевали танго с единственной девушкой-сан-дружинницей в разрушенном здании. А до этого еще там погибал эскадренный миноносец, и его командир — Крючков — последним прыгал за борт, поцеловав на прощание леерную стойку своего корабля. И вот после этого кино маленький Вольнов вышел на Невский, угол Садовой, весь дрожащий от возбуждения и купил у безногого инвалида две штучные папиросы. Кажется, по рублю штука. Тогда раненые часто продавали папиросы. И курил — хилый, слабый, синий от холода…
   И все закружилось вокруг — затемненные черными кругами фонари, понурые, уставшие люди, тяжелые, в оспе от снарядных осколков дома и бесконечные трамвайные рельсы. И он почувствовал внутри себя огромную силу какой-то красоты, что ли; и любви к людям, и холодящего мужества, и ненависти к тем, кто убил его отца. И так хотелось самому броситься под немецкий танк с гранатой у пояса. Наверное, именно тогда он и решил, что школа юнг — единственное на свете место, которое подходит ему… Он, конечно, высосал обе папиросы подряд, от него дико разило табачищем, но дома мать ничего не сказала. Да и что она могла сказать? Каждой матери рано или поздно приходится увидеть, как сын в первый раз закурит или нальет себе водки в стакан. Каждой.
   — Ты женат, Вольнов? — спросил Левин. — Нет.
   — И не был?
   — Нет. — Вольнов отвечал машинально. Он все думал о чем-то прошлом, уже заплывшем, как след топора на старой сосне.
   С озера задул слабый ветер. Он принес с собой холодок остывающей воды. Серые силуэты сейнеров у длинной и ровной полоски причала чуть приметно задвигались. Они задвигались сонно и неохотно. Они, наверное, понимали, что впереди дальняя дорога и нужно хорошенько отдохнуть перед ней.
   И вдруг, глядя на эти спящие суденышки, Левин тихо сказал:
   — Нужен покой и порядок в мире. Нужен покой. Вот мы уже начинаем летать на другие планеты, а на своей еще нет порядка.
   — Не понимаю.
   — Очень просто… Сейчас на Земле полно неврастеников. Почему? Давай разберемся. Наши мозги остались такими же, как триста или тысячу лет назад. Ведь ты не скажешь про себя, что ты умнее древнего грека? Его и твои мыслительные способности остались теми же, а жизнь планеты усложнилась до чертиков… И мы, наверное, где-то все время ощущаем свою ограниченность. Это-то нас злит и нервирует.
   — Нет, — сказал Вольнов. — Все мы больны только тем, что не умеем наладить свою собственную жизнь. Отсюда и раздражение. В масштабе мира — рано или поздно наладим, а вот свою — фиг… Таланта нет, что ли…
   — Всегда перед уходом в новый путь у меня какое-то особое настроение, — сказал Левин. — Отъезды и приезды подводят черту чему-то в жизни. С этих рубежей яснее видно прошлое и больше хочется от будущего. Я люблю уезжать.
   — Это многие любят, — сказал Вольнов.
   — Многие не любят проводов и встреч на перронах и причалах, — продолжал Левин. — Иногда нужно быть одному, чтобы чувствовать что-то в полную силу… И вот сейчас я думаю о том, что ты сказал о неумении строить собственную свою жизнь. У меня есть жена. И дети. Двое детей. Наверное, это хорошие дети, я люблю их, хотя почему-то от них всегда пахнет леденцами. И у меня очень хорошая жена. Очень. Хотя почему-то в каждом ящике комода у нас есть ключ. И ключ торчит. Он ничего не запирает, но он есть, и он торчит. Как тебе это нравится?
   — Н-нда, — неопределенно сказал Вольнов. Он не знал, нравится ему это или нет.
   — Она святая женщина, но я ужасно люблю уезжать от нее.
   — Все ясно, — уклончиво сказал Вольнов. Он плохо ориентировался в супружеских делах и побаивался судить о них.
   Левин вздохнул и почесал затылок. Оба замолчали, глядя на озеро. Озеро тоже молчало. Оно совсем онемело в этот лиловый ночной час. И даже ветер теребил его беззвучно, как вату. И так же беззвучно шевелились под этим слабым и мягким ветром уже начинающие по-летнему седеть верхушки крапивы в канавах. За оградой лесопилки прошли к цехам какие-то незнакомые люди — парень и девушка.
   — Да ты не бойся, Иваныч уже спит, — торопливо шептал парень. — Он печь в дежурке и летом топит, тепло там, Маруся… Да не обижу я тебя. Маша, ты не бойся… Ой же точно говорю, не обижу… Точно говорю… Точно… А у тебя плечо знаешь какое холодное… Ну-ну, брось, Маша…
   И тихий смех. Женский. Прерывистый. И чем-то жалкий. Но все равно теплый какой-то, от которого улыбнуться хочется. А может, и плакать хочется.
   «У нее, верно, платочек на голове, — подумал Вольнов. — И она этот платочек за уголки на плечи тянет. И локти к груди прижимает… И хорошо ей, и боязно… А потом задышит часто, и все кончится… Останется еще рассветный холодок, отчуждение парня, и раскаяние, и слезы еще останутся».
   — Кто-нибудь из матросов с нашего перегона, — сказал Вольнов, кивая на забор. — Наверное, про океаны ей весь вечер рассказывал. Про то, как во льды пойдет. Кого только на такие штуки не покупали.
   — Кто сказал, что женщина — великая утешительница? — спросил Левин, снимая туфли и вытряхивая из них песок. — От женщин только всякие сложности в жизни. Но все равно мы с тобой в Архангельске сходим к одной. Она все ищет чего-то, и ей слишком часто бывает скучно, как говорила одна моя прабабушка по материнской линии.
   — Надо на стоянке одного вахтенного на два судна держать, — сказал Вольнов.
   — У тебя механик хороший? — спросил Левин.
   — Длинная история, — сказал Вольнов. — Не знаю я еще, какой он механик. Первый раз вместе поплывем.
   — Я думал, вы давно знакомы.
   — Это вообще-то так…
   Вольнов не знал, стоит ли рассказывать сейчас Левину про Сашку Битова, про парнишку, с которым они вместе перечистили столько тонн картошки в Балтийском экипаже, с которым вместе стояли первые вахты, вместе стирали брезентовые, негнущиеся робы на базовом тральщике…
   Тральщик ходил на боевые траления к норд-весту от Гогланда. Недели монотонных галсов… От мыса Саарема до косы Крюпикари… Боже, сколько там насовали мин! И магнитные, и акустические, и еще образца четырнадцатого года, это якорные, с рогами, как рисуют на всех картинах… «Боевая тревога! Ток в трал!…» Парные траления: два тральщика, между ними в воде широкая дуга электрокабелей. Галс за галсом… Всплывают и пропадают красные тела буйков… И уже совсем не думаешь, что раз за разом идешь над минами. Привычка. Можно привыкнуть ко всему, так устроен человек. А сначала было страшно. И Сашке тоже. Он говорил, что у него в животе булькает, когда трал подсекает минреп якорной мины.
   А на ночных вахтах Сашка говорил о книгах и о «Государстве и революции» Ленина. Сашка был первым, кто приохотил его к таким серьезным книгам. Но как же они ничего не понимали тогда! «Слушай, вот Ленин пишет, что государство — аппарат насилия, а ведь у нас сейчас тоже есть государство — значит, мы кого-то насилуем, так или не так?» Сашка смеялся, он был куда умнее тогда и старше, хотя и одногодок по возрасту. Он мечтал пойти учиться на философский факультет университета. И они даже иногда отказывались от увольнения на берег, сидели и занимались: надо было закончить десятилетку.
   Корабль подорвался и затонул в две минуты. За пять минут до этого Сашка спустился в носовой кубрик. Они поспорили о том, бывает чувственная философия или нет. И Сашка пошел за каким-то словарем.
   Был штилевой закат и тишина над Финским заливом, они возвращались с тралений в Кронштадт. Сработала донная акустическая мина. Все очень просто и быстро — искры летят из глаз, и летишь куда-то сам, и все это в абсолютной тишине. Вероятно, глохнешь еще до того, как грохот дойдет до сознания. Спаслось двенадцать человек — только те, кто был на мостике и на полубаке.
   Тральщик уходил в воду кормой. В коридоре носового кубрика стояло оружие. Вероятно, винтовки от сотрясения вылетели из пирамиды и перегородили коридор.
   В носовом кубрике так и остались все, кто там был.
   Из иллюминаторов торчали их головы. Плечи не могли пролезть в иллюминаторы, а в кубрик уже врывалась вода. Там остался и Сашка…
   — Мой старший механик до войны плавал на «Моссовете», — сказал Вольнов. — В день начала войны они разгружались в Гамбурге. Их, естественно, интернировали. Потом четыре года в немецких лагерях, год — в американских. Я с ним в Таллине познакомился, в Кадриорге, возле памятника «Русалке». Сидит человек и плачет. Он больной очень, сердцем. В море его не пускали. И оказалось — он отец моего старинного друга. Вот как бывает, Яков Левин.
   — В кино и почище бывает.
   — Старик все боится, что двигатель у него забарахлит.
   — Это плохо, что он боится.
   — Ну ничего, пройдем как-нибудь. Последний раз Григорий Арсеньевич в море ползет. Ему это необходимо.
   — Я понимаю.
   — Если б не Гурченко, знаешь: начальник кадров в Морагентстве? Если б не он, я б ничего устроить не смог: все эти медкомиссии, техминимумы…