– Это? – вставая и краснея пролепетала женщина. – Бусы.
   – И кто же вам эту гадость подарил?
   – Полянов, – упавшим голосом призналась женщина. Но тут же приободрилась: – На международный женский день Восьмое марта.
   – Видали?! – поднял палец Елисеев и внимательно посмотрел на него. – И это, заметьте, в то время, когда вся страна, как один, собирает в свои закрома последний колосок!
   Однако, зал как будто бы опомнился и еле слышно загудел. Порывисто вскочил комсорг Боровко:
   – Ребята! Тише! Дайте товарищу Елисееву закончить!
   – Спасибо, – благосклонно кивнул ему парторг. – Так вот. Я и говорю. Что тут делает Полянов? Реставрирует. В том-то и дело. Я лично, мягко говоря, не понимаю: зачем нашей молодой стране нужны старые буржуазные картины? Надо рисовать новые – пролетарские! Вот, Сергей Боровко, например, у нас рисует, и скоро мы пошлем его на слет достижений народного хозяйства… Искусство, товарищи, должно толкать массы на новые подвиги. Я ясно выражаюсь?
   – Ясно… – крякнул завхоз Кутепов и подергал себя за усы. Сейчас бы шашку в руку, да на коня, да в поле, навстречу белым конникам… А вся эта словесная тряхомудия ему не очень-то нравилась. «Но не то теперь времечко, не то…» – вздохнул он с тоской и переключил свое внимание обратно на Елисеева. А изумленный гул интеллигенции в зале усиливался. Боровко жестами показывал присутствующим, чтобы они успокоились.
   – И это еще не все, – продолжал парторг, повышая голос, чтобы перекрыть шум. – Давайте резать правду-матку до конца. Полянов у нас такой не один. Возьмем его так называемых коллег Грушинского и Райхмана. Куда устремлен их взгляд? В будущее? Нет, товарищи, не тут-то было! Их взгляд устремлен взад.
   В зале засмеялись. Сидевшие в первом ряду Грушинский и Райхман, очнувшись от дремоты, удивленно посмотрели друг на друга, а затем синхронно обернулись назад, на остальных, чем вызвали новую волну хохота. Откуда-то из зала прозвучал тоненький истерический смешок, и тут уже все начали буквально корчиться и валиться от смеха со стульев.
   Комсорг Боровко, вскочив снова, застучал карандашом по стакану:
   – Тише! Ребята! Давайте тише! Товарищ Елисеев не может говорить, когда вы хохочете!
   Смех постепенно стих, а Елисеев, воспользовавшись паузой, глотнул воды прямо из графина, пригладил чуб, поправил кобуру и сказал в наступившей уже тишине:
   – Вот. Я закончил. Предлагаю голосовать. Кто за?
   Грушинский и Райхман первыми торопливо подняли руки.
 
   Они лежали.
   … – И все-таки ты должен был согласиться, – сказала Аннушка тихо. Они разговаривали уже больше часа.
   – Да зачем?! Мне хорошо и тут.
   – Нет. Ты мог хотя бы на время убежать от того кошмара, который окружает нас. А ведь можно там и остаться.
   – Я никуда не собираюсь бежать. И как я могу остаться? Как же тогда ты?..
   – Если бы мы действительно решились на это, ты, я думаю, придумал бы, как перевезти и меня. Но, вообще-то, это я так сказала. В качестве темы для размышления. В конце концов, если бы ты поехал за границу, ты смог бы найти там лекарство для папы.
   Дмитрий, подумав, смущенно кивнул:
   – Ты права. Я страшный эгоист.
   Она отвернулась, чтобы он не заметил ни торжествующего выражения на ее лице, ни слез на ресницах: единственная возможность заставить его спасти себя, сделать так, чтобы он думал, что спасает других.
   – Еще не поздно, – сказала она, боясь, что голос выдаст ее. – Они предложили тебе подумать. Иди завтра же в ЧК и скажи им, что горишь нетерпением выполнить поручение их партии и правительства. А все, что ты нагородил там раньше – полный вздор.
   – Ни за что! Да и кто мне теперь поверит?
   – А ты покайся, скажи, что ненавидишь свое прошлое, что ты мечтаешь вступить в их партию и строить коммунизм…
   – Да как же это возможно?! – от возмущения Дмитрий даже приподнялся на локтях. – И это говоришь мне ты? Ты?!
   – Да, я, – с вызовом ответила она. – Потому что этой маленькой ложью ты можешь спасти себя и близких тебе людей. А твоя гордыня погубит и тебя, и нас.
   – Может быть, ты и права, но есть ведь что-то святое…
   – Гордыня, – устало повторила она и перевернулась на бок. – Знаешь, Митя, давай-ка спать. Утро вечера мудренее.
   … На этот раз сон не застал его врасплох. Выходило так, что Дмитрий как будто бы жил сразу двумя жизнями: одной – наяву, и тогда он не помнил ничего ни о Ладжози и его страшных картинах, ни о Перуцци, ни о красавице Бьянке; другой – во сне, и тогда уже не существовало ни Эрмитажа, ни ГПУ. И все-таки какая-то странная неуловимая ниточка крепко связывала два этих мира.
   Вновь превратившись в бесплотный дух, Дмитрий мчался над пустынной ночной равниной. Луна в эту ночь была конечно же желтой и нездоровой, собаки конечно же выли заупокойную песнь. И повсюду – на кладбищах, на болотах, в каждом темном и опасном закутке – разные нечистые твари перемигивались и злорадно перешептывались друг с другом: «… последняя!.. он начнет последнюю!..» Но слышали их только те, кого называют «невменяемыми».
   Уже почти привычно пройдя сквозь почву, Дмитрий проник в подземную мастерскую огляделся и увидел, что на стене ее красуется целых шесть готовых картин. Дни не отличались тут от ночей, художник давно уже потерял счет времени. Время – величина сугубо субъективная. Секунды с иглами под ногтями длятся вечность, а сутки в беспамятстве длятся не более мига. Порою он ощущал себя древним стариком, порой же ему казалось, что там, на воле, прошло не более недели…
   Тридцать лет… Знал ли художник, мог ли он хотя бы предположить, что от того мига, когда он согласился выполнить эти холсты, до того, когда на последний из семи ляжет завершающий штрих, пройдет такая бездна времени?.. Не нашел ли бы он тогда способ лишить себя жизни?
   Но мгновение переливалось в мгновение, и все они сливались в реки лет… Время от времени в подземелье вершились очередные богопротивные безжалостные жертвоприношения, и художник принимался за очередной холст… «Блуд»… «Алчность», «Праздность», «Зависть»… Иногда художник, забывая о конечной цели заказчиков, даже увлекался процессом творения. А еще…
   Дмитрий никак не мог понять, что же еще. Какая-то мысль, какое-то открытие, какая-то возможность… Художник, слив воедино весь свой талант, все свои знания и мистические откровения, которые не раз посещали его в этом подземелье, надеялся на что-то особенное… Связанное с последним полотном…
   – Итак, сеньор Ладжози, вы почти закончили свою работу. – Голос Перуцци помешал Дмитрию разобраться в своих догадках. С удивлением он отметил, что, в отличии от сильно постаревшего художника, Перуцци ни капельки не изменился. – Сегодня вы начнете седьмую картину. На ее создание вам отпущено три года и ни дня сверх того. И когда вы закончите ее, ваши мучения прекратятся навсегда. Ведь вы не боитесь смерти, не так ли, любезнейший?
   – Мучения?! – вместо ответа ернически удивился Ладжози и взъерошил пятерней седую шевелюру. – Да разве же это мучения? Я еще никогда не был захвачен так любимым делом, как сейчас. – И Дмитрий чувствовал, что это правда.
   – Браво! – Перуцци похлопал в ладоши. – Я не перестаю восхищаться вами. Годы не сломили вас, мой друг. И вы что же, довольны своей судьбой?
   – Не нам судить о путях Господа, – ответил Ладжози серьезно.
   – Ну хватит! – злобно сверкнул голубыми глазами Перуцци. – Я, кажется, запретил вам произносить это слово в этих стенах! И довольно разговоров. Сейчас пред вами предстанет очередная жертва. Картина, которую вы начнете нынче же, будет называться «Гнев».
   Перуцци трижды щелкнул пальцами, и двое монахов свели по ступеням в зал немолодого роскошно одетого человека со связанными за спиной руками и надменно поднятой головой.
   – Как он нас ненавидит, – с усмешкой сказал Перуцци художнику, – в какой безумной, слепой ярости находится он сейчас. Его не страшит даже то, что эта ярость будет стоить ему жизни. – Он обернулся к пленнику:
   – Вы и дальше намерены молчать сеньор Венченцио? Учтите: стоит вам сейчас произнести хоть слово, и мы отпустим вас. А промолчите, умрете через несколько минут. Ваш выбор?
   Вельможа презрительно глянул на Перуцци и поднял голову еще выше и еще высокомернее.
   – Хорошая шея, – сказал тот, принимая из рук прислужника кинжал. – Да и весь он целиком прекрасен в своем гневе, не правда ли? Представьте, Ладжози, этот упрямец дал обет вашему Господу, – произнося это, он брезгливо скривил рот, – что никогда не вымолвит ни слова в присутствии слуг дьявола. Для нас это просто находка. Пока он молчит, мы знаем точно, что ярость его не остыла. Ну?.. – неопределенно спросил он и пощекотал острием лезвия горло вельможи.
   Тот вздрогнул и закусил губу. Монахи затянули заунывную и мрачную песнь.
   – Прелестно, – сказал Перуцци и наотмашь перерубил пленнику кадык. – Приступайте, маэстро.
   – С удовольствием, – цинично ответил ему Ладжози, наблюдая безумным взглядом, как вельможа опускается на колени, левой рукой держась за горло, а правой зажимая себе рот руками, чтобы не вымолвить ни звука даже сейчас. Между пальцами левой руки вельможи бил пульсирующий фонтанчик крови. Ладжози добавил: – Действительно, прекрасный экземпляр.
   Дмитрия передернуло от такого непотребного поведения художника, к которому он уже успел проникнуться симпатией. Но что-то подсказало ему, что Ладжози лицемерит. Что своим нарочитым цинизмом он лишь усыпляет бдительность Перуцци. И еще Дмитрию показалось, что незримая ниточка, связывающая его и художника стала как будто бы прочнее и ощутимее…
   А тот, тем временем, окунул кисть в рану уже лежащего на полу вельможи и ловкими движениями принялся растирать краски на мольберте. Он сделал штрих на холсте, а затем искоса глянул на лиловоголовых монахов, словно ему очень нужно было, чтобы они поскорее покинули его. Но те, скрестив на груди руки, бесстрастно взирали на его работу.
   Ладжози вздохнул, нанес еще один штрих и вдруг остановился. Он медленно оглянулся вокруг, словно что-то искал. Взгляд его блуждал, пока не встретился со взглядом Дмитрия. «Какие усталые, мудрые… и хитрые глаза, – подумал Дмитрий. – Кажется, они могут видеть через стены и через годы… – И внезапно он понял: – Да он действительно меня видит!»
   Ладжози еле заметно махнул ему рукой и произнес загадочно-бессмысленную фразу:
   – Для кого-то минует трехлетие, а для кого-то – всего-навсего декада… – и перевел взгляд на полотно.
   Дмитрий хотел крикнуть, позвать художника, но, как он ни старался, у него ничего не получалось…
 
   – Что с тобой, Митя?! – Дмитрий открыл глаза и обнаружил, что Аннушка тормошит его за плечо. – Тебе опять приснился кошмар?
   – Да… То есть нет. – Дмитрий понял, что от нынешнего сна не сохранилось в его душе того неприятного осадка, который оставляли два предыдущих. – Я что, кричал?
   – Да. Ужасно. Перепугал меня насмерть. А что тебе снилось?
   – Мне снилось… – Тут Дмитрий почти физически почувствовал, как содержание только что виденного сна ускользает в пучины его подсознания… – Э-э-э… Мне снилась гордыня! – вспомнил он хоть что-то.
   – Какой ты впечатлительный, – улыбнулась Аннушка и откинулась на подушку. – Больше никогда не буду спорить с тобой перед сном.
   – Да-да, не спорь, милая, – сказал он, обнимая ее. – Тем более, что всегда права только ты, а я не признаю этого только из упрямства. Я пойду сегодня в ГПУ и сделаю все так, как ты сказала. – Он и сам не понимал, откуда пришло к нему это решение, но твердо знал: он должен так поступить. Хотя бы для того, чтобы помочь Николаю Андреевичу.
 
   На этот раз у него не было повестки, и, назвав свою фамилию дежурному, он минут пятнадцать прождал, пока его пропустят, думая, что он напоминает сейчас мотылька, упорно стремящегося к погибели в огоньке свечи. Метафора банальная, но отвратительно точная.
   Наконец, ему позволили выйти из проходной в вестибюль, и он, на подкашивающихся от волнения ногах, двинулся вверх по лестнице. «Какая низость!» – ругал он себя за это малодушие. Он постучал в дверь уже знакомого кабинета.
   – Да?! – отозвались изнутри.
   Дмитрий вошел и с удивлением обнаружил, что на этот раз за столом сидит совсем другой, смуглый и чернобровый, человек. Прежней была только форма комиссара.
   – Простите, а где?.. Э-э… – Дмитрий судорожно попытался припомнить фамилию, но вспомнил лишь то, что в прошлый раз он и не удосужился ее узнать.
   – Переведен, – отрезал новый комиссар. – А вы, собственно, кто такой?
   – Моя фамилия Полянов… – промямлил Дмитрий и беспомощно развел руками.
   – А-а! – новый комиссар грозно прищурился и поднялся из кресла, потрясая в руках папкой досье. – Тот самый Полянов! Сам явился!
   – Да, – оторопел Дмитрий. – Вчера я разговаривал с вашим товарищем…
   – Он мне не товарищ… – комиссар с размаху хлопнул папкой о стол. – Это вам он товарищ! – сказав это он выжидательно вперился в Дмитрия угольками глаз.
   Тот, поежившись, попытался перевести разговор в нормальное русло:
   – Я хотел сказать, что в Румынию я ехать готов…
   – Крысы бегут с корабля! – нехорошо усмехнулся гэпэушник, снова садясь. – Не-ет, господин Полянов, этот трюк у вас не пройдет! Ваш «товарищ» нам все рассказал. Раскололся, что называется. Не таких раскалывали.
   Дмитрий попятился:
   – Простите, я, пожалуй, пойду….
   – Сидеть, контра! – рявкнул гэпэушник, и Дмитрий тут же безвольно опустился на стул. А чернобровый принялся монотонно, но угрожающе перечислять все прегрешения Дмитрия, после каждого легонько ударяя ладонью по обложке досье:
   – Итак, вы – сын царского офицера, – комиссар шлепнул по папке, – вступив в преступный сговор с бессарабскими оккупантами, – шлеп, – протаскивали в массы буржуазную идеологию, – шлеп, – путем так называемой «реставрации», – шлеп…
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента