Пошли играть в ножи, и камнем кто получше кинет.
И вот от молодечества ее, от нуженья лихого
Вдруг расстегнулась пуговка, и показалась грудь…
Один то золотом зовет, а серебром – другие…
И говорит разбойничек один – молоденький им молвит:
«Не серебро, ребята вы, не золото тут вовсе,
Грудь это девушки, сосцы раскрылись красной».
«Молчи! разбойничек, молчи, мой умный мальчик…
И я хочу уж мужа взять, тебя желаю мужем!..»
 
   АРГИРО́, показываясь на пороге жилища, с притворным пренебрежением. – Довольно тебе петь. Иди кушать. Мы знаем, кто такая эта девушка с вами, разбойниками, по горам таскалась. Все она же, эта Никифорова дочь! Иди кушать.
   ЯНИ про себя: – Она уж не сердится больше. Идет в дом.

IV

   После обеда Яни выходит опять на двор и садится. Аргиро́ просит его опять рассказывать.
   ЯНИ. – Хорошо; теперь о том, как мы познакомились поближе с этою Афродитой.
   У Акостандудаки в доме в селе Галата мы пробыли до вечера. Все видели, все смотрели у него. Мельницу его масляную видели; кушали, вино пили. Афродита сама подавала капитану и нам кофе и варенье. Бабушка Афродиты, добрая старушка, сидела тут же; был еще и доктор Вафиди с женой; лучший доктор в городе и у паши в большом уважении. Акостандудаки потом за музыкой послал. Пришли подруги к Афродите и начали мы с ними на большой террасе наверху танцевать. Хорошо провели несколько часов. Я немного стыдился; а брат Христо ничуть не стыдился даже. Подошел прямо к ней, к Афродите, и ни… даже не улыбнулся ей… ничего! Просто берет ее за руку и выводит на середину, в танец с другими становит. Она встала; но вынула тоненький лино платочек, подает брату и тихо говорит ему:
   – За платочек будет гораздо лучше! – Сама же в это время краснеет.
   Брату это показалось, кажется, обидно. Я заметил. И, разумеется, это была гордость: зачем это ей, архонтской дочери, такой богатой, руку прямо в руку сфакиотскому горцу класть? Однако они танцевали долго вместе; брат за один конец платочка держит, а она за другой. Протанцевал брат; я решился вести танец; опять взял ее же. И я через платок. Она танцовала хорошо. Потом села; стали отдыхать и другие девушки. Я (не ей, потому что вижу, что она очень горда), а другим девушкам говорю:
   – Устали?
   – Устали немного, – они отвечают. – Впрочем теперь не лето; воздух прохладен.
   Я говорю:
   – У нас в горах еще холоднее.
   Тогда одна из девушек спрашивает меня:
   – Удивляюсь, как это вы терпите там зимою при снеге?
   – Терпим! – говорю я. – Очаги зажигаем; а у вас здесь внизу, конечно, очагов не нужно.
   Другая еще девушка тогда говорит:
   – У нас здесь внизу все хорошо; а у вас там дикое место!
   Я говорю:
   – Что делать! Терпение нужно! Бог нам помогает! Никифорова девушка все молчит. Потом вдруг сама:
   – От наших танцев что за усталость; мы здесь тихо танцуем. От европейских танцев в Сире я уставала больше: от вальса голова кружится, а польку очень скоро иные танцуют.
   Одна чорненькая ей на это:
   – Ах! наши критские молодые люди такие варвары. Они таких танцев не знают совсем. Еврей Жозеф очень хорошо танцует а 1а франка, и польку, и вальс. Он в городе у австрийского консула писцом служит.
   А маленькая Акостандудаки ей с пренебрежением ужасным:
   – А! что ты говоришь, Мариго! Что ты нашла! Этот жид!..
   И точно этот Жозеф был вещь ничтожная вовсе. Потом вдруг Афродита ко мне обернулась и спрашивает:
   – Отчего вы с братом не протанцуете ваш пиррийский танец, что с позвонками на ногах? Кто видел только, его все хвалят. Это очень древний и красивый танец. Я бы желала видеть.
   Я на это ей, смеясь, говорю:
   – Надо к нам пожаловать… Туда, наверх. Милости просим к нам в Сфакию; там будут у нас и позвонки эти, о которых вы говорите, и мы можем для вашей чести с удовольствием протанцовать все, что вы пожелаете.
   Она говорит:
   – Как я туда поеду! – И больше ничего не сказала. Доктор тогда подошел к ней и говорит:
   – Дитя мое! отчего ты все такая суровая? Глазки у тебя небесного цвета и волосики золотистые, приятные такие, и сама ты беленькая и молодая, а глядишь на людей все сердито… Прошу тебя, улыбнись!..
   Афродита улыбнулась ему. Доктор был у них в доме давно как родной и с ней обращался как отец.
   – Вот, – говорит он, – как я рад, что ты засмеялась! Меня твоя суровость с молодыми людьми огорчает.
   Докторша и бабушка Афродиты за нее вступаются. – Девушка должна стыдиться и быть скромною. А доктор:
   – Пусть будет скромна! Но в благословенном Крите нашем не так, как в иных областях турецких заведено, чтобы девицы с молодыми людьми боялись говорить… Мы здесь люди иные… У нас Венеция тут была прежде… Прошу тебя, Афродита, встань для меня, который тебя еще маленькою столько раз носил и баюкал, утешь меня, встань и протанцуй еще раз с любым из этих красивых ребят…
   Она сказала:
   – Извольте, с удовольствием! – встала и ко мне обратилась. – Господин Яни, пойдемте с вами! – Подает руку уж прямо, без платочка, и глядит, и глядит на меня, тихо, молча все глядит… И танцовала она тоже, то опустит глаза, то взглянет немного опять на мои глаза. Это все пустяки, это ничего не значило. Так она всегда смотрит. А я тогда возгордился в уме и, танцуя, думал: «Значит из всех молодцов я ей понравился. Я сжег ей сердце… Как это приятно! Как мне это нравится, что она предпочитает меня другим!»
   А все было оттого, что я к ней ближе других стоял в это время. Но я был глуп тогда и с той минуты, как подержал ее за руку в танцах, полюбил ее и стал об ней думать.
   К вечеру капитан и мы все уехали в город, и больше ничего в этот день в доме Никифора у нас не случилось.
   Потом мы все вместе, капитан наш, и доктор Вафиди с женой, и сам Никифор сели на мулов и поехали в город. Никифору нужно было по делу ночевать в городе.
   Много дорогой шутили и веселились. Никифор с доктором опять о турках спорили. Доктор всем восхищался. – «И воздух хорош, и цветочки хороши!» В это время весной, у нас в Крите, точно так же, как здесь на вашем острове, Аргиро́, по горкам и по холмикам цветет множество этих самых розовых цветов на низеньких кусточках, которые теперь ты видишь… Вот смотри прямо. Вся горка от них как будто красная стала. И на них доктор Вафиди радовался. Он говорил: «Вот, кир-Никифоре́, как приятно в таком сладком климате жить! И такие цветы по горкам видеть!» А супруга его смеется: «На что тебе цветы, врач мой? Когда бы ты был молодой, то девицам подносить хорошо. А ты уж не так молод!» – «Радуюсь!» – отвечает доктор. А Никифор ему: «Радуйся! Радуйся! А ты забыл, как в 58 году при Вели-паше нас хотели ночью турки в Канее всех перебить? Как они труп того мальчишки-христианина за ноги по мостовой волочили? Как в Сирии они поступали? Не ты ли сам тогда, в 58 году, ко мне пришел бледный, как тебя ноги едва держали, как зубами ты тогда стучал?.. Трех лет тому еще не прошло, а ты забыл это». Доктор отвечает ему: «Оставь эти печальные вещи! Что тут до турок за дело, когда я говорю о цветочках и о сладости климата на родине нашей! Освободитесь, я буду рад; и я эллин; – но я говорю, что и теперь нам жить приятно; а в 58 году наши же бунтовали и 10 000 народу из гор собрали… все Вели-паша да английский консул, его друг, виноваты одни. Английский консул двери свои христианам запер, когда они бежали спастись, а другие консулы открыли». Так они всегда спорили, хотя и были очень дружны. Нам, молодым, было очень полезно и занимательно знать мысли старших людей, и мы молча их слушали. И капитан Ампела́с больше молчал и тоже слушал их. Пред самым городом, с этой стороны, в маленьких хижинках живут у нас прокаженные. Их сюда отделяют, когда на них нападает эта зараза, и они, несчастные, живут тут все вместе. Все они в ранах и болячках каких-то ужасных, и лица у них испорчены и гниют, так что смотреть очень противно и жалко. Я и не разглядывал их хорошо. Боялся глядеть. Проезжие им деньги бросают, и мы все им бросили. И капитан, и доктор, и Никифор. Докторша потом говорит мужу: «Врач мой добрый, зачем это такое дурное распоряжение начальства, что эти несчастные люди свое безобразие на дороге всем проезжим показывают? Я видеть этого не могу; их бы в другое место убрать». Вафиди говорит: «Да, это неприятно; только не мне, потому что я привык; конечно, не все доктора!» А Никифор и тут несогласен; упрямый был человек! – «Нет, говорит, это хорошо! Надо нам, богатым и счастливым людям, показывать эти язвы прокаженных. Чтобы и мы помнили, как Бог карает людей за грех!» А капитан Ампела́с говорит ему: «Почем ты знаешь, кир-Никифоре́, что у них больше твоего грехов? Душа у несчастных этих еще лучше нашей… Стой, я еще дам им денег! Ну-ка и ты дай, кир-Никифоре́, еще»… Никифор ему: «Отчего не дать; что эти пустяки значат»… И оба довольно много бросили… И всем было это очень приятно видеть, что они по-христиански поступили оба: и капитан наш, и Никифор. Миновали мы прокаженных и подъехали к самой Канее. Чтоб от Галаты въехать в ворота крепостные, надо ехать сначала по широкой дороге около глубокого рва, и за рвом этим превысокая стена старой крепости. Слышим, играет военная музыка. Стоят турецкие музыканты на стене и так хорошо и громко играют! Прекрасно! Громко, сильно, хорошо! Что-то военное! Никифор сейчас опять затрогивает Вафиди, смеется: «Э! врач мой! Смотри-ка, твои друзья честь нам делают! С музыкой нас встречают. Айда, – сфакиоты мои, прицелиться бы вам в них хорошо теперь отсюда и посмотреть, как бы они вниз со стены падали… Я думаю, феска бы прежде свалилась, а потом уже сам».
   Капитан за нас отвечает:
   – Час еще их не пришел, кир-Никифоре́! Я тебе, милый мой, скажу вот что: ездил я не так давно в Вену по делам моим и видел там молодого черногорца: было ему всего, кажется, двадцать, не больше, лет; он ехал в Россию и имел рекомендательное письмо от своего черногорского начальства, где было так сказано: «Он отрубил уже пять турецких голов!» Вот, друзья мои, так бы и я желал рекомендацию когда-нибудь дать молодым сфакиотам! Зачем черногорцам лучше нас быть?
   Мы говорим:
   – Благодарим вас! и мы очень желаем этого.
   Музыка все играет; мы все едем вдоль рва и стены шагом и веселимся. Пред тем, как налево к воротам крепостным поворачивать, на правую руку есть тут очень красивое турецкое кладбище. Много белых мраморных памятников и кипарисы стоят огромные, темные-темные и очень толстые. Трава была тогда между могилами очень жирная, густая, высокая и зеленая. И много красного маку и других цветов на этом кладбище цвело… Никифору захотелось опять пошутить над доктором; но тут уж доктор рассердился: видно, наскучили ему эти шутки и разговоры о турках. Никифор нам тихо сделал знак глазом и головой и спрашивает:
   – Отчего, доктор, как ты думаешь, трава на этом турецком кладбище такая густая и жирная?
   Доктор сначала еще не рассердился и отвечает, улыбаясь:
   – Люди хорошие: торговали[8] в городе честно, жили покойно, с хорошею совестью. Жиру на них поэтому было много, и трава у них на могилах густа.
   На это Никифор ему отвечает с досадой:
   – Этот красный мак, что такое? Это кровь христианская выступает, которую они столько времени пьют!
   Тут Вафиди рассердился и закричал:
   – Что ты, Никифоре́, сегодня все кровь и кровь… Это неприятно! Разве я не грек, не патриот? я, может быть, лучше тебя! Ты воевать не пойдешь сам с турками, не беспокойся! Я люблю свою родину и свой народ; но ненавижу тех, которые пустословят из тщеславия и вредят этим народу, возбуждая его некстати… Ты все о крови сегодня говоришь, потому что у тебя у самого кровь волнуется от вина… Много вина выпил ты, вот что!
   Никифор еще больше его оскорбился и говорит:
   – Я свое вино пил, а не чужое. А доктор:
   – Это глупо.
   И начали ссориться. Капитан Ампела́с и докторша мирят их… И так мы подъехали прямо к воротам крепостным. Поворотили… Вижу, вдруг остановились и капитан, и Никифор, и Вафиди. Все с мулов и лошадей соскакивают на землю… Никифор даже побледнел. Все они глядят куда-то в середку, остановились и кланяются. Сошли и мы; и вижу я, стоят аскеры под воротами. Еще какие-то люди, не шевелятся. И тот начальник, который при воротах начальствует, стоит. А сидит, свесив ноги вниз на его окошечке, на подушке, один человек из себя не молодой, красноватый, усы у него подстриженные, рыжие, и читает какую-то бумагу… В одежде простой, чорной. Это был сам Халиль-паша. Он проверял сам какие-то дела у того чиновника, что к крепостным воротам приставлен был. Тут я его в первый раз увидал. Он опустил бумагу, доктору особо поклонился и оглядел нас всех и не благосклонно, и не гневно, а просто так посмотрел, и спросил Никифора:
   – Вы откуда это все вместе?
   Никифор точно как будто смущен, торопится:
   – Это они у меня по делам в Галате были…
   Потом паша как будто посуровее и очень внимательно посмотрел на нас с братом и спросил у капитана Ампела́са построже, чем у Никифора:
   – Это кто такие?
   Капитан ему почтительно:
   – Это, паша господин мой, братья Полудаки, Христо и Яни, наши сфакиоты. Дети моего друга, который уже умер.
   Тогда паша обратился к офицеру, который около него стоял, и сказал ему:
   – А зачем же на них оружие, когда это запрещено? И вы сами разве это не знаете? Тебя, старик Коста́, я запру надолго в тюрьму за это в другой раз. Снимите все ваше оружие и отдайте аскеру.
   Что делать! Вынул капитан пистолет и нож из-за пояса; вынули и мы и отдали аскеру. Э! Свобода! Свобода! Где ты? Пропала вся наша гордость и вся наша краса! Отдали оружие аскеру, и тогда паша махнул нам всем рукой: «Идите». И мы со смирением и с почтением все прошли мимо него пешие под ворота в город.
   Оружие это мы никогда уже и не получили назад. Так мы должны были все купить новое пред возвращением в горы. Так неприятно этот вечер наш кончился! Никифор после говорил доктору, как слышали, так:
   – Очень я теперь боюсь, что паша недоволен мною. С этими сфакиотами вместе… Ножеизвлекатели, клефты! Очень боюсь я теперь, чтобы все дела мои не испортились после этого!.. Какой анафемский час вышел мне!
   И долго еще он все убивался об этом, что паша будет что-нибудь о нем в политике нехорошее думать.

V

   После этого капитан Ампела́с с остальными паликарами возвратился домой, а нам с братом поручил кончить в Канее и в ближних селах некоторые торговые дела. Нам это было выгодно, и мы получали с братом при этом хорошие деньги. Мы думали сначала, не пригласит ли нас к себе в дом Никифор Акостандудаки, но он ничего нам об этом не сказал, и мы жили у другого человека по соседству недели две, может быть. Брат меня посылал чаще в город, а сам чаще оставался в Галате. Я тогда ничего не замечал, и даже на ум мне не приходило, чтобы можно было мне ли самому или брату жениться на Афродите. Был в городе Канее один богатый итальянец, синьор Прециозо, и у него были две дочери. Одну звали Розина, и она была уже не молода и замужем, а другую звали Цецилия. Этой Цецилии было, кажется, не больше шестнадцати лет. Она была из себя полная и веселая, только не очень красивая. У синьора Прециозо был в Галате прекрасный дом большой, и он был человек простой и старинный. Он сам уже давно жил в Крите и с нами свыкся. Его любили у нас и осуждали только за одно, за то, что он хотел помогать католической пропаганде. Лет шесть-семь назад (я думаю столько будет) приехал очень искусный франкопапас[9] и вместе с французским консулом стал обращать наших людей в папистанов. Франкопапас уверял людей наших, что если только перейдут под папу и сделаются католиками, то они будут сейчас все французскими подданными и что император Наполеон будет защищать их все равно, как подданных настоящих. Люди толпами стали идти во французскую церковь, и франкопапас всех их записывал в тетрадку по именам. Он старался всячески угождать христианам и ласкал их. И если что случится, то сейчас и он, и купцы-католики, и французский консул, и австрийский (старичок был злой такой и скучный; он теперь помер), все франки за этих людей. Таких людей зовут унитами. «Вы будете всегда греками, не бойтесь, говорят, а только и будет, что папа… Что вы боитесь, ведь и мы во Христа Распятого верим, и первым епископом Римским был сам апостол Петр, которому Христос дал ключи от Царства Небесного»… За некоторых подати заплатили туркам. Турки, кажется, недовольны были, но что же они против Наполеона могли сделать? Хорошо! Постой, постой… Немного времени прошло, всего дня три-четыре, кажется. Увидал меня в лавке своей синьор Прециозо и узнал, что мы с братом поселились для дел наших по соседству Никифора. А у Прециозо дом был тоже близко. Старичок и так и этак пред нами: «Дети мои! Дети мои! Отчего вы никогда ко мне не ходите? Я вашего отца знал… Милости просим ко мне в Галате в гости…» А сам думает и нас с братом обратить во франкскую веру. Мы говорили: «Что за добрый, что за гостеприимный человек!..» И стали ходить к нему. Дочери с нами свободно разговаривали, особенно младшая. Она была очень свободна; еще когда маленькая совсем была, то всегда с греческими нашими детьми по улицам бегала и играла, и не спросясь у отца все делала. И всегда веселая, всегда смеется или поет, или кричит, или разговаривает. И простота у нее такая, что это удивительная вещь. Другие девушки купеческие гордятся, а она: «Синьор Яни! Синьор Христо! Хочешь варенья? Хочешь кофею? Я тебе принесу». Бежит, несет, угощает, как простая служанка нам служит.
   И все поет: amore!.. (Ты, Аргиро́, знаешь это итальянское слово: amore, это значит – эрос). Вот она все это слово пела; у нее все amore на уме была. С Афродитой они были дружны. Только Цецилия была проще; а наша разумнее была и тише ее. Афродита к ней часто ходила, и они вместе работали что-нибудь у окна или на террасе, или в тени, под виноградным навесом. Однажды мы с братом вернулись из города, сидим на стенке в саду и курим, не видим, что девушки подошли к окну и на нас глядят. Цецилия кинула в нас апельсином. Мы взглянули. Афродита: «Ах, что ты делаешь, сумасшедшая». И спряталась. А Цецилия: «Великое дело». Я взял апельсин и мечу в нее. Она кричит: «Стекло, Яна́ки, разобьешь. Отец бранить будет». А брат мой: «Не бойся, синьорина, не бойся! Брат мой, Яни, сфакийский стрелок. У него глаз верный. В тебя попадет, а не в стекло». Я бросил и точно попал в нее.
   Она в нас двумя бросила. Мы опять в нее. Афродита думала, думала и тоже бросила апельсин; Христо поднял его и говорит: «Этот я не отдам, а съем его!» И начал есть, и говорит: «Боже! Что за вкус». Афродита покраснела и ушла домой вскоре после этого. Цецилия удерживала ее, однако она ушла. Тогда Цецилия возвратилась и говорит нам прямо: «Смотрите! какая гордая! А сама вчера мне хвалила вас. Я вас хвалила прежде, а она начала тоже хвалить вас после. Я говорю: вот они оба какие хорошие, какие красивые, какие белые, какие у них руки и ноги красивые! Я говорю еще: какая приятная вещь, если таких любишь!» А она мне говорит: «Когда б они здешние были и купеческие дети». Я ей говорю: разве тогда бы другие были, приятнее были бы? Все равно! Мне они оба нравятся. А она говорит: «Я боюсь!» Тогда брат сказал Цецилии: «Синьора Цецилия! Вы напрасно не сказали Афродите так: пусть у братьев Полудаки денег будет много, и они будут купцы».
   Цецилия говорит: «Хорошо, я ей скажу это».
   Брат сочинил тогда для Афродиты и Цецилии такое маленькое письмецо:
   «Мы, сфакийские молодцы и ребята из Белых Гор, Христо и Яни, братья Полудаки – это пишем. Мы очень огорчены! Есть по соседству в саду хорошем померанчик с померанцового дерева и яблочко из Италии, и мы желали бы на них полюбоваться и веселиться ими. Однако боимся, чтобы не было им от наших мыслей этих неприятностей. Если у нас есть судьба и счастье, у Христо и у Яна́ки, его младшего брата, то это будет. А если не будет, то мы очень огорчимся.
   Христо и Яни, братья Полудаки из Сфакии, или Белых Гор».
   Цецилия прочла и смеется:
   – Если ты католиком бы сделался, я бы с тобой убежала.
   А хитрый брат:
   – Если бы ты сделалась православной, я бы тоже тебя любил. А теперь коли ты меня любишь и нам с тобой синьора, венчаться нельзя, то хоть бы ты изволила снизойти и помочь мне, чтоб Афродита кого-нибудь из нас полюбила, либо брата, либо меня.
   Цецилия говорит:
   – Хорошо! Я с удовольствием постараюсь. – И стала стараться.
   Сама учит брата: «Христо, цветочков ей поднеси». Брат нарвал жасмина побольше, на тонкую палочку цветок к цветку снизал и пошел к Акостандудаки в дом и отдал Афродите, но что они говорили между собою, не знаю.
   Только на другой день такое было нам веселье! С утра зовет нас Цецилия и говорит:
   – Сегодня после обеда отец у сестрицы в городе останется, а я кухарку ушлю, и вы будете тут; Афродита придет.

VI

   Мы в величайшей радости оба ждали вечера с нетерпением. Сердца наши горели. Только я больше стыдился, и пока в городе были, брату не говорю ничего, а все смотрю на него, то на часы, когда домой…
   А Христо на меня взглядывает и улыбается. Потом говорит тихо, при людях: «Яни! не пора ли нам к итальянке возвратиться».
   Я отвечаю и сам краснею:
   – Ты знаешь… Он говорит:
   – Поедем!
   Я обрадовался, и мы мигом доехали до Галаты, и точно что провели время очень приятно. – Только ты, Аргиро́, опять будешь гневаться.
   АРГИРО́. – Не буду, не буду, душенька, рассказывай. Как я такие вещи люблю слушать! как книжка!
   ЯНИ. – У синьора Прециозо в саду была длинная дорога прекрасная; по сторонам ее были каменные столбы; и на столбах все перекладины и вился виноград, так что над всем этим местом была прекрасная тень от винограда. По этой дороге гуляли Цецилия с Афродитой, ждали нас из города. И служанку они услали вовремя, так что мы нашли их одних.
   Афродита показывала некоторую суровость и не улыбалась даже ничуть. Мы их приветствовали с добрым вечером, они пожелали нам того же, и тогда только увидали мы, что Афродита держит в руке маленькую бумажку. Вижу я, брат краснеет и спрашивает ее:
   – Как вы, деспосини моя, провели время?
   Она тоже краснеет и говорит серьезно: «Благодарю вас, очень хорошо!» А Цецилия: «Записочка ваша, синьор Христо, нам очень понравилась. Вот Афродита держит эту бумажку; мы вам после ее покажем». А брат говорит: «Я очень рад, что вам моя записочка понравилась. Простите нашей простоте; как знаем, так и пишем».
   Афродита ничего, только поднимает на брата вот так глаза кверху и спрашивает: «Вы, Христо (не говорит ему ни господин, ни синьор, а просто – Христо), вы, Христо, разве читать и писать умеете?»
   Брат улыбнулся и говорит:
   – Немного умею.
   – Вы, значит, сами эту записочку написали? Брат смеется:
   – Конечно, сам.
   – Вы где учились? – она еще спрашивает.
   Брат сказал ей, что мы с ним оба сперва учились в селе нашем у священника, а потом у афинского учителя.
   Девицы удивились и спрашивают: «Разве вы были в Афинах? Удивительное дело!» Тогда мы рассказали им, что года еще три тому назад выписали сфакиоты наши одного хорошего учителя из свободной Греции. Но паша никак его из города в горы выпустить не хотел, и эллинский консул сам напрасно об этом старался. Турки говорили, что из Афин учители, или из России все бунтовщики бывают и все учат по селам: «Народность! Народность!» И не пускал. Тогда трое наших молодцов приехали сами вниз; переодели учителя: сняли с него европейское платье, надели на него критское; верхом ночью с ним ускакали в горы. А оттуда уж туркам где его достать!
   – Вот он нас очень хорошо учил. Мы уж большие к нему ходили.
   – Любите учиться? – спрашивает Афродита у меня. Я говорю ей:
   – Какой же человек это будет, который не будет желать иметь открытые глаза и не будет иметь охоты узнать все Божие вещи на этом свете.
   Афродита замолчала и вдруг говорит:
   – Я думаю, мне пора домой.
   Тогда толстенькая эта Цецилия закричала на нее, всплеснув ручками: «Несчастная ты! Перестань ты ломаться. Не верьте вы ей!» – и вдруг вырвала у нее из рук бумажку и отдала нам: «Читайте, это мы ответ вам написали». Афродита ей: «Ах, ты какая! Что ты! бре́ такая, бре́ сякая…»
   А мы: «Теперь сердись, бумажка у нас…» Смотрим, а на ней написано: «Что ж мы будем делать, чтобы вы были довольны?» И подписано внизу:
   «Померанец с померанцового дерева и яблочко из Италии».
   Мы рады и говорим:
   – Дайте нам карандаш или тростник, или железное перышко написать ответ.
   А Цецилия отвечает:
   – На песке палочкой пишите… Мы отойдем. И отошли обе далеко. Я говорю брату:
   – Что ж мы им напишем? А брат мне говорит:
   – Яна́ки, буду я на твои глазки радоваться, мальчик ты мой милый, возьми ты скорее итальяночку, а мне с Афродитой поговорить нужно. Не ревнуй, дитя мое, и та недурна. А у меня есть дело, от которого и тебе будет большой выигрыш. Ты с Цецилией будь посмелее; поцелуй ее и понравься ей, она нам помощницей хорошею будет… Слушайся меня, глупенький… Я говорю:
   – Хорошо, хорошо! Жду; что писать?
   Брат взял палочку и написал на песке крупно: «Будем приятно проводить часы». Я запрыгал даже от радости. Бежит Цецилия назад, смотрит, и Афродита за ней тихонько идет и улыбается, а Цецилия прыгает и громко смеется, и в ладоши бьет, и поет уже свою итальянскую песню: «Amore! Amore!» и потом пишет на песке по-гречески: Пос? (Как?) Брат отвечает:
   – Как вы прикажете.
   Тогда Афродита поглядела на него и сказала очень важно:
   – Так, как следует честным и благородным паликарам, чтобы девицы не оскорблялись.
   Брат говорит:
   – Конечно, конечно! А Цецилия зовет меня:
   – Пойдем, Яна́ки, со мной, я хочу, чтобы ты для меня одно удовольствие сделал.
   Взяла меня под руку и увела к дому, а брат с Афродитой на дороге под виноградом остались.

VII

   Когда мы с Цецилией остались одни около дома, она обняла меня и сказала мне:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента