Константин Михайлович Симонов
Случай с Полыниным

1

   Седьмого ноября сорок первого года полковника Полынина выписали из госпиталя, где он пролежал десять дней с растяжением сухожилия правой ноги. Подняв от ветра воротник кожанки и опираясь на палочку с разноцветным плексигласовым набалдашником, которую ему прислали в госпиталь механики, он вышел на крыльцо и несколько минут стоял, принюхиваясь к погоде. Серое мурманское небо висело над самыми крышами, шел снег, видимости почти не было. Полынин подумал, что при такой погоде немцы не полетят на Мурманск, да и наши навряд ли пойдут на бомбежку. Значит, летчикам его полка не придется сегодня ни прикрывать город, ни летать на сопровождение.
   К подъезду госпиталя подошла «эмка»; рядом с водителем, упираясь головой в крышу «эмки», сидел Грицко – начальник штаба полка и ближайший друг Полынина.
   – А мы у приемного покоя вас ждали, – сказал Грицко, нагибая голову и вылезая навстречу Полынину. – Садитесь вперед, товарищ полковник, меньше трясти будет.
   Полынин пожал руку Грицко, положил на переднее сиденье «эмки» палочку и осторожно сел рядом с водителем.
   – Здравствуйте, Горбунов.
   – Здравствуйте, товарищ полковник. С выздоровлением вас.
   – Выздоровление еще не полное, – сказал Полынин. – Врачи пока вылетать запретили. Как в полку? – повернул он голову к Грицко, когда «эмка» тронулась.
   – В полку порядок, – сказал Грицко. – Вчера ганса сбили.
   – Сбили или записали?
   – Сбили. С подписью и печатью – прямо на улице, около гостиницы «Арктика», на асфальт положили.
   – А как соседи? – ревниво спросил Полынин.
   Соседями полка по аэродрому были две эскадрильи англичан. Они летали на «харрикейнах». Летчики полынинского полка с помощью англичан первыми осваивали здесь эти начавшие прибывать по лендлизу английские истребители.
   – Соседи тоже один сбили. Брюс сбил. Не сам Брюс, а его брат, долговязый.
   – Не долговязей тебя.
   – На сантиметр, мы два раза с ним мерились.
   – Вижу, вам делать было нечего, – улыбнулся Полынин.
   Теперь, когда он возвращался в полк, его радовало все: и немец, сбитый нашими, и немец, сбитый англичанами, и то, что сзади него сидит Грицко, с которым они воевали еще в Испании, и то, что Грицко мерился ростом с этим Брюсом, который уже сбил здесь, в Мурманске, трех гансов, или, как они называли их по-своему, «джерри».
   – Позавчера погоды не было, – сказал Грицко, – ходили в гости к англичанам, вот и померились.
   – А еще какие новости? – спросил Полынин.
   – У нас больше никаких, – сказал Грицко, – а у вас есть. – И он через плечо Полынина протянул своей длинной рукой номер «Красной звезды» за четвертое ноября. – Посмотрите на второй странице.
   Полынин развернул газету и, увидев свою фамилию, стал читать.
   – Хотите, товарищ полковник, мимо «Арктики» поедем, сбитого «мессера» посмотрите? – спросил водитель.
   – Что, я их не видел, что ли? – сказал Полынин, не отрываясь от газеты.
   В статье под названием «Мурманское небо» описывался тот самый воздушный бой Полынина, после которого он, сев на вынужденную, растянул сухожилие и попал в госпиталь. Полынин и сам знал, что этот бой был из ряда вон выходящий, но корреспондент расписал его так, что чтение статьи вогнало Полынина в краску.
   В общем-то в статье все было фактически верно. Действительно, тогда, 27 октября, Полынин вылетел в этот бой очень злой. С самого утра гансы прорвались к Мурманску и успели сбросить почти все бомбы, потеряв только один «юнкерс». Полынину был за это «нагар», а после «нагара» ему еще предложили взять обратно рапорт о переводе на Западный фронт в истребительную авиацию, прикрывавшую Москву. Об этом Полынин корреспонденту не рассказал, но вообще корреспондент верно написал, что Полынин был злой и хотел рассчитаться с гансами, когда они в тот же день сделали еще один налет на Мурманск.
   Корреспондент описал, как Полынин сбил в этом бою трех гансов. Сначала, прямо над Мурманском, сбил коллективно, вместе с Грицко, «юнкерс», потом во время преследования, над линией фронта, сбил «Мессершмитт-109». И, уже возвращаясь домой, таранил еще один «мессершмитт».
   С этим третьим гансом вышло так, что Полынин, потеряв своих, неудачно напоролся на него один на один, уже израсходовав до этого весь боезапас. Ганс, судя по первым же его маневрам, был крепкий орешек. Стрелять по нему нечем, а начнешь выходить из боя – зайдет в хвост и свалит!
   Но откуда ему знать, что у тебя кончился боезапас? Полынин решил не выходить из боя и маневрировать, пока ганс сам не выдержит и не пойдет первым к себе домой.
   Но у этого ганса, видимо, были крепкие нервы, он все не выходил и не выходил из боя и действовал так нахально, что у Полынина даже на секунду мелькнула мысль: не догадался ли ганс, что тебе нечем его сбить?
   В конце концов на одном из разворотов ганс все же оплошал, и Полынин зашел ему прямо в хвост почти вплотную. Одна очередь – и все! Если б было чем… Тут-то Полынин и пошел на таран…
   Все это корреспондент описал примерно так, как оно и было в жизни и как ему говорил в госпитале сам Полынин. Но дальше в статье было про чувства и мысли Полынина в те минуты. Полынин ничего не говорил про это корреспонденту, и тот все написал сам из головы – и про неистребимый гнев, который бушевал у Полынина в сердце, и про его мысли о столице нашей Родины Москве, в бой за которую он пошел в мурманском небе на этот свой таран. Хотя как раз в те минуты Полынин ничего такого не думал.
   В это утро он действительно несколько раз вспоминал о своем рапорте, о Москве и о том, какие там плохие дела; и ему из-за этого еще сильнее хотелось попасть туда и драться с гансами там, а не здесь.
   Но все эти мысли были утром, на земле. А в воздухе, уравняв скорости и видя прямо перед собой хвост ганса, идя на таран, он думал только об одном: как бы поаккуратней, сделав секундный рывок вперед, коснуться, всего только коснуться своим винтом хвостового оперения ганса, чтобы он посыпался, а ты остался.
   Дальше корреспондент опять описал все близко к истине: и как Полынин почувствовал после удара, что винт все же покорежило и мотор так дробит, что долго на нем не пройдешь – может отвалиться, и как он не стал выбрасываться, потому что ветер дул в сторону немцев, и вместо этого решил тянуть на вынужденную, и все же дотянул, сел на лед небольшого озера около передовой, и как его там отыскали только ночью, и как он чуть не пострелял из пистолета своих, считая, что сел у немцев. Но в самом конце статьи шел целый столбик, который и вогнал в краску Полынина. Чего тут только не было: и про Суворова, и про Кутузова, и про нашу спокойную русскую храбрость, и про то, что с такими, как Полынин, победа над фашизмом не за горами!
   Полынин в глубине души считал, что если у нас все на круг будут летать не хуже, чем он сам и его ребята, и если мы вместо «ишачков» поскорей получим побольше новых машин, таких, как МИГи или даже «харрикейны», то в воздухе мы не пропадем, во всяком случае в части истребительной авиации. Но слова корреспондента, что бой 27 октября – это поучительный для всех образец героизма, смутили Полынина.
   Когда он сам вспоминал об этом бое или разговаривал о нем с другими понимающими людьми, то честно считал, что как раз в этом бою далеко не все было поучительно, начиная с того, что к концу боя он потерял из виду всех своих ребят. А главное, он против обыкновения непростительно погорячился, израсходовал на второго ганса весь свой боезапас и из-за этой собственной ошибки ему, по сути, и пришлось потом, встретив третьего ганса, рисковать всем и идти на таран.
   Но с другой стороны, конечно, на таран надо было решиться. И он про себя знал, чего оно стоит, такое решение, когда принимаешь его сознательно.
   Это был факт, что он все же решился пойти на таран, и сбил ганса, и не упал сам, а дотянул и сел. Он знал, что за этот бой его представили к Герою Советского Союза, и был очень рад этому. Тем более что представления на него уже два: раза зажимали. Один раз – после Испании, потому что он крепенько и не вовремя полаялся с начальством, а второй раз – после Халхин-Гола; тут уж он и сам не знал почему.
   Несмотря на свои честные рассуждения, что в этом бою не было ничего особо поучительного, Полынин все же чувствовал себя героем дня. И, дочитав до конца написанную про него статью, не удержался и тут же стал читать ее во второй раз.
   – Может, заедешь? – тронув Полынина за плечо, на ухо сказал Грицко.
   Полынин посмотрел в стекло, они проезжали мимо здания театра. Водитель вопросительно повернулся к нему, но Полынин буркнул: «Давай на аэродром» – и снова уткнулся в газету.
   Однако теперь он уже не читал статью, а думал о той свалившейся на него то ли удаче, то ли беде, на которую намекал Грицко. Как ни называй, а факт остается фактом: он неожиданно для себя влюбился, да еще нашел в кого, в актрису из приехавшей сюда московской фронтовой бригады. Все это началось с концерта в их полку, продолжалось в госпитале, а где и какой этому будет конец, не скажут и синоптики.
   Эта актриса сразу понравилась ему с первой же сценки, которую она исполняла. Она играла студентку и показалась Полынину совсем еще молодой. Пока он смотрел эту пьеску, ему все время хотелось, чтобы она покрепче дала от ворот поворот окопавшемуся в тылу сукину сыну, который приставал к ней там, на сцене.
   Потом, после пьески, она читала стихи и показалась Полынину уже не такой молодой, но очень красивой. А когда после концерта летчики устроили для артистов товарищеский ужин в землянке летного состава, она – ее звали Галина Петровна, – усталая после концерта, одетая в черное платье, с накинутым на плечи полушубком, начала петь низким негромким голосом одну за другой русские и украинские песни, цыганские романсы, «Раскинулось море широко…», а потом все, что попросили. Она не ломалась, не ждала, чтоб ее уговаривали, а пела и пела. Глаза у нее были черные, печальные, пела она, подперев щеку рукой, словно пригорюнясь, и казалось, думала все время о чем-то чужом и далеком.
   Здесь и наступило самое опасное: Полынину вдруг стало жаль ее, захотелось спросить, почему она так отзывчива к их просьбам и в то же время так невесела, что с ней такое и как она жила до того дня, когда он, Полынин, увидел ее у себя в полку.
   – А это я спою для вас, товарищ полковник, – сказала она, когда ужин кончился и все уже собрались вставать. И, глядя прямо в глаза Полынину своими черными печальными глазами, спела песню о рябине, которой никак не перебраться к дубу. Ее лицо было так близко от лица Полынина, что казалось, она говорит с ним и ему тоже надо что-то сказать в ответ ей: неужели и правда нельзя рябине перебраться к дубу? Неужели правда, так ей век одной и качаться?
   Когда она кончила петь и встала, он тоже встал и вдруг через стол поцеловал ей руку, чего за ним не водилось.
   Потом артистов провожали до машины. Они в несколько голосов шумно приглашали летчиков приезжать в Мурманск, на спектакль, который они будут играть через неделю в городском театре, а Галина Петровна все молчала и, только уже садясь в машину, протянула Полынину руку и вздохнула, словно хотела что-то сказать, но не решилась.
   На следующий день был тот самый бой, а еще через день, поздно вечером, когда в госпиталь уже никого не пускали, в палату к Полынину вошла медсестра и за ней Галина Петровна в белом халате.
   – Я не могла к вам раньше, – сказала она так, словно обязана была прийти к нему раньше. – Мы уезжали с концертами к морякам в Ваенгу, и я все узнала там только сегодня днем. Приехала к вам прямо оттуда, видите, даже как следует не разгримировалась… Вот видите. – Она потрогала себе висок и показала ему пальцы, на которых остались пятнышки грима. – Наговорили там про вас всякие ужасы! А здесь сказали, что ничего опасного! Это правда не опасно? Как вы себя чувствуете? – спрашивала она, садясь на табуретку рядом с его кроватью.
   Полынин, смущенный тем чувством, которое он испытал от ее прихода, сказал, что не опасно, да и вообще ничего особенного, и неуклюже спросил: как это ее пустили в такой поздний час?
   – А я сказала, что мне очень нужно к вам, – просто ответила она. – И, видите, поверили. А вы верите?
   Он ответил, что верит. Да, по правде говоря, не хотелось отвечать ничего другого.
   Потом она навестила его утром, когда у него сидел Грицко, хмурый, все еще молча переживавший, что они в том бою потеряли из виду своего командира полка. Но, хотя и стесняясь присутствия Грицко, Полынин все равно не мог отвести глаз от Галины Петровны все время, пока она сидела рядом. Она была очень красивая в белом халате, с гладкими блестящими черными волосами. Полынин заметил в них несколько седых волосков и ему понравилось, что она не прячет эти седые волоски и что волосы у нее причесаны гладко и просто, с маленьким пучком сзади.
   – У меня раньше знаете какие косы были, – сказала она, заметив, что он смотрит на ее волосы, – до колен, – притронулась она к своим коленям. – А потом пришлось срезать, потому что когда надеваешь парик, то нельзя, чтобы под ним были слишком длинные свои волосы. Видите, как приходится мучиться нашему брату, чтобы представлять на сцене.
   Сказав «нашему брату», она улыбнулась; улыбка у нее вышла добрая, но печальная, и, глядя на ее узкие плечи, Полынин снова испытал чувство жалости к ней.
   Когда она ушла, пересидевший ее Грицко, как только закрылась дверь, сказал:
   – А цыганочка-то влюбилась в тебя, Николай! Имеешь надежды.
   – Дураков нет, – ответил Полынин, хотя ему было приятно услышать то, что сказал Грицко.
   Она приходила в госпиталь каждый день. И если Полынин бывал один, подолгу сидела рядом, взяв его руку в свои, и молча смотрела на него. Потом вдруг, засуетившись, начинала вынимать из полевой сумки книги и журналы и читать из них стихи.
   – Вам непременно нужно знать эти стихи, – говорила она, хотя Полынин не любил стихов и не знал, зачем ему нужно знать их.
   – Вы чувствуете стихи, – говорила она. – Вы только мало читали их до сих пор, но вы их чувствуете, а это уже от бога! Нравятся вам эти стихи?
   Он не знал, нравятся ему эти стихи или не нравятся. Но ему нравилось, как она их читает, и нравилась она сама, и поэтому он, не вдаваясь в подробности, отвечал: «Да, нравятся».
   Два раза, когда она сидела у него, за ней приходили из других палат и просили ее пойти туда почитать стихи раненым. И она уходила и читала там стихи, а потом снова возвращалась к Полынину.
   Последние два дня до его выписки из госпиталя она не приходила. А когда лежишь в госпитале – считай день за три. Даже больше. Она не приходила, а он ждал и скучал из-за этого так, что даже зло брало на самого себя. На второй день вечером он не удержался и спросил у сестры, где сейчас артисты. Сестра сказала, что артисты уехали на несколько дней на корабли, в Полярное. Потом ушла в дежурку и вернулась, неся в руках письмо.
   – Галина Петровна просила передать вам, только если вы сами спросите, почему ее нет. – Сестра сочувственно посмотрела на Полынина. Она была полная, красивая и не такая уж немолодая женщина, и Полынин нравился ей самой, но еще больше нравился ей этот происходивший на ее глазах роман, о котором она после дежурства каждый вечер подолгу разговаривала с другими женщинами.
   Полынин разорвал конверт. Письмо было написано карандашом. «Значит, вы все-таки спросили про меня. Когда после того вечера у вас в полку мне вдруг сказали, что вы в госпитале, я неожиданно для самой себя так испугалась, что все бросила и примчалась к вам. И хотя вы очень удивились, я все равно стала ходить к вам… Когда я вернусь в Мурманск, вы уже выпишетесь из госпиталя. И я не буду знать, что делать с собой. Наверно, я полюбила вас. Струсила сказать. Написать все-таки легче. Если это не так важно для вас, просто-напросто не отвечайте. Фотографию или очень берегите, или сразу порвите».
   Прочитав про фотографию, Полынин заглянул в конверт и вынул оттуда любительскую карточку с обтрепанными краями. Галине Петровне было на этой карточке лет семнадцать, она была снята в какой-то роли. На шею у нее был накинут платок, концы которого она сжимала в кулаке. Полынин подумал, что сейчас она красивее, чем на этой фотографии. Почему она именно эту фотографию вложила в свое письмо?
   Полынин долго сидел на койке, глядя на странную, полудетскую фотографию Галины Петровны и думая, что же ему делать теперь, после того как Галина Петровна написала, что любит его. Простодушная вера правдивого человека в правдивость других людей не позволяла ему сомневаться. Он сам никогда бы зазря не написал и не сказал такую вещь. Да и если б не так – зачем это письмо, зачем тогда в полку смотрела в глаза и пела для него, а потом прибежала в госпиталь? Он не сомневался, что это правда, он просто не знал, что делать.
   Он думал об этом тогда, держа в руках ее письмо, думал об этом и сейчас, когда решил, не заезжая в театр, двигать прямо на аэродром. Речь шла не о чем-нибудь другом, а именно о любви, то есть, по его понятиям, о том, чтобы он женился на Галине Петровне. А для чего еще такое письмо, если не для этого?
   Проваландавшись до войны в холостяках, он с тех пор, как началась война, вообще не думал жениться раньше чем она кончится. И уж, конечно, ему никогда не приходило в голову, что он может жениться на артистке, да еще сейчас, во время войны.
   Однако она написала ему свое письмо именно сейчас, а не после войны, и ему сейчас надо было решать, как быть. Он был холост и мог завтра же сказать ей: «Выходите за меня замуж». Правда, мать-старушка, наверное, и слышать не захочет, чтоб он женился на артистке, но на четвертом десятке с такими вещами мало считаются.
   Подумав о своих годах, он вспомнил о годах Галины Петровны. На вид ей было лет двадцать семь, но она еще в первый вечер в полку сказала ему, что они ровесники – ей тоже тридцать два. Никто ее не спрашивал, сказала сама, и это понравилось тогда Полынину. Но сейчас он вспомнил, что во время их встреч она говорила о чем угодно, кроме своей личной жизни. Не ждала же она до тридцати двух лет того дня, когда напишет Полынину эту свою записку.
   «Что у нее там было? – ревниво думал Полынин. – Наверное, что-нибудь такое, о чем и говорить неохота. А может, она и сейчас замужем? И может, ее муж какой-нибудь из этих артистов, которые ездят вместе с нею и которые все держатся между собой так по-товарищески, что у них не разберешь, кто, кому и кем приходится?
   Правда, вроде не похоже на это, но тогда, может, муж у нее не здесь, а где-нибудь в Москве или в эвакуации».
   Ему захотелось сейчас же увидеть Галину Петровну и напрямик спросить ее обо всем этом. Но заворачивать машину обратно к театру теперь, с полпути, было бы курам на смех. Неудобно и перед Грицко и перед водителем.
   Дорога свернула от залива в горы; из-под снега, как большие черные бородавки, торчали валуны, небо было грязно-белое; снег то и дело волнами переметал дорогу.
   – К погодке примериваетесь, товарищ полковник? – спросил Грицко. – Летная была вчера и сказала до побаченья, а когда побачимся, синоптики даже и не обещают. Говорят, из Норвегии циклон идет.
   – Синоптики, может, и врут, а вот дорогу, похоже, переметет! – сказал Полынин, подумав, что надо будет поскорей найти причину поехать в Мурманск и увидеть Галину Петровну.

2

   Аэродром, на одной половине которого базировался полк Полынина, а на другой – две английские эскадрильи, как и все здешние аэродромы, представлял собою небольшую площадку, освобожденную от валунов и со всех сторон зажатую скалами. Самолеты, кроме стоявшего на взлетной полосе дежурного звена, были загнаны в укрытия по краям аэродрома. Помещения летного состава, штаб, дежурка, столовая и красный уголок ютились в приткнутых к скалам, заметенных снегом землянках.
   Проезжая краем летного поля сквозь поземку, которая, ударяясь в скалы, аж закручивалась в белые винты, Полынин снова подумал о своем рапорте о переводе под Москву, поданном три недели назад сгоряча, сразу после сводки о боях на Можайском направлении. Под Москвой даже теперь, в ноябре, погода, наверное, куда лучше, чем здесь, и летать можно по крайней мере вдвое больше. Но рапорт, судя по всему, навряд ли удовлетворят.
   Он приказал, чтобы машина подъехала к красному уголку. Думая, что все ребята по случаю праздника там, он ожидал, что летчики высыплют ему навстречу из землянки, но, когда машина остановилась, навстречу никто не вышел. Полынин, прихрамывая, вылез из «эмки» и толкнул дверь в землянку. Землянка была полна летчиками и техниками, они слушали радио. Полынин не разобрал, что оно говорило, но все слушали так внимательно, что только двое или трое сидевших у самой двери повернулись и вскочили.
   – Здравствуйте, товарищи, – сказал Полынин.
   Все поднялись, глядя на командира полка, но продолжали слушать радио.
   – Здравствуй, Николай Николаевич. – подходя к нему и пожимая руку, сказал комиссар полка Левыкин. – Радио слушаем. Парад в Москве был, речь товарища Сталина диктор читает. Идем слушать.
   И потащил за руку Полынина, у которого разом вылетело из головы все, о чем он думал по дороге.
   Ему еще утром, в госпитале, сказали, что вчера в Москве состоялось торжественное заседание с докладом Сталина, но все же это – одно, а парад на Красной площади – другое. Это вызов немцам и их авиации. Полынин не знал, какая сегодня погода над Москвой, но был уверен: чтобы разбомбить парад на Красной площади, фашисты полетели бы в любую погоду. Значит, небо над Москвой так прикрыто, что они не смогли прорваться!
   «Не видать вам, сукам, Москвы…» – радостно и длинно обругав про себя наступавших на Москву фашистов, подумал он. Сейчас, в эту минуту, он готов был забыть все, что злило его с самого начала войны: и что «ишаков» так медленно заменяли МИГами, и что МИГи с их хорошей скоростью пока что по-настоящему маневренны только на больших высотах, и что не хватало истребителей и приходилось осваивать эти английские «харрикейны», хотя дареному коню в зубы не смотрят!
   Ничего, раз решились на этот парад в Москве, значит, и во всем другом будет порядок! Доживем и до этого. Все же, значит, удалось так прикрыть Москву с воздуха, чтоб ни одна бомба не упала на площадь!
   Когда радио щелкнуло и замолчало, в землянке целую минуту стояла тишина. Полынин вытер платком взмокший от волнения лоб и огляделся по сторонам.
   – Крепенько утерли нос гансам! – весело сказал он, употребив свое любимое слово, а комиссар полка Левыкин, вскочив на табуретку, крикнул:
   – Товарищи летчики, товарищи техники, прошу встать! Сталину ура! – крикнул Левыкин. – Москве ура! Московским летчикам ура! Смерть немецким оккупантам! Ура!
   – Товарищ полковник! – показываясь на пороге, крикнул дежурный. – Англичане приехали. Поздравлять!
   Полынин застегнул верхнюю пуговицу на гимнастерке, отставил в сторону палочку и, стараясь не хромать, вышел из землянки навстречу англичанам.
   Из открытого «джипа» вывалились пятеро англичан. Командиры английских эскадрилий майор Брюс, и майор Коллер, и еще один Брюс, тот, что сбил вчера немца, капитан, брат старшего Брюса, майора; капитан Кларк – маленький косолапый летчик, сжегший над Лондоном двенадцать немецких самолетов, а здесь в Мурманске, как на грех, еще не сбивший ни одного; и пятый – толстый майор Хеннигер.
   Ссыпавшись со своего «джипа» и радостно пожимая руку Полынину, они тыкали большими пальцами в небо и наперебой повторяли: «О, спич! О, Сталин, вери велл!»
   – Поздравляю вас, от души поздравляю вас! – обеими руками во всю мощь тряся руку Полынина, говорил майор Хеннигер на своем хорошем, без малейшего акцента русском языке, которому Полынин уже перестал удивляться. – Парад на Красной площади – это прекрасная демонстрация для германцев! Речь Сталина – это прекрасная речь! – говорил Хеннигер, продолжая трясти руку Полынина.
   Полынин знал, что Хеннигер и у англичан всего-навсего заведующий хозяйством и что сами английские летчики не больно-то его любят, но ничего не попишешь – он единственный из англичан говорит по-русски и поэтому всегда лезет вперед.
   – Мы все так рады, так рады, мы приехали поздравить вас с этим, мы так рады! – повторял Хеннигер, стоя впереди всех остальных англичан и во весь рот улыбаясь прямо в лицо Полынину.
   Толстый, краснолицый и уже немолодой майор Хеннигер, когда-то, как он сам говорил, участвовавший в оккупации Архангельска, а потом работавший двадцать лет в разных туристских фирмах, по убеждению Полынина, был просто-напросто шпик. Однако именно через этого неприятного Полынину человека приходилось объясняться сейчас со всеми остальными английскими летчиками, которые, как считал Полынин, были, наоборот, хорошие ребята.
   Хеннигер говорил и говорил, а летчики стояли позади него, покачивая головами, и по-своему, по-английски поддакивали ему, давая понять, что все, что он говорит, правильно, что они действительно очень рады тому, что на Красной площади был парад, и дядя Джо говорил на этом параде речь, и что вообще, судя по всему, дела должны пойти лучше, чем раньше.
   Полынин видел по их лицам, что они и в самом деле рады, и ему было досадно, что он не может говорить с ними сам, а должен говорить через майора Хеннигера.
   Оба долговязых Брюса – один просто долговязый, а другой долговязый до неправдоподобия, оба еще молодые, оба с тонкими черными усиками над верхней губой, оба румяные и озябшие на морозе в своих зеленых суконных куртках и меховых безрукавках, весело улыбались Полынину через голову низенького Хеннигера.