Недаром же Игнатов, которого некоторые матросы уж начинали почетно величать Семенычем, был прижимистым и жадным к деньгам человеком. Он и в кругосветное плавание пошел, вызвавшись охотником и оставив в Кронштадте жену, торговку на базаре, и двоих детей, с единственной целью прикопить в плавании деньжонок и, выйдя в отставку, заняться в Кронштадте по малости торговлей. Он вел крайне воздержанную жизнь, вина не пил, на берегу денег не тратил. Он копил деньги, копил их упорно, по грошам, знал, где можно выгодно менять золото и серебро, и, под большим секретом, давал мелкие суммы взаймы за проценты надежным людям. Вообще Игнатов был человек оборотистый и рассчитывал сделать хорошее дело, привезя в Россию для продажи сигар и кое-какие японские и китайские вещи. Он и раньше уж занимался такими делишками, когда плавал по летам в Финском заливе: в Ревеле, бывало, закупит килек, в Гельсингфорсе сигар и мамуровки[4] и с выгодой перепродаст в Кронштадте.
   Игнатов был рулевым, служил исправно, стараясь ладить со всеми, дружил с баталером и подшкипером, был грамотен и тщательно скрывал, что у него водятся деньжонки, и притом для матроса порядочные.
   – Это беспременно подлец Прошка, никто, как он! – закипая гневом, взволнованно продолжал Игнатов. – Даве он все вертелся в палубе, когда я ходил в сундук… Что ж теперь с этим подлецом делать, братцы? – спрашивал он, обращаясь преимущественно к старикам и как бы ища их поддержки. – Неужто я так и решусь денег? Ведь деньги-то у меня кровные. Сами знаете, братцы, какие у матроса деньги. По грошам сбирал… Чарки своей не пью… – прибавил он униженным, жалобным тоном.
   Хотя никаких других улик, кроме того, что Прошка «даве вертелся в палубе», не было, тем не менее и сам потерпевший, и слушатели не сомневались, что украл деньги именно Прошка Житин, не раз уже попадавшийся в мелких кражах у товарищей. Ни один голос не раздался в его защиту. Напротив, многие возмущенные матросы осыпали предполагаемого вора бранью.
   – Эдакий мерзавец! Только срамит матросское звание… – с сердцем сказал Лаврентьич.
   – Да-а… Завелась и у нас паршивая собака.
   – Надо его теперь проучить, чтобы помнил, лодырь беспутный!
   – Так как же, братцы? – продолжал Игнатов. – Что с Прошкой делать? Ежели не отдаст он добром, я попрошу доложить старшему офицеру. Пусть по форме разберут.
   Но эта приятная Игнатову мысль не нашла на баке поддержки. На баке был свой особенный, неписаный устав, строгими охранителями которого, как древле жрецы, были старые матросы.
   И Лаврентьич первый энергично запротестовал.
   – Это, выходит, с лепортом по начальству? – презрительно протянул он. – Кляузы заводить? Забыл, видно, с перепугу матросскую правилу? Эх вы… народ! – И Лаврентьич для облегчения помянул «народ» своим обычным словом. – Тоже выдумал, а еще матросом считаешься! – прибавил он, бросая на Игнатова не особенно дружелюбный взгляд.
   – По-вашему, как же?
   – А по-нашему, так же, как прежде учивали. Избей ты собачьего сына Прошку вдрызг, чтобы помнил, да отыми деньги. Вот как по-нашему.
   – Мало ли его, подлеца, били! А ежели он не отдаст? Так, значит, и пропадать деньгам? Это за что же? Пусть уж лучше форменно засудят вора… Такую собаку нечего жалеть, братцы.
   – Жаден ты к деньгам уж очень, Игнатов. Небось Прошка не все украл… Еще малость осталась? – иронически промолвил Лаврентьич.
   – Считал ты, что ли!
   – То-то не считал, а только не матросское это дело – кляузы. Не годится! – авторитетно заметил Лаврентьич. – Верно ли я говорю, ребята?
   И все почти «ребята», к неудовольствию Игнатова, подтвердили, кто кляузы заводить не годится.
   – А теперь веди сюда Прошку! Допроси его при ребятах! – решил Лаврентьич.
   И Игнатов, злой и недовольный, подчинился, однако, общему решению и пошел за Прошкой.
   В ожидании его матросы теснее сомкнули круг.
III
   Прохор Житии, или, как все пренебрежительно называли его, Прошка, был самым последним матросом. Попавший в матросы из дворовых, отчаянный трус, которого только угроза порки могла заставить подняться на марс, где он испытывал неодолимый физический страх, лентяй и лодырь, отлынивавший от работы, и ко всему этому нечистый на руку, Прошка с самого начала плавания стал в положение какого-то отверженного пария[5]. Все им помыкали; боцмана и унтер-офицеры по́ходя, и за дело, и так, за здоро́во живешь, ругали и били Прошку, приговаривая: «У-у, лодырь!» И он никогда не протестовал, а с какой-то привычной тупой покорностью забитого животного переносил побои. После нескольких мелких краж, в которых он был уличен, с ним почти не разговаривали и обращались с пренебрежением. Всякий, кому не лень, мог безнаказанно обругать его, ударить, послать куда-нибудь, поглумиться над ним, словно бы иное отношение к Прошке было немыслимо. И Прошка так, казалось, привык к этому положению загнанной паршивой собаки, что и не ждал иного обращения и переносил всю каторжную жизнь, по-видимому, без особенной тягости, вознаграждая себя на клипере сытной едой да дрессировкой поросенка, которого Прошка учил делать разные штуки, а при съездах на берег – выпивкой и ухаживанием за прекрасным полом, до которого он был большой охотник. На женщин он тратил последний грош и ради них, кажется, таскал деньги у товарищей, несмотря на суровое возмездие, получаемое им в случае поимки. Он был вечный гальюнщик – другой должности ему не было, и состоял в числе шканечных, исполняя обязанность рабочей силы, не требовавшей никаких способностей. И тут ему доставалось, так как он всегда лениво тянул вместе с другими какую-нибудь снасть, делая только вид, как ленивая лукавая лошадь, будто взаправду тянет.
   – У-у… подлый лодырь! – ругал его шканечный унтер-офицер, обещая ему ужо́ начистить зубы.
   И, разумеется, «чистил».
IV
   Забравшись под баркас, Прошка сладко спал, бессмысленно улыбаясь во сне. Сильный удар ноги разбудил его. Он хотел было залезть подальше от этой непрошеной ноги, как новый пинок дал понять Прошке, что он зачем-то нужен и что надо вылезать из укромного местечка. Он выполз, поднялся на ноги и глядел на злое лицо Игнатова тупым взором, словно бы ожидая, что его еще будут бить.
   – Ступай за мной! – проговорил Игнатов, едва сдерживаясь от желания тут же истерзать Прошку.
   Прошка покорно, словно виноватая собака, пошел за Игнатовым своей медленной, ленивой походкой, переваливаясь, как утка, со стороны на сторону.
   Это был человек лет за тридцать, мягкотелый, неуклюжий, плохо сложенный, с несоразмерным туловищем на коротких кривых ногах, какие бывают у портных. (До службы он и был портным в помещичьей усадьбе.) Его одутловатое, землистого цвета лицо с широким плоским носом и большими оттопырившимися ушами, торчащими из-под шапки, было невзрачно и изношено. Небольшие тусклые серые глаза глядели из-под светлых редких бровей с выражением покорного равнодушия, какое бывает у забитых людей, но в то же время в них как будто чувствовалось что-то лукавое. Во всей его неуклюжей фигуре незаметно было и следа матросской выправки; все на нем сидело мешковато и неряшливо, – словом, Прошкина фигура была совсем нерасполагающая.
   Когда вслед за Игнатовым Прошка вошел в круг, все разговоры смолкли. Матросы теснее сомкнулись, и взоры всех устремились на вора.
   Для начала допроса Игнатов первым делом со всего размаха ударил Прошку по лицу.
   Удар был неожиданный. Прошка слегка пошатнулся и безответно снес затрещину. Только лицо его сделалось еще тупее и испуганнее.
   – Ты сперва толком пытай, а накласть в кису успеешь! – сердито промолвил Лаврентьич.
   – Это ему в задаток, подлецу! – заметил Игнатов и, обратившись к Прошке, сказал: – Признавайся, сволочь, ты у меня золотой из сундука украл?
   При этих словах тупое Прошкино лицо мгновенно осветилось осмысленным выражением. Он понял, казалось, всю тяжесть обвинения, бросил испуганный взгляд на сосредоточенно-серьезные, недоброжелательные лица и вдруг побледнел и как-то весь съежился. Тупой страх исказил его черты.
   Эта внезапная перемена еще более утвердила всех в мысли, что деньги украл Прошка.
   Прошка молчал, потупив глаза.
   – Где деньги? Куда ты их спрятал? Сказывай! – продолжал допросчик.
   – Я денег твоих не брал! – тихо отвечал Прошка.
   Игнатов пришел в ярость.
   – Ой, смотри! До смерти изобью, коли ты добром не отдашь денег! – сказал Игнатов, и сказал так злобно и серьезно, что Прошка подался назад.
   И со всех сторон раздались неприязненные голоса:
   – Повинись лучше, скотина!
   – Не запирайся, Прошка!
   – Лучше добром отдай!
   Прошка видел, что все против него. Он поднял голову, снял шапку и, обращаясь к толпе, воскликнул с безнадежным отчаянием человека, хватающегося за соломинку:
   – Братцы! Как перед истинным Богом! Хучь под присягу сичас! Разрази меня на месте!.. Делайте со мной что вгодно, а я денег не брал!
   Прошкины слова, казалось, поколебали некоторых. Но Игнатов не дал усилиться впечатлению и торопливо заговорил:
   – Не ври, подлая тварь!.. Бога-то оставь! Ты и тогда запирался, когда у Кузьмина из кармана франок вытащил. Помнишь? А как у Левонтьева рубаху украл, тоже шел под присягу, а? Тебе, бесстыжему, присягнуть – что плюнуть!
   Прошка снова опустил голову.
   – Винись, говорят тебе, скорее. Сказывай, где мои деньги? Нешто я не видел, как ты около вертелся… Сказывай, бессовестный, зачем ты в палубе шнырял, когда все отдыхали? – наступал допросчик.
   – Так ходил.
   – Так ходил?! Эй, Прошка, не доводи до греха. Признавайся.
   Но Прошка молчал.
   Тогда Игнатов, словно бы желая испробовать последнее средство, вдруг сразу изменил тон. Теперь он не угрожал, а просил Прошку отдать деньги ласковым, почти заискивающим тоном.
   – Тебе ничего не будет… Слышишь?.. Отдай только мои деньги. Тебе ведь пропить, а у меня семейство. Отдай же! – почти молил Игнатов.
   – Обыщите меня. Не брал я твоих денег!
   – Так ты не брал, подлая душа? Не брал?! – воскликнул Игнатов с побелевшим от злобы лицом. – Не брал?!
   И с этими словами он, как ястреб, налетел на Прошку.
   Бледный, вздрагивающий всем съежившимся телом Прошка зажмурил глаза и старался скрыть от ударов голову.
   Матросы молча хмурились, глядя на эту безобразную сцену. А Игнатов, возбужденный безответностью жертвы, свирепел все более и более.
   – По́лно… Будет… будет! – раздался вдруг из толпы голос Шутикова.
   И этот мягкий просящий голос точно сразу пробудил человеческие чувства и у других.
   Многие из толпы вслед за Шутиковым сердито крикнули:
   – Будет… будет!
   – Ты прежде обыщи Прошку и тогда учи!
   Игнатов оставил Прошку и, злобно вздрагивая, отошел в сторону. Прошка юркнул вон из круга. Несколько мгновений все молчали.
   – Ишь ведь, какой подлец… Запирается! – переводя дух, проговорил Игнатов. – Ужо погоди, как я его на берегу разделаю, коли не отдаст денег! – грозился Игнатов.
   – А может, это и не он! – вдруг тихо сказал Шутиков.
   И та же мысль, казалось, сказывалась на некоторых напряженно-серьезных, насупившихся лицах.
   – Не он? Впервые ему, что ли? Это беспременно его дело. Вор известный, чтоб ему!..
   И Игнатов, взяв двух человек, ушел обыскивать Прошкины вещи.
   – И зол же человек на деньги! Ох, зол! – сердито проворчал Лаврентьич вслед Игнатову, покачивая головой. – А ты не воруй, не срами матросского звания! – вдруг прибавил он неожиданно и выругался – на этот раз, по-видимому, с единственной целью: разрешить недоумение, ясно стоявшее на его лице.
   – Так ты, Егор, думаешь, что это не Прошка? – спросил он после минутного молчания. – Кабысь больше некому.
   Шутиков промолчал, и Лаврентьич больше не спрашивал и стал усиленно раскуривать свою короткую трубочку.
   Толпа стала расходиться.
   Через несколько минут на баке стало известно, что ни у Прошки, ни в его вещах денег не нашли.
   – Запрятал, шельма, куда-нибудь! – решили многие и прибавляли, что теперь Прошке придется худо: Игнатов не простит ему этих денег.
V
   Нежная тропическая ночь быстро спустилась над океаном.
   Матросы спали на палубе – внизу было душно, – а на вахте стояло одно отделение. В тропиках, в полосе пассата, вахты спокойные, и вахтенные матросы, по обыкновению, коротают ночные часы, разгоняя дрему беседами и сказками.
   В эту ночь, с полуночи до шести, на вахте довелось быть второму отделению, в котором были Шутиков и Прошка.
   Шутиков уж рассказал несколько сказок кучке матросов, усевшихся у фок-мачты, и отправился покурить. Выкуривши трубку, он пошел, осторожно ступая между спящими, на шканцы и, разглядев в темноте Прошку, одиноко притулившегося у борта и поклевывавшего носом, тихо окликнул его:
   – Это ты, Прошка?
   – Я! – встрепенулся Прошка.
   – Что я тебе скажу, – продолжал Шутиков тихим ласковым голосом, – ведь Игнатов, сам знаешь, человек какой… Он тебя вовсе изобьет на берегу, безо всякой жалости.
   Прошка насторожился… Этот тон был для него неожиданностью.
   – Что ж, пусть бьет, а я евойных денег не касался! – ответил после короткого молчания Прошка.
   – То-то он не верит и, пока не вернет своих денег, тебе не простит… И многие ребята сумневаются.
   – Сказано: не брал! – повторил Прошка с прежним упорством.
   – Я, братец, верю, что ты не брал. Слышь, верю, и пожалел, что тебя занапрасно давеча били и Игнатов еще грозит бить… А ты вот чего, Прошка, возьми ты у меня двадцать франоков и отдай их Игнатову. Бог с ним! Пусть радуется на деньги, а мне когда-нибудь отдашь – приневоливать не стану. Так-то оно будет аккуратней… Да, слышь, никому про это не сказывай! – прибавил Шутиков.
   Прошка был решительно озадачен и не находил в первую минуту слов. Если б Шутиков мог разглядеть Прошкино лицо, то увидал бы, что оно смущено и необыкновенно взволновано. Еще бы! Прошку жалеют, и мало того, что жалеют, еще предлагают деньги, чтобы избавить его от битья. Это уж было слишком для человека, давно не слыхавшего ласкового слова.
   Подавленный, чувствуя, как что-то подступает к горлу, молча стоял он, опустив голову.
   – Так бери деньги! – сказал Шутиков, доставая из кармана штанов завернутый в тряпочку весь свой капитал.
   – Это как же?.. Ах ты господи! – растерянно бормотал Прошка.
   – Эка, глупый… Сказано: получай, не кобенься!
   – Получай?! А, братец! Спасибо тебе, добрая твоя душа! – отвечал Прошка дрогнувшим от волнения голосом и вдруг решительно прибавил: – Только твоих денег, Шутиков, не нужно. Я все же чувствую и не хочу перед тобой быть подлецом… Не желаю. Я сам после вахты отдам Игнатову его золотой.
   – Так, значит, ты?..
   – То-то я! – чуть слышно промолвил Прошка… – Никто бы и не дознался. Деньги-то в пушке запрятаны…
   – Эх, Прохор, Прохор! – упрекнул только Шутиков грустным тоном, покачивая головой.
   – Теперь пусть он меня бьет… Пусть всю скулу своротит. Сделай ваше одолжение! Бейте подлеца Прошку, жарь его, мерзавца, не жалей! – с каким-то ожесточенным одушевлением против собственной особы продолжал Прошка. – Все перенесу с моим удовольствием… По крайности знаю, что ты пожалел, поверил… Ласковое слово сказал Прошке… Ах ты господи! Вовек этого не забуду!
   – Ишь ведь ты какой! – промолвил ласково Шутиков и присел на пушку.
   Он помолчал и заговорил:
   – Слушай, что я тебе скажу, братец ты мой, брось-ка ты все эти дела, право, брось, ну их!.. Живи, Прохор, как люди живут, по-хорошему. Стань форменным матросом, чтобы всё, значит, как следует… Так-то душевней будет… А то разве самому себе сладко? Я, Прохор, не в укор, а жалеючи! – прибавил Шутиков.
   Прошка слушал эти слова и находился под их обаянием. Никто, во всю его жизнь, не говорил с ним так ласково и задушевно. До сей поры его только ругали да били – вот какое было ученье.
   И теплое чувство благодарности и умиления охватило Прошкино сердце. Он хотел было выразить их словами, но слова не отыскивались.
   Когда Шутиков отошел, пообещав уговорить Игнатова простить Прошку, Прошка не чувствовал уж себя таким ничтожеством, каким считал себя прежде. Долго еще стоял он, посматривая за борт, и раз или два смахнул навертывавшуюся слезу.
   Утром, после смены, он принес Игнатову золотой. Обрадованный матрос алчно схватил деньги, зажал их в руке, дал Прошке в зубы и хотел было идти, но Прошка стоял перед ним и повторял:
   – Бей еще… Бей, Семеныч! В морду в самую дуй!
   Удивленный Прошкиной смелостью, Игнатов презрительно оглядел Прошку и проговорил:
   – Я разделал бы тебя, мерзавца, начисто, кабы ты мне не отдал деньги, а теперь не стоит рук марать… Сгинь, сволочь, но только смотри попробуй еще раз ко мне лазить!.. Искалечу! – внушительно прибавил Игнатов и, оттолкнув с дороги Прошку, побежал вниз прятать свои деньги.
   Тем и ограничилась расправа.
   Благодаря ходатайству Шутикова и боцман Щукин, узнавший о воровстве и собиравшийся «после убирки искровянить стервеца», вместо того довольно милостиво, относительно говоря, потрепал, как он выражался, «Прошкино хайло».
   – Испужался Прошка Семеныча-то! Предоставил деньги, а ведь как запирался, шельма! – говорили матросы во время утренней чистки.
VI
   С той памятной ночи Прошка беззаветно привязался к Шутикову и был предан ему, как верная собака. Выражать свою привязанность открыто, при всех, он, разумеется, не решался, чувствуя, вероятно, что дружба такого отверженца унизит Шутикова в чужих глазах. Он никогда не заговаривал с Шутиковым при других, но часто взглядывал на него, как на какое-то особенное существо, перед которым он, Прошка, последняя дрянь. И он гордился своим покровителем, принимая близко к сердцу все, до него касающееся. Он любовался, поглядывая снизу, как Шутиков лихо управляется на рее, замирал от удовольствия, слушая его пение, и вообще находил необыкновенно хорошим все, что ни делал Шутиков. Иногда днем, но чаще во время ночных вахт, заметив Шутикова одного, Прошка подходил и топтался около.
   – Ты чего, Прохор? – спросит, бывало, приветливо Шутиков.
   – Так, ничего! – ответит Прошка.
   – Куда ж ты?
   – А к своему месту… Я ведь так только! – скажет Прошка, словно бы извиняясь, что беспокоит Шутикова, и уйдет.
   Всеми силами старался Прошка чем-нибудь да угодить Шутикову: то предложит ему постирать белье, то починить его гардероб, и часто отходил смущенный, получая отказ от услуг. Однажды Прошка принес щегольски сработанную матросскую рубаху с голландским передом и, несколько взволнованный, подал ее Шутикову.
   – Молодец, Житин! Важная, брат, работа! – одобрительно заметил Шутиков после подробного осмотра и протянул руку, возвращая рубаху.
   – Это я тебе, Егор Митрич. Уважь… Носи на здоровье.
   Шутиков стал было отказываться, но Прошка так огорчился и так просил уважить его, что Шутиков наконец принял подарок.
   Прошка был в восторге.
   И лодырничать стал Прошка меньше, работая без прежнего лукавства. Бить его стали реже, но отношение к нему оставалось по-прежнему пренебрежительное, и Прошку нередко дразнили, устраивая из этой травли потеху.
   Особенно любил дразнить его один из шканечных, забиячный, но трусливый молодой матрос Иванов. Как-то однажды, желая потешить собравшийся кружок, он донимал Прошку своим глумлением. Прошка, по обыкновению, отмалчивался, и Иванов становился все назойливее и безжалостнее в своих шутках.
   Случайно проходивший Шутиков, увидав, как травят Прошку, вступился:
   – Это, Иванов, не того… нехорошо это. Чего ты пристал к человеку, ровно смола?
   – Прошка у нас необидчивый! – со смехом ответил Иванов. – Ну-ка, Прошенька, расскажи, как ты у батюшки шильники таскал и мамзелям опосля носил. Не кочевряжься. Расскажи, Прошенька! – глумился на общую потеху Иванов.
   – Не тронь, говорю, человека! – строго повторил Шутиков.
   Все были удивлены, что за Прошку, за лодыря и вора Прошку, Шутиков так горячо заступается.
   – Да ты чего? – окрысился вдруг Иванов.
   – Я-то ничего, а ты не куражься… Ишь тоже нашел над кем куражиться!
   Тронутый до глубины души и в то же время боявшийся, чтобы из-за него не было Шутикову неприятностей, Прошка решился подать голос:
   – Иванов ничего. Он ведь так только. Шутит, значит.
   – А ты съездил бы его по уху – небось перестал бы так шутить.
   – Прошка бы съездил?.. – удивленно воскликнул Иванов, до того показалось ему это невероятным. – Ну-ка, попробуй, Прошка! Насыпал бы я тебе, вислоухому, в кису.
   – Может, и сам бы съел сдачи.
   – Не от тебя ли?
   – То-то от меня! – сдерживая волнение, проговорил Шутиков, и его обыкновенно добродушное лицо было теперь строго и серьезно.
   Иванов стушевался. И только когда Шутиков отошел, проговорил, насмешливо улыбаясь и указывая на Прошку:
   – Однако… Нашел себе приятеля Шутиков!.. Нечего сказать, приятель… Хорош приятель, Прошка-гальюнщик!
   После этого происшествия Прошку обижали меньше, зная, что у него есть заступник, а Прошка еще сильнее привязался к Шутикову и скоро доказал, на что способна привязанность его благодарной души.
VII
   Это было в Индийском океане, на пути к Зондским островам.
   Утро в тот день стояло солнечное, блестящее, но прохладное: относительная близость Южного полюса давала себя знать. Дул свежий ровный ветер, и по небу носились белоснежные перистые облака, представляя собой изящные фантастические узоры. Плавно раскачиваясь, клипер наш летел полным ветром под марселями в один риф, под фоком и гротом, убегая от попутной волны.
   Был десятый час на исходе. Вся команда находилась наверху. Вахтенные стояли у своих снастей, а подвахтенные были разведены по работам. Всякий занимался каким-нибудь делом: кто оканчивал чистку меди, кто подскабливал шлюпку, кто вязал мат.
   Шутиков стоял на грот-русленях, прикрепленный пеньковым поясом, и учился бросать лот, недавно сменив другого матроса. Вблизи от него был и Прошка. Он чистил орудие и по временам останавливался, любуясь на Шутикова, как тот, набравши много кругов лот-линя (веревки, на которой прикреплен лот), ловко закидывает его назад, словно аркан, и затем, когда веревка вытянется, снова быстрыми ловкими движениями выбирает ее…
   Вдруг со шканцев раздался отчаянный крик:
   – Человек за бортом!
   Не прошло нескольких секунд, как снова зловещий крик:
   – Еще человек за бортом!
   На мгновение все замерло на клипере. Многие в ужасе крестились.
   Вахтенный лейтенант, стоявший на мостике, видел, как мелькнула фигура сорвавшегося человека, видел, как бросился в море другой. Сердце в нем дрогнуло, но он не потерялся. Он бросил с мостика спасательный круг, крикнув бросать спасательные буйки и с юта, и громовым взволнованным голосом скомандовал:
   – Фок и грот на гитовы!
   С первым окриком все офицеры выскочили наверх. Капитан и старший офицер, оба взволнованные, уж были на мостике.
   – Он, кажется, схватился за буек! – проговорил капитан, отрываясь от бинокля. – Сигнальщик, не спускай их с глаз!
   – Есть. Вижу!
   – Скорей, скорей ложитесь в дрейф да спускайте баркас! – нервно, отрывисто торопил капитан.
   Но торопить было нечего. Понимая, что каждая секунда дорога, матросы рвались как бешеные. Через восемь минут клипер уже лежал в дрейфе, и баркас с людьми, под начальством мичмана Лесового, тихо спускался с боканцев.
   – С Богом! – напутствовал капитан. – Ищите людей на ост-норд-ост… Да не заходите далеко! – прибавил он.
 
 
   Упавших в море уже не было видно. В эти восемь минут клипер пробежал по крайней мере милю.
   – Кто это упал? – спросил капитан старшего офицера.
   – Шутиков. Сорвался, бросая лот… Лопнул пояс.
   – А другой?
   – Житии! Бросился за Шутиковым.
   – Житии? Этот трус и рохля? – удивился капитан.
   – Я сам не могу понять! – отвечал Василий Иваныч.
   Между тем все глаза были устремлены на баркас, который медленно удалялся от клипера, то скрываясь, то показываясь среди волн. Наконец он совсем скрылся из глаз, не вооруженных биноклем, и кругом был виден один волнующийся океан.
   На клипере царила угрюмая тишина. Изредка лишь матросы перекидывались словами вполголоса. Капитан не отрывался от бинокля. Старший штурман и два сигнальщика смотрели в подзорные трубы.
   Так прошло долгих полчаса.
   – Баркас идет назад! – доложил сигнальщик.
   И снова все взоры устремились на океан.
   – Верно, спасли людей! – тихо заметил старший офицер капитану.
   – Почему вы думаете, Василий Иваныч?
   – Лесовой не вернулся бы так скоро!
   – Дай Бог! Дай Бог!
   Ныряя в волнах, приближался баркас. Издали он казался крошечной скорлупой. Казалось, вот-вот его сейчас захлестнет волной. Но он снова показывался на гребне и снова нырял.
   – Молодцом правит Лесовой! Молодцом! – вырвалось у капитана, жадно глядевшего на шлюпку.