В стране тем временем полным ходом шла гонка на лафетах. Трухлявые партийные лидеры мерли один за другим. Народ, поднимая стаканы Андроповки, равнодушно ждал, чем все это кончиться.
   Кончилось все весьма неожиданно – лысый разговорчивый живчик с пятном на лбу вдруг с разгону озаботился здоровьем нации. Нация от такой заботы встала на дыбы, но была осажена жестокой рукой и потихоньку стала искать другие пути служения своему настоящему хозяину.
   Молодежь от народа не отставала. После училища мы с моим другом тех времен – Володей Матушевичем – собирали все, что у кого звенело по карманам, и шли в обход магазинов. Купить бутылку портвейна – это было высшим шиком. Затарившись, мы оседали либо в подъезде, либо у Володи дома, если его мать, грузная стареющая еврейка, была на работе.
   Служение Хозяину тех лет можно охарактеризовать тремя словами – нажрался – проблевался – отключился.
   Но портвейн удавалось достать не всегда – и тогда на помощь молодым придуркам приходили пивнушки.
   Училище располагалось в самом сердце Москвы, в месте, где до сих пор сохранились нетронутыми старорусские одноэтажные особнячки семнадцатого – восемнадцатого века, и две пивнушки мирно существовали прямо возле метро Новокузнецкая.
   Это были так называемые «автодоилки» – ставишь кружку, кидаешь двадцать копеек и ударяет желтая струя, и пена бежит через край…
   Красиво звучит? Но тогда пивнушки считались именно тем, чем они и были на самом деле – последним прибежищем опустившихся людей. Конечно, там встречались и крепкие работяги, и инженеры, заливавшие пивной горечью проблемы на работе, но в основном – бывшие уголовники и самый прожженный люмпен.
   Единственной проблемой в тех пивняках были кружки – больших полулитровых, похожих на бочку, символа пива – почти всегда не хватало, и народ лил живительную влагу кто во что горазд. Банки, полиэтиленовые пакеты были в большом ходу…
   У теток, которые разменивали рубли на двадцатикопеечные монеты всегда была коллекция из часов – мужики закладывали последнее, чтобы хоть на короткое время превратиться в любимую Хозяином скотину.
   Помню, как Вова, в припадке пьяной щедрости стал дарить мне часы. Чтобы доказать, какие они надежные, он принялся с размаху их лупить об железную стойку навеса. (в этой пивнушке имелся дворик с навесами надо железными столами.)
   Эту пьянку – одну из немногих – я помню довольно хорошо. С осеннего неба сыпал непрекращающийся дождик, запах близкого снега перемешивался с резкой табачной вонью и кислым душком пива. Холодила плечи намокшая куртка. Володины русые вьющиеся волосы потемнели и прилипли к широкому лбу (еще у него были серые большие глаза, суживающееся к подбородку лицо, довольно крупный нос. И тонкий гнусавый голос. Он курил «Новость», сигареты с бумажным фильтром, постоянно сутулился, пальцы правой руки были коричневыми от табачных смол.
   Я его видел несколько лет назад. Возле метро Третьяковская. Высохший, желтый, еле стоящий на ногах, он лез к сытым, тянущим бутылочное пиво менеджерам и доказывал, что был когда-то кем-то. Меня он не узнал. И я не стал подходить…)
   Володя нещадно бил часы об стойку – и, конечно, сразу из сумрака вынырнула невнятная личность, предложившая не портить вещь, а пропить ее.
   Мы послушались – личность, при всей своей забубенности, обладала неким сумрачным обаянием.
   Кончилось все типично – в темной подворотне я получил удар кулаком в зубы, и проснулся от холода и страшной головной боли только поздно ночью. Я кипел от похмельной разрушительной обиды и с невнятным ревом искал размозживших мне рот друзей. Большинство прохожих шарахалось от пьяного, но вот нашлась парочка мужиков, которые на мой вопль «Вы меня, сволочи, били?» прижали к стене, рассмотрели окровавленную рожицу щенка и пояснили.
   – Если бы мы тебя били, ты бы тут не бегал. Быстро домой!!
   Я послушался.
   То, что утром я был в училище, можно назвать подвигом. Мои и так не маленькие губы раздулись настолько, что одна только нижняя была в несколько раз больше двух в их обычном состоянии. Но ведь удар пришелся и по верхней губе тоже… зрелище было еще то. В транспорте я прятал нижнюю часть лица в шарф, но в училище шарф заставили снять…
   Я шел по коридору и народ валился снопами от смеха по обе стороны.
   Хотя верный слуга – он на то и верный слуга, чтобы не обращать внимания на такие мелочи. Свои походы по пивнушкам я не прекратил, более того, стал старательно затаскивать туда всех знакомых. И одна из таких экскурсий едва не стоила мне – в самом грубом и прямом смысле – жизни.
   Я не помню, как назывался этот пивняк в районе Курского вокзала. Разгуляй? На самом вокзале был легендарный Грязный угол, где за электрическим щитком бродяжий народ оставлял друг для друга записки. Не надо путать бродяжий народ с современными бомжами, доведшими себя добровольно до скотского состояния. Я имею в виду тех людей, кто не мог сидеть дома в межсезонье и, при отсутствии работы в поле мотался по подмосковным лесам. Поскольку дома их застать было почти невозможно, а мобильной связи не было и в помине, Грязный угол исправно выполнял свои функции.
   В той пивнушке можно было встретить знакомый по лесам народ – биологов, лесоустроителей – и, когда карманы были пусты, разживиться пивком на халяву.
   Парнишка из моей группы, которого я вел, выглядел просто ребенком. Я считал, что на его фоне кажусь эталоном зрелости – на верхней губе у меня уже пробивался темный пух. Он же был большеголовый, светлый, неуклюжий, без следов растительности на лице.
   Пивнуха была, в принципе, обычной – грязные опилки под ногами, густой табачный дым, равномерный гул голосов. Разве что находилась она рядом с вокзалом – поэтому ее чаще посещал транзитом откинувшийся из мест не столь отдаленных люд.
   Так вот. Привел я туда юношу, который смотрел вокруг глазами испуганного щенка, и стал, как бывалый, его подпаивать. Он через силу, морщась – но пил. Я подливал, подливал, подливал… пока не напоролся на взгляд.
   Мужик смотрел на меня в упор – именно на меня, а не на моего приятеля – и мне захотелось свернуться, как мокрица, и куда-нибудь исчезнуть. Вместо этого я сбегал еще за пивом, а когда вернулся, мужик материализовался за моей спиной и негромко сказал.
   – Чтобы духу твоего здесь не было, скотина…
   Может, и не дословно так – но общий смысл ясен. Никто ничего не заметил – даже мой порядком окосевший парнишка. Мужик взял себе еще пивка и вернулся на место.
   Но я предупреждению не внял – Хозяин кроме хмеля, в вены влил и тупость. Я вел себя еще более шумно и развязно, а молчаливого мужика, который спокойно наблюдал, прихлебывая свое пиво, старался не замечать.
   Я повернулся вовремя – человек поставил недопитую кружку и мягко двинулся к нам, я заметил проблеск выскочившего из татуированного кулака лезвия…
   Сработал инстинкт самосохранения, который так старательно заливало пиво, сработал и вынес меня из пивной, как на крыльях. Мужик метнулся за мной на улицу, но не может сиделец догнать быстроного мальчишку – и в погоню он не бросился. Я остановился и повернулся как раз вовремя, чтобы увидеть, как из дверей пивняка кубарем вылетел мой ничего не понимающий дружок, встал и, размазывая обиженно слезы и сопли, куда-то побрел.
   Не знаю, кем я выглядел в глазах того зека – может, геем, перед утехами подпаивающим свою жертву? Или просто тупым подлецом, подведшим паренька за руку к смрадной яме и рассказывающим, как там хорошо?
   Я обладал богатым воображением – я кожей чувствовал раздражающее острие, холод, рассекающий ткани и побежавшую под одеждой теплую влагу…
   И в пивные я не ходил вплоть до самой армии.
   Вообще-то забавное тогда было время. С одной стороны – я находился под жесточайшим матушкиным диктатом, который, впрочем, на тот момент меня устраивал. Может быть, потому, что я просто не отдавал себе отчет в том, насколько крепко я опутан. С другой стороны – тяга к свободе, которая, похоже, у меня в крови и до сих пор доставляющая мне множество неудобств, постоянно создавала конфронтацию с моим самым близким человеком.
   Это была странная необъявленная война – и Хозяин в ней принял святую сторону родителя. Слово святую надо бы поставить в кавычки, но тогда я еще не был знаком с разрушающим все и вся учением Эрика Берна и на самом деле думал, что мать мне хочет одного лишь добра. Самое забавное то, что она именно этого и хотела на самом деле, искренне и всей душой. Она переживала за меня, она старалась сделать мою жизнь как можно легче и лучше, прикладывая для этого титанические усилия. Я думаю, что она сильно переживала по поводу стремительно убегающих годов – не потому, что снегами поблескивала приближающаяся старость, а потому что вместе с грубеющим пухом над губой крепло мое стремление к свободе и самостоятельности.
   И Хозяин, как я уже говорил, встал на ее сторону.
   Я пил в училище; я пил в лесу; уже не помню, каким образом меня занесло в Ботанический сад биологического факультета МГУ – и там тоже пил.
   В Ботсаду подобралась хорошая компания – Ира Смолякова, Эля (а вот ее фамилию я не помню) Галка Лещук, Борис Пьянков, Булат Хасанов, Катюша Бызова. Все стремились поступить, а тем, кто так или иначе работал на факультете или возле, при сдаче экзаменов делались скидки.
   Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что все крутилось вокруг молодости и красоты наших девчонок. Галка была натурально блондинкой с темно-карими глазами, округлым лицом и чуть приподнятым носиком; Ира – с темно-каштановыми, вьющимися крупными локонами волосами, серыми глазами и, в отличие от стройной Галки, весьма полного сложения. Эля, при непривлекательном лице, обладала длинными ногами исключительно красоты – это качество я по достоинству оценил бы сейчас. Там же, рядом, в фотолаборатории работала и Настя Казначеева – моя знакомая еще по кружку Алексея Ивановича. Тоже далеко не красавица, она имела великолепную фигуру и всепобеждающий молодой задор и обаяние.
   Хозяин уже в те времена присутствовал рядом – но пока еще под маской верного друга, всегда готового прийти на помощь в трудную минуту. Он развязывал язык подростку, густо и жарко краснеющему от любого прикосновения к девушке; он поднимал его в собственных глазах, ставя на одни уровень с более взрослыми и более умными людьми.
   Правда, много мы тогда и не пили – ну не было у нас возможностей сегодняшнего дня. Пивная вакханалия на телевизионных экранах не могла привидеться даже в страшном сне; пиво считалось (да, собственно говоря, и было) напитком окончательно опустившихся людей без будущего.
   Горбачев уже вырубил начал вырубать виноградники; матушка уже подумывала о самогонном аппарате. Детские розовые щеки и несерьезный пух над моими губками бантиком не позволяли изображать из себя восемнадцатилетнего и требовать выпивку на законных основаниях. А в большинстве магазинов продавщицы блюли букву закона и не продавали детям яд.
   Но мы стремились к взрослой жизни, мы хотели так же планомерно и легально убивать себя, как и они.
   Хотя я тогда уже чувствовал заключенную в бутылке разрушительную силу. Вспоминается одна пьянка с Володей Матушевичем. Мы долго искали выпивку; в одном магазине нам не продали, да еще и едва по шее не накостыляли; в другом продавщица уныло сидела в полудреме не фоне совершенно пустых полок; наконец то ли в четвертом, то ли в пятом по счету очаге культуры нам подфартило. Володя, светясь, как майская параша, выскочил из магазина, размахивая намертво зажатой в кулаке бутылкой аперитива. Аперитив «Степной» с парящим на этикетке орлом. Потом мы долго искали место, где нас бы не достали молодцы с красными околышами, и наконец уселись в душных зарослях на берегу реки Сходни. (Все это происходило в Тушино, где, как потом выяснилось, подрастал и начинал пить мой алкогольный друг Лесин.)
   Сбылась мечта идиота – какие – то деревья, заросли полыни по пояс, утоптанная тропинка, мокрая газета на полусгнившем бревне, даже стакан – протертый песком, сполоснутый в воде и заигравший хрустальным блеском. Закуска – легендарный плавленый сырок и четвертинка черного хлеба. Но оказалось, что аперитив вместо удали и бесшабашности вливает в жилы только степную тоску и томление. От его горечи тут же началась изжога; естественно, мы, как претенденты на ущербную жизнь, много курили. У Володиных сигарет было подобие фильтра из бумаги, у моей же «Астры» не было ничего. Кроме отломанного куска спички, который я загонял в сигарету – тогда табак не так лез в рот.
   И вот сидим мы в сырости и духоте, заглатываем, морщась, горькое пойло, втягиваем в грудь вонючий дым, молчим – потому что противно даже разговаривать. А прямо перед нами, на играющей бликами ряби, тренируются байдарочники на одиночках. Взлетают блестящие лопасти весел, парни шутят, смеются, а голые мускулистые тела блестят и лоснятся на солнце. Помню, как до боли мне хотелось туда, к ним, на водный простор с легким ветерком, управлять верткой байдаркой и так же, как они, смеяться от мускульной радости …
   Володя говорил какие-то излюбленные алкоголиками пошлые банальности, вроде – кто не курит и не пьет, то здоровеньким умрет – а я, насколько помню, вообще молчал и просто любовался спортсменами.
   То есть стремление к здоровой – а по сути, к просто нормальной жизнь было всегда, но за руку меня уже держал Хозяин. И поддерживал, как мне казалось, в трудную минуту, и направлял, показывал, куда идти…
   В училище я занимался примерно тем же, что и в школе – то есть лоботрясничал и раздолбайствовал. На уроках мы делали одно из двух – или бездельничали шумно, с криками и гамом, либо – если преподаватель был суров и уже познакомил наши бока своими кулаками – тупо сидели и думали о своем. Началась практика на стройке. Забавно, но стройка находилась прямо напротив дома, где жила Катя Преображенская, руководительница кружка при Дарвиновском музее. Так что я часто, отработав свое, шел не домой, а к ней в трехкомнатную квартиру, где всегда собиралась на картошку шумная толпа.
   На стройке мое знакомство с Хозяином стало уже не шапочным, а более близким. Ничего удивительного – глупые лбы из профтехучилища стремились взрослых работяг перещеголять во всем. Мы даже матерились так, что один раз даже старик-электрик не выдержал и в доступных ему приличных выражениях заорал «Да что же у вас, трам тарарам, ни стыда ни совести, вы же хлеб, тарарам-там там, едите, и так ругаетесь, трах-тарарах– тах– тах…»
   Видимо, мы ему ответили что-то еще более приличное, так что другие работяги старика едва удержали…
   Самым запоминающимся персонажем был Шурик – мужик лет сорока с густыми пшеничными усами, обширной лысиной, хитрыми серыми глазами, крепким упитанным телом – рассмотрел, когда на крыше под палящим солнцем долбили дыры для светильников. Два пальца на его правой руке – мизинец и безымянный – не сгибались. Он был хитер, многоопытен, подвижен и говорлив. Да и ругался не стандартно, в отличие от большинства, которые через каждое слово вставляли два слова – на букву х и на букву б…некоторые из его перлов помню до сих пор – «чтоб у тебя х… на лбу вырос», «чтоб тебе сыром срать три года», «сын бешеной п…ы», «анчутка х….ва» …
   Если мы запарывали какую-либо работу, он вздыхал, надвигая на выпуклый лоб вязаную шапочку… «Да уж… стране нужны герои, п…да рожает дураков…» Когда я пробил слишком глубокую дыру под розетку, Шурик попенял мне так – «Что ты сделал, ну что ты сделал? Это ж тебе не м…а, чтобы проваливаться до самой жопы…»
 
   Стройка находилась в Строгино – а самым культурным место в округе была деревня Мякинино. К деревенскому магазину вела широкая, уверенная, утоптанная тропа, по которой с утра и до половины шестого спешили работяги. За прилавком стоял сухонький старичок, который объявлял каждому новому покупателю со стройки – Все, ребятки, водка кончилась, только портвешок…
   Или наоборот, в зависимости от ассортимента и наличия. Мы исправно бегали туда-сюда, и с нами старичок уже здоровался и иной раз припрятывал бутылку…
   Хозяин входил в силу… помню, не из чего было водку пить – Шурик, светлая голова, свернул у лампочки цоколь, и все тянули из стеклянной колбочки. Как-то раз после работы скинулись, купили ноль-семь портвейна «Кавказ» – мое поколение помнит это пойло – но пить на улице было опасно, менты стояли на каждом углу.
   Шурик почесал в раздумье лысину и вдруг пошел куда-то быстро и уверенно. Мы, желторотики, потянулись за ним – и попали… в общественный туалет. От запаха слезились глаза, но мы мужественно зашли в подсобку – комнатку между мужским и женским отделениями, где в перерывах коротала время уборщица. Она предоставила стакан и на закуску – пару твердокаменных баранок. Мы втянули в себя содержимое граненого, перемололи молодыми зубами баранки…Подсобка оказалась бойким местом – тут же зашли еще трое жаждущих, которые поделились с нами, потом они свалили, и образовались еще два. Уборщица прилегла на кушетке, забив на обязанности, мы уже по-хозяйски принимали гостей. В головах шумело, все казались если не братьями, то по крайней мере друзьями…
   Все преимущества нашего места пришлось оценить через час – когда в двери мелькнул красный околыш. Мы подхватились и рванули на волю, под оглушительный визг сидящих с заголенными задами женщин…
   Блюстители порядка на такой подвиг, по-видимому, не решились.
 
   А оставшееся время посвящал нашим замечательным ботсадовским девочкам. Довольно скоро я познакомился с их начальством – она сквозь пальцы смотрела на странного парня, который добровольно приезжает пилить, косить и делать прочую черновую садовую работу.
   Помниться, как всей компанией мы ездили по бардовским концертам – прорывались через черный ход или окна на Городницкого, который выдал контрамарки очаровавшим его девочкам и, скрипя сердца, четырем сопровождавшим их лбам, или на Окуджаву. С Булатом Шалвовичем я столкнулся за кулисами. Я поздоровался и он неожиданно протянул мне руку – я пожал, совершенно ошалев от такой чести, сухую ладонь.
   Исполнители были в основном старые, прошедшие школу подполья советских времен. Митяев еще не начал свой слащавый попсовый взлет и гимном авторской песни была казавшаяся вечной песня «Возьмемся за руки, друзья».
   Хотя, конечно, Хозяин присутствовал и в той, еще достаточно чистой компании. То Боря Пьянков надерет дикого винограда в саду и поставит его бродить, то Настя стащит колбочку спирта в своей лаборатории и Ира, попробовав его на вкус с чайной ложечки, посмакует и определит – «ректификат».
   Но все же всей полнотой власти там обладал табак. Все наши посиделки были окутаны сизыми клубами; если компания собиралась у кого-либо на квартире, то частенько стен не было видно и щипало глаза. Одна сигарета прикуривалась от другой, пальцы у меня приобрели несмываемый коричневый цвет. О каком-либо спорте в те года и говорить не приходилось – ходить на лыжах уж не давало крепко засевшее в груди удушье, а каких-либо тяжестях вроде гири и гантелей я не помышлял, полагая, что и так хорош.

Отец

   Навещал я и отца. Он жил еще на станции Лось, в коммуналке с одним соседом, который, кстати, на моей памяти там так ни разу и не появился. В отличие от первого жилья, которое я помню, здесь было две смежных комнаты, и отец мог отгородиться от своей матери дверью. В двери было стекло, но была и занавесочка…
   Вместе с ними переехала вся старая сталинская мебель, две дореволюционные швейные машинки с ножным приводом (на одном из них жил аквариум) настенные часы с боем. Отец починил их сам и показывал надпись вязью «Поставщик двора Его Императорского Величества».
   В аквариуме, под светом висевшей сбоку на проволочках лампочки, буйно разрослась ярко-зеленая элодея и сновали пестренькие гуппи.
   На подоконниках в больших консервных банках неплохо росли и цвели душистая герань, Ванька-мокрый, алоэ.
   Тогда отец еще не дошел до окончательного рабства у Хозяина – он работал, помниться, слесарем-сантехником. Должность была не престижная – иной раз приходилось голыми руками натуральное дерьмо из слива выгребать – но хлебная. В советские времена было принято задабривать представителей коммунальных служб рублями и трешками. Отец очень возмущался, когда хозяева вместо положенного желтенького рубля ограничивались благодарностью…
   Свою преданность Хозяину он доказывал исправно, каждый день – но на работе это мало кого волновало, туда шел только такой контингент. К вечеру отец брел домой на заплетающихся ногах и валился спать, не обращая внимания не дежурные причитания мамы. Он знал, что завтра для него будет приготовлен рубль на опохмелку. Если же бабушка проявляла твердость – что случалось не часто – и лишала его дотаций на утреннюю поправку здоровья, он не горевал. Мужики в диспетчерской обладали изворотливым умом и к обеду, как правило, глаза у всех моргали медленно и осоловело, а языки невнятно несли всякую околесицу…
   Я бывал на его работе. Не знаю уж, с какой целью он меня так старательно зазывал в подвал с запахом масла, железа, грязной одежды, блестящими от грязи и с рваной обивкой диванами и креслами – показать корешам, что не впустую живет на этом свете, вот, оставил сына?
   «Мой киндер» – так он представлял меня друзьям-алкашам, и при этом изображал какое-то дурашливо удивление. Дескать, вот, смотрите, какой лоб вымахал…. Откуда только взялся!!
   Лоб, действительно, вымахал. Лоб уже причастился и телячьей покорностью шел в рабство. Он втягивал в себя портвейн – пришедшее из советского прошлого крепленое дешевое вино было и остается излюбленным напитком окончательно развалившего здоровья люда. Когда водку организм не принимает, а трезвую измену Хозяин карает жесточайшими психозами и кошмарами, суррогатное пойло протягивает предательскую руку.
   Я любил приезжать к отцу – он был человеком очень мягким и незлобивым, хотя Хозяин, встав между ним и миром, стер самые лучшие человеческие черты и заменил их скотскими… тогда я это только – только начинал понимать.
   Куда только делась детская неприязнь Хозяина? Я плакал и ругался, если отец приезжал пьяным и даже подарки отказывался принимать. А она приволакивал то арбуз, то конфеты какие-нибудь… я подозреваю, что деньги на гостинцы ссужала бабушка, но часть он исправно переводил на жертвоприношение Хозяину.
   Теперь я сам приезжал к отцу и чувствовал себя наравне с ним, а он, разливая и темной бутылки темно-красную жидкость, удивлялся…
   – Надо же, дожил, с сыном пью…
   Хозяин еще позволял поддерживать видимость нормальной человеческой жизни. Рыбки получали свою щепотку сухой дафнии каждый день; здоровенный серо-белый кот (конечно же, Барсик) свою порцию рыбы и ласки, когда бабушка заваливалась на диван перед телевизором; черная мочалка, собачка Чапа была каждый день выгуляна. Отец даже покупал ей витамины по рубль пятьдесят флакон – когда та вдруг облезла и гордо сверкала на улице голой задницей и вздернутым прутиком хвоста. Старинные часы, с шипением отбивавшие время, исправно заводились, и приемник «Океан» редкими трезвыми вечерами, при свете ночника исправно передавал эфирную музыку.
   Я любил у него бывать. У отца меня никто ни к чему никогда не принуждал. Разве что бабушка вздыхала о моей худобе – идеалом здоровья для нее были этакие мордастые краснощекие крепыши – и пыталась накормить побольше. Я любил зимними вечерами гулять с Чапой – мы проходили по тополевой аллее вдоль железнодорожных путей, потом я садился на припорошенную снегом скамейку и наслаждался сверкающими в прозрачной черноте огнями города, плавной серостью сугробов, клубами пара от дыхания…
   Мохнатая собачка черным шаром каталась по своим делам – мне нравилось даже то, что она не мерзнет.
   Кстати, одна из самых больших потерь в счете, который я сейчас предъявляю Хозяину – моя нынешняя неспособность находить радость даже там, где раньше ее было много. Первое, что отбирает Хозяин у своих слуг – возможность быть счастливым без его тупого дурмана.
   Когда мы возвращались домой – собачка вприпрыжку неслась впереди – я садился за стол с пылающим в тепле лицом, брал стакан в литом подстаканнике и прихлебывал чай, чувствуя, как ознобом выходит засевший под одеждой мороз…
   Я всегда остро чувствовал эту грань и умел наслаждаться ею – горячий чай после мороза, волны сухого прогретого воздуха от батареи и рядом узоры инея на оконном стекле…
   Я часто ночью стоял у окна и смотрел на улицу – оглушенный Хозяином отец спал, похрапывая – на груды ящиков за складским забором, легкие вихри снежинок под склоненными головами редких фонарей.
   Не надо думать, что я был излишне романтичен. Насыпь железнодорожного полотна проходила в ста метрах от дома – и когда по ней проносился тяжело груженный состав, в комнатах дребезжало и звенело все, что могло дребезжать и звенеть.
* * *
   Но Хозяин – он на то и Хозяин, чтобы играть своими слугами, словно куклами, вкладывать в их уста чужие речи и в жизнь– чужие поступки. Может, отец устал от постоянных нравоучений своей матери и раздражение, копившееся годами, вырвалось наружу, может быть, он действительно потерял разум в один далеко не прекрасный вечер… потом, кстати, такие вечера превратились в дни и стали образом жизни.
   Мы выпили с ним совсем уж взрослый напиток – водку. Нагрянувшая некстати бабушка пришла в ужас, устроила скандал и пить нам попросту запретила. Заставила съесть всю закуску, а недопитую бутылку убрала, спрятала в свои закрома, в неведомые никому, кроме нее, недра старой квартиры. Я не очень переживал по этому поводу – Хозяин оглушил непривычные мозги и я, пошатываясь, побрел в комнату. Отец тоже улегся на раскладушке – его, привыкшего к портвейну, водка срубила так же, как и меня.