— Так не просят, — негромко ответил Михеев, спокойно глядя на стриженого бугая снизу вверх. — Ты волшебное слово сказать забыл. «Работник рэкета» так растерялся, что даже приоткрыл рот.
— Ты че?… Ты че, дед, больной, что ли?
Парень сделал было шажок к старику, но у того из-под полуприкрытых век блеснул неожиданно такой взгляд — бычка словно финкой по лицу полоснуло…
Он даже не понял, почему ему вдруг расхотелось взять этого старикана за шкирку и хорошенько встряхнуть, чтоб знал свое место…
Парень потоптался, что-то ворча, и полез обратно на свои нары. По камере словно вздох удивления пронесся, а Юрий Александрович снова прикрыл глаза.
Он очень устал, последние двое суток спать ему не пришлось ни минуты… И Михеев снова окунулся то ли в дремоту, то ли в воспоминания, которые казались сном…
В спецлагере Севураллага публика подобралась довольно пестрая — тут всякой твари было по паре, но основную массу зэков составили «враги народа».
Блатные называли их презрительно троцкистами-вредителями. Больше всего в этих недавно еще вполне благополучных людях Юрку поражала готовность предавать и пресмыкаться перед кем угодно — лагерной администрацией ли, блатарями ли. Сломленные и забитые, «политические» быстро теряли человеческий облик и никаких чувств, кроме презрения, у Михеева не вызывали… Нет, не все они, конечно, были такими, но — подавляющее большинство. Они стучали друг на друга за лишний кусок, отчаянно цепляясь за жизнь, и почти каждый трогательно верил в то, что попал в лагерь по ошибке, что «все исправится, когда „там разберутся“»… Особняком держались офицеры-фронтовики — эти были мужиками сильными и стояли друг за друга, никому не веря. Юрка потянулся было к ним, но они блатаря в свою касту не приняли. Да и не так долго пробыл Юрка в Севураллаге… С блатными Михеев сначала жил мирно, они признали Юрку за своего и даже крестили вскоре, дав ему погоняло Барон. Кличка эта возникла не случайно — хорошее воспитание, полученное Юркой в детстве, наложилось на благоприобретенное блатное пижонство и щегольство, а все вместе породило совершенно непередаваемую манеру держаться и говорить: ни дать ни взять вор-аристократ, вроде тех, про которых в старых лагерных песнях поют…
Однако вскоре после «коронации» и официального приема Михеева в воровское братство начал ревновать к его растущей популярности некто Беня Киевский — он в паханах ходил, всегда с пристяжью[22] и не хотел делить ни с кем власть и популярность.
Беня сначала-то Юрку обласкал, а потом соперника в нем увидел, вот и решил однажды Михеева «на место поставить», да только вышло-то по-другому… Не надо было Бене руки распускать (тем более что между ворами это не по понятиям было) — не вошла бы ему в горло заточка Юркина… Навсегда запомнил Барон, как бился на полу в бараке у его ног в предсмертных конвульсиях Беня, а Юрка молча ждал с заточкой в руке, когда кинется на него Бенина пристяжь. Не кинулись…
А Юрку за Беню отправили на Колыму этапом, но молва о нем докатилась туда раньше его прибытия, и Михеева с почетом встретил сам Иван Львов, авторитетнейший вор, державший чуть ли не всю Колыму… В те годы вспыхнула едва ли не по всем лагерям Союза знаменитая «сучья война», добавившая Юрке шрамов и в душе, и на теле — суки и воры резали друг друга яростно и беспощадно, на уничтожение… Только в России могло быть такое — кровавая война между преступниками по «идеологическим» мотивам: одни отстаивали старый воровской Закон, другие хотели его изменить… Может быть, и не дожил бы до конца своего срока Юрка Барон в этой бесконечной и безжалостной кровавой круговерти, но летом 1953 года случилась знаменитая бериевская амнистия после смерти Сталина.
Барон снова вернулся в Ленинград — в этот город его тянуло с непреодолимой силой, Питер, как наркотик, навсегда вошел в Юркину кровь…
Воля пьянила и волновала, прошедший все возможные тюремные университеты Михеев хотел жить — и жить красиво… На второй неделе после возвращения в Ленинград Юрка взял квартиру богатого насоса — верного сталинца и передовика советской торговли, заведующего промтоварным магазином товарища Казакевича. Тот разжирел и поднялся еще в годы войны — он во время блокады отвечал за распределение продовольствия в одном из районов умиравшего с голоду города. За хлеб люди готовы были отдать все, потому что «хлеб» и «жизнь» в то время были синонимами…
Наводку на завмага дала продавщица Надя. Она не только работала у Казакевича, но и была когда-то его любовницей — пока торгаш не бросил ее, поменяв пассию на более молодую… Юрий познакомился с Надей случайно, а познакомившись, быстро влез к ней в доверие и в постель — после войны мужики были в дефиците…
Попав в квартиру Казакевича, Михеев даже растерялся от обнаруженного богатства — резко контрастировало убранство жилища завмага с повсеместной разрухой и бедностью… Юрка взял из хаты только самое ценное, то, что смог унести, потому что работал один. После дела затаился, спрятав добычу, но…
Очень быстро выяснилось, что предпринятые меры предосторожности были излишними — Казакевич заявление в милицию делать не стал, понимая, видимо, что там его могут спросить о происхождении похищенных вещей.
Экспроприированное у торгаша Юрка скинул по дешевке знакомому скупщику краденого на Петроградской стороне — и загулял… Вино, красивые женщины, услужливые швейцары дорогих ресторанов — всего было вдоволь, и всем этим Барон наелся до оскомины месяца через три, когда стали заканчиваться деньги. Жгло что-то Юрку изнутри, не хватало чего-то… И мучили бесконечные вопросы о смысле жизни, о добре и зле.
Месяц Михеев потратил на то, чтобы найти партийного работника, который погубил Александра Юрьевича, а потом и Веру Сергеевну. Пока искал, не сомневался в том, что завалит гада, а когда нашел… Лысый жирный старик, впадающий понемногу в маразм, Юрку не узнал — бывший партийный функционер уже несколько лет скучал на пенсии, быстро превращаясь в совершенную развалину.
Барон встретил старика во дворе дома на Васильевском, где тот жил, подошел вплотную, заговорил о какой-то ерунде… Бывший партийный работник разговор охотно поддержал — ему, как и большинству стариков, было скучно и обидно оттого, что молодые не желали слушать их «мудрые сентенции»… Ведя болтливого пенсионера к лавочке в тихом скверике, Юрка левой рукой поддерживал его за локоток, а правой сжимал финку в кармане плаща. Но ударить так и не смог, перегорело почему-то в душе желание отомстить… Да и стала бы легкая смерть от ножа наказанием для этого больного и всеми покинутого старца? Пенсионер, которого Барон оставил скучать на лавочке, даже, наверное, и не почувствовал, насколько близка от него была тогда смерть. Хотя старик и так уже не жил, а только доживал…
Уходя из скверика, Юрка впервые задал себе вопрос: а есть ли у тебя право людей судить? И почему-то очень тяжело на сердце стало у Барона от этого вопроса… В колымском лагере он судил часто и всегда считал воровской суд более справедливым, чем суд советский. Ведь, как ни странно, воровской суд был судом присяжных, не то что у этих — по команде с телефона… В лагере на суд собиралось человек по шестьдесят — восемьдесят, и «заседания» длились несколько дней, по строгим правилам. Всех выслушивали и решения без свидетелей не принимали… Даже ссучившимся слово давали и, случалось порой, оправдывали, если убедительных доказательств вины не было. Ну а если виноват — что ж, ответь… Но приговоренному давали несколько дней, чтобы человек сам со своей совестью разобрался и своими руками все сделал… И только если духу у приговоренного не хватало, тогда… Тогда — все по Закону… Именно по Закону, а не по советским понятиям… Хотя, конечно, и меж воров случалось всякое…
— Слышь, дед, ты че выебываешься-то?! Думаешь — старый, так выебываться можно?!
Юрий Александрович очнулся от дремоты — давешний бычок угрожающе тряс его за плечо. Он, видимо, полежав на нарах, решил, что наглому старику все-таки нельзя спустить непочтительный ответ на вопрос о куреве, а то ведь и авторитет среди сокамерников пошатнуться может. Барон усмехнулся и, глядя парню прямо в глаза, спросил:
— Слушай… Ты, часом, не из тамбовских ли будешь?
— Чево? — растерялся стриженый. — А тебя что — ебет, кто я?!
— Ругаться нехорошо, — спокойно ответил Юрий Александрович, все так же неподвижно сидя у стены. — Все-таки мне кажется, что из тамбовских ты. Под Бабуином ходишь, не иначе… Рэкетир опешил и машинально проговорился:
— Не Бабуин, а Валерий Станиславович… А ты откуда знаешь? Михеев пожал равнодушно плечами:
— Люди-то себя так не ведут, как ты… Значит, под Бабуином. Тебя как зовут?
— Я че, на допросе? Какая, на хер, разница?! — Парень явно начал заводиться, но ударить старика все никак не мог решиться. Что-то мешало. Бычок не мог понять, почему этот доходяга его, такого здорового, не боится.
Это было очень странно, а все странное и непонятное вызывает страх, так уж устроены люди…
— Жаль мне тебя, — вздохнул Юрий Александрович. — Жизнь таких перемалывает… А что тамбовский ты — вдвойне жаль…
— Чево? Че ты жалеешь-то меня?! Нет, дед, ты точно ебнутый! Барон протер полой пиджака очки и водрузил их на свою тонкую переносицу.
— Видишь ли… Тамбовцы — они сейчас самые паскудные. И жадные. Сами себя пожирают — и пожрут, ты уж поверь мне…
Бычок даже задохнулся от такой наглости — несколько раз он открыл и закрыл рот и, крутя головой, недоуменно спросил у сокамерников:
— Не, вы слышали, а? Дед, я тебя по-людски спрашиваю: ты че — псих?
В камере было очень тихо, остальные обитатели замерли, прислушиваясь к странному диалогу. Неужели старик не понимает, что Зубило (так представлялся бычок) сейчас его в стенку вбивать начнет?…
— Послушай совета, — все так же негромко и спокойно сказал Барон. Во-первых, перестань ругаться, а то ведь за базар этот и ответить можно… А во-вторых, ты в тюрьме, паря, а в крытке так себя не ведут… Здесь все люди — братаны, пока обратного не выяснилось…
— Чи-иво? — Зубило хлопнул себя по мощным ляжкам. — Ты, что ли, братан? Не, я прикалываюсь, ты че мелешь-то, дедуня? Юрий Александрович, прислушавшись к говорку парня, вдруг спросил:
— А скажи-ка… Чего это ты, вологодский, к тамбовцам примкнул?
— Почем ты знаешь, что я вологодский? — удивился парень.
— Ну а откуда же? — улыбнулся Михеев.
— С Череповца…
— А это что — Бразилия, где все богатые плачут?
Юрий Александрович, улыбаясь, смотрел на бычка, девственный лоб которого не украшала ни одна морщина.
— Все дед, ша! Сейчас ты у меня плакать будешь… Как в Бразилии…
— Совести у тебя нет, — вздохнул Барон. — На старика руку поднимаешь? Беспредел это…
Вместо ответа Зубило рывком поднял Михеева на ноги с пола, но ударить не успел — в двери лязгнула «кормушка», и в камеру ворвался грубый голос контролера:
— Михеев, на выход! Опер вызывает! Стриженый выпустил Юрия Александровича и быстро метнулся к своим нарам. Барон неторопливо оправил рубашку и снова опустился на пол.
— Как фамилия? — бросил он контролеру. — К оперу не пойду, пусть следователь приходит.
— Чево? — удивился контролер за дверью. — Ты чево дерзишь-то? Сказано — на выход! Опер по фамилии Колбаскин… Тьфу ты, блядь, Колбасов! Ждет он!
— Пусть ждет, — пожал старик плечами. — Сказал же — к оперу не пойду! И дай мне ручку с бумагой — жалобу писать прокурору буду, права мои нарушаете…
— Ну блин… Смотри, поплачешь потом! — рявкнул невидимый контролер.
— Это богатые плачут, — усмехнулся Юрий Александрович. «Кормушка» с лязгом захлопнулась, и в камере снова стало тихо.
Барон вздохнул и прикрыл воспаленные глаза. Его тянуло в сон. Раньше он таким не был — по трое суток мог не спать, оставаясь бодрым и свежим.
Возраст… Хотя нет, дело, конечно, не только в возрасте. Рак… Проклятая болезнь… Да, все к развязке идет, недолго осталось… Берут свое тюремные университеты… От костлявой всю жизнь бегать можно — все равно не убежишь… Да и пора, наверное… Бог дал — Бог взял…
«Мне на жизнь грех жаловаться, — думал Барон, незаметно для себя задремывая. — Могло и хуже быть… Вот только Ирину жалко… Как она теперь?
Пропадет ведь без меня с таким-то наследством… Лебедушка моя… Не оставят тебя в покое… Я-то что, я пожил… Пожил?…» Нет, не только на кабаки и женщин тратил время и деньги удачливый вор Юрка Барон. Ходил он и по музейным выставкам, не пропускал театральные премьеры, и в середине пятидесятых годов трудно было распознать в Михееве зэка со стажем. Многочисленным своим любовницам он представлялся обычно как физик-ядерщик или геолог — и ведь верили. Одевался Барон с иголочки: рубашка всегда свежая, брюки наутюжены — обрезаться о стрелки можно, туфли начищены до зеркального блеска… Юрка в лагерях хорошо научился на гитаре играть, романсы пел — заслушаться можно было, да и на клавишах кое-что мог изобразить — не забылись до конца уроки из счастливого детства.
Вальяжные манеры Барона открывали ему многие двери, в самых разных ленинградских компаниях был он своим человеком, заводил знакомства, приценивался к потенциальным клиентам… И рос список его жертв: квартира буфетчицы из рюмочной на Лиговке, хата директора Кузнечного рынка, дом искусствоведа Холстовского, хоромы директора деревообрабатывающего комбината… В каждой поставленной им квартире поражался Юрка богатству, которое невозможно было скопить на честно получаемую зарплату. Вынося из квартир самое ценное, Барон, усмехаясь, думал о том, что потерпевшие-то, ежели по совести рассудить, были еще большими ворами, чем он сам…
Поскольку самым ценным в обнесенных Михеевым хатах были предметы антиквариата, начал Барон постепенно врастать в подпольный рынок торговли старинными вещами — картинами, скульптурой мелкой пластики, ювелиркой…
Появились у Юрки и постоянные заказчики, хоть и старался он себя не афишировать, действуя через двойные-тройные прокладки, но Барон почти всегда догадывался, кому пойдут добытые им вещи… На основе своих наблюдений, умозаключений и догадок Михеев начал составлять собственную картотеку на самых крутых ленинградских антикварщиков, а заодно и на те шедевры, что оседали в частных коллекциях… Неожиданно для себя Юрка увлекся историей живописи, ходил даже на лекции в Эрмитаж, особенно интересовался почему-то фламандцами. Может быть, потому, что в коллекции его отца было когда-то несколько картин представителей этой школы… Так прошло несколько лет, дела у Барона шли в гору, деньги не переводились. Хоть и был Юрка сущим мотом, но сумел даже кое-что на черный день отложить.
Видно, понимал, что день этот не за горами. Известное дело — сколь веревочке ни виться… И влетел-то Михеев снова дуриком — у задержавших его мусоров наверняка ничего, кроме предположений и интуиции, не было, но… Не повезло Юрке — лежал у него в кармане золотой портсигар, позаимствованный из квартиры академика Виннельсона вместе с некоторыми другими вещами… И ведь знал Барон прекрасно, что нельзя ни в коем случае самому паленым пользоваться, да уж больно вещица понравилась… Говорил ведь когда-то Дядя Ваня: «Взял вещь — либо скинь ее побыстрее, либо положи от себя подальше».
Пижонство подвело… Подосадовал на себя Юрка, но горевать особо не стал — вор должен время от времени в тюрьму садиться, и хоть и нет на свете ничего слаще воли, но ведь и тюрьма — дом родной… А Барон не наведывался к «хозяину» уже давненько — шел июль 1961 года, когда он спалился на виннельсонском портсигаре…
И поехал Юрка в солнечную Воркуту, утешая себя тем, что вечер его жизни еще не наступил и, стало быть, придет и на его улицу праздник… В лагере, куда он попал, уже сидели пятеро воров, что было достаточно неожиданным и странным обстоятельством для тех времен: со второй половины пятидесятых мусора всерьез принялись давить коронованных и свозили их в основном в особые лагеря вроде знаменитого «Белого Лебедя», где, как молва говорила, приходилось «камни деревянной пилой пилить»… Идея-то проста была — если в банке сидят одни пауки, они непременно начнут жрать друг друга; если в лагере одни воры, значит, сами друг дружку будут резать, «опускать» да ссучивать…
Страшные дела делали менты, торопясь отрапортовать поскорее о полной ликвидации тайного воровского ордена, не брезговали ничем — и стравливали коронованных, и голодом морили, заставляя подписки об «отречении» давать, и лживые слухи о ссучивании распускали… Это была война на истребление законников, на уничтожение самой памяти о воровском Законе, и совсем немного не хватило властям сил до «полной и окончательной» победы, о которой они заявили… Воровское движение переживало кризис и очередной раскол.
Вот и в лагере, куда прибыл Барон, не было среди пятерки воров единства и братства. За общак[23] отвечал Гиви Чвирхадзе, кутаисский еврей с погонялом Гурген. Несмотря на молодость (ему едва минуло двадцать шесть), у Гиви была достойная репутация среди воров, потому и доверили ему общак… Впрочем, и остальные четверо «бродяг арестантского мира» в солидный возраст еще не вышли. Гурген хоть и родился в Кутаиси, но считался московским вором — он осел в столице в восемнадцатилетнем возрасте и при желании мог говорить по-русски совершенно чисто, почти без акцента. Другое дело, что желание такое возникало у Гиви крайне редко, он считал, что странный, какой-то плавающий кавказский акцент добавляет весомости и значимости его словам.
Гургена поддерживали Миша Китаец (тоже москвич) и калининский вор Толя Босой. Двое других — питерский Витька Антибиотик и вологодский Коля Нос москвичей не любили и постоянно ломали головы над тем, как бы их «подвинуть» — и от общака, и от рычагов управления мужиками. Приход в зону авторитетного Барона (а он был старше годами и заслуженнее каждого из воркутинской пятерки) мог изменить ситуацию — и Антибиотик надеялся, что не в пользу москвичей. В конце концов и Барон, и Антибиотик родились в Питере, а земляки должны помогать друг другу… О Гургене Юрка раньше почти ничего не знал, Китайца встречал однажды, про Босого и Носа слыхал краем уха… А о Витьке Антибиотике, крещенном еще на первом сроке авторитетным вором Дядей Ваней, Михеев слышал много… Говорили, что на пересылке, перед тем как попасть в воркутинский лагерь, Витька «вместе кушал» с казанским Рашпилем — человеком хитрым и жестоким, придерживавшимся воровских понятий не из-за идеи, а исключительно по выгоде, хоть и нечего ему было предъявить по существу… Для Барона близость к Рашпилю, с которым он несколько раз пересекался, была не самой лучшей рекомендацией, да и о самом Антибиотике поговаривали разное: мол, паренек-то из молодых, да ранний, не любит останавливаться ни перед чем, а человек встанет на его дороге — затопчет легко и без раздумий лишних. Как и Рашпиль… Недаром, видать, народ русский поговорку выдумал про то, что свой свояка видит издалека… Хотя на словах-то Витька всегда был за «братство жуликов» да за «дружбу воровскую», но… Казалось почему-то Юрке, что легко перешагнет Антибиотик через все эти понятия, если карта ляжет так, что будет это Витьке выгодно… Не нравились Барону глаза молодого вора, потому как было в них нечто общее с глазами тех, о ком Михеев точно знал, что к оперу бегают. Да и в Ленинграде шел слушок, что любит Антибиотик своих при «дербане кинуть»…
В общем, по тому, что Юрка знал об Антибиотике, портрет вырисовывался не самый красивый, скользким был человеком Витька, скользким и шустрым. Но земляки есть земляки. Встретившись в лагере, Антибиотик с Бароном обнялись, расцеловались, водочки выпили… Даже бабу (медсестру вольнонаемную) Витька предложил Михееву, и Юрка, успевший стосковаться по женскому телу, не отказался… Правда, и Гурген поспешил выказать Барону свое радушие и уважение, но Антибиотик все-таки подсуетился первым.
И замер лагерь в предощущении закручивавшейся мути, хоть и далеки были мужики от разборок и интриг воровских, но все же — известно ведь, что когда паны дерутся, то у холопов чубы трястись начинают…
Витька сделал ошибку, свойственную молодым, — поторопился он, посчитал, что раз Барон из Ленинграда, то, стало быть, поддержит его с Носом, а никак не москвичей. Каждый вечер почти обрабатывал Антибиотик Юрку:
— Нам, земеля, вместе держаться надо, а не то подомнут нас московские… Гурген, жучара, мужиков охмуряет, с нами считаться не хочет… Нет у меня доверия к лаврушнику[24]…
Складно говорил Витька, вот только к нему самому особого доверия Барон не испытывал. Хотя пиковую масть[25] Юрка и сам не жаловал за их склонность к роскоши и барству, шедшую вразрез с воровским Законом… В открытую Михеев Антибиотика не поддерживал, но и не возражал ему до поры, присматривался…
И чем дольше присматривался, тем более правильными ворами казались ему и сам Гурген, и Китаец с Босым… Нечего им было предъявить — о братве они думали, беспредела лютого старались не допускать, себя блюли в строгости. А вот Антибиотик с Носом — те могли и мужика ни за что обидеть, и говорили много лишнего…
Не уловил Витька общего вектора Юркиных настроений, решил перед фактом Михеева поставить и однажды ночью сказал:
— Пора решать что-то, Барон, самое время сейчас бодягу заварить. Есть у меня предчувствие, что с Гургеном завтра несчастье приключится… Бревнышки со штабеля его накроют… Чтобы муть среди мужиков не завелась, надо будет сразу и Китайца с Босым к ногтю прижать… Как ты?
— Доживем до завтрашнего вечера, там и поглядим на расклад, — буркнул Юрка в ответ, и Антибиотик счел эти слова согласием. Молодой он тогда еще был, верил в то, во что верить хотелось…
А Барон с раннего утра нашел Гургена и предупредил его, чтоб не вздумал к штабелям с бревнами приближаться.
— Участь твою хотят решить по-сучьи, не по понятиям.
Гурген понял все мгновенно и наклонил голову с благодарностью и уважением в черных глазах:
— Спасыбо, Юра, помныть буду… Что с Витькой дэлать станэм?
— Есть Закон, — угрюмо ответил Барон. — А в нем все сказано. В круг его надо звать. Мы — не они, пусть ответит, как старые люди нам заповедовали…
Гурген молча кивнул, соглашаясь. Круг так круг — пусть все по понятиям будет, все равно Антибиотику конец…
Воровской суд, или круг, мог приговорить к смерти, а мог и просто по ушам дать, то есть раскороновать вора. Скажут обвиняемому: «Ты больше не вор, иди отсюда» — и все, не сидеть больше такому с равными. Только по Закону обвинение должно быть предъявлено открыто и ответ надлежит выслушать по всей форме. А там уж — как круг решит, кому поверят больше.
В истории с Антибиотиком доказательств не было: только слово Барона на слово Витькино — он-то, ясное дело, от всего открещиваться стал бы… Но и шансов у Антибиотика не было — Гурген, Китаец, Босой и Барон составляли явное большинство, понимавшее, кому в этой запутке верить нужно… Да и Нос скорее всего переметнулся бы к ним по старому принципу: падающего — подтолкни.
Но вышло по-другому. Не состоялся круг. По очень странному совпадению вечером того же дня, когда предупредил Юрка Гургена, лагерная администрация вдруг всполошилась, затолкала Гургена и Китайца в БУР[26], по всей зоне прошел внеплановый поголовный шмон[27], а на следующий день Антибиотика почему-то перевели куда-то под Норильск… Так и умерла та воркутинская история, удержалась корона на Витькиной голове — никто выносить предъяву на другой круг не стал, не сложилось. На другом-то круге мог бы ведь и совсем другой расклад получиться, кто знает, кому поверили бы…
Поэтому и Гурген, и Барон, и Антибиотик сделали впоследствии вид, что ничего якобы между ними не было, так, трения кое-какие, не больше… Но все трое прекрасно все помнили, а Юрка не сомневался, что приобрел сильного и опасного врага.
С Гургеном же Барон близко так и не сошелся — они уважали друг друга, но держали дистанцию. Скорее всего Гурген все-таки опасался, что посягнет Юрка на его власть в лагере, хотя внешне кавказец никак этого не выказывал. Но когда подошел срок Барона к концу, показалось ему, что Гурген, которому оставалось сидеть еще год с небольшим, вздохнул с облегчением…
Чвирхадзе проводил Михеева на волю с почетом, как положено. В последнюю ночь они ударили по рукам и договорились помогать друг другу, ежели что.
— Я долг помню, Юра, — сказал Гурген на прощание, задерживая сухую руку Барона в своей клешне. — Атплачу тэм жэ, если давыдется… Дай Бог, чтобы нэ давылос…
— Спасибо, — покачал головой Барон, — но ты мне ничего не должен. Я просто хотел, чтоб по Закону все было. Живи легко. Гурген помолчал и вдруг предложил:
— Юра… Еслы будыт трудна в Пытыре — прыходы в Маскву… У нас дла тыбя работа всыгда будыт… Наш каллыктыв тыбя прымэт… Михеев приложил руку к сердцу и вновь качнул головой:
— Спасибо, дорогой… В гости заеду, как оказия сложится, а работать… Работать лучше всего дома. Да и не люблю я златоглавую, душная она какая-то.
Лестное предложение отклонил Юрка, знал он, что «московский коллектив», куда приглашал его Гурген, — сильнейшая организация с невероятными, фантастическими возможностями… Знал Барон и то, что отказавшемуся второй раз никто предложения делать не станет.
— Ты че?… Ты че, дед, больной, что ли?
Парень сделал было шажок к старику, но у того из-под полуприкрытых век блеснул неожиданно такой взгляд — бычка словно финкой по лицу полоснуло…
Он даже не понял, почему ему вдруг расхотелось взять этого старикана за шкирку и хорошенько встряхнуть, чтоб знал свое место…
Парень потоптался, что-то ворча, и полез обратно на свои нары. По камере словно вздох удивления пронесся, а Юрий Александрович снова прикрыл глаза.
Он очень устал, последние двое суток спать ему не пришлось ни минуты… И Михеев снова окунулся то ли в дремоту, то ли в воспоминания, которые казались сном…
В спецлагере Севураллага публика подобралась довольно пестрая — тут всякой твари было по паре, но основную массу зэков составили «враги народа».
Блатные называли их презрительно троцкистами-вредителями. Больше всего в этих недавно еще вполне благополучных людях Юрку поражала готовность предавать и пресмыкаться перед кем угодно — лагерной администрацией ли, блатарями ли. Сломленные и забитые, «политические» быстро теряли человеческий облик и никаких чувств, кроме презрения, у Михеева не вызывали… Нет, не все они, конечно, были такими, но — подавляющее большинство. Они стучали друг на друга за лишний кусок, отчаянно цепляясь за жизнь, и почти каждый трогательно верил в то, что попал в лагерь по ошибке, что «все исправится, когда „там разберутся“»… Особняком держались офицеры-фронтовики — эти были мужиками сильными и стояли друг за друга, никому не веря. Юрка потянулся было к ним, но они блатаря в свою касту не приняли. Да и не так долго пробыл Юрка в Севураллаге… С блатными Михеев сначала жил мирно, они признали Юрку за своего и даже крестили вскоре, дав ему погоняло Барон. Кличка эта возникла не случайно — хорошее воспитание, полученное Юркой в детстве, наложилось на благоприобретенное блатное пижонство и щегольство, а все вместе породило совершенно непередаваемую манеру держаться и говорить: ни дать ни взять вор-аристократ, вроде тех, про которых в старых лагерных песнях поют…
Однако вскоре после «коронации» и официального приема Михеева в воровское братство начал ревновать к его растущей популярности некто Беня Киевский — он в паханах ходил, всегда с пристяжью[22] и не хотел делить ни с кем власть и популярность.
Беня сначала-то Юрку обласкал, а потом соперника в нем увидел, вот и решил однажды Михеева «на место поставить», да только вышло-то по-другому… Не надо было Бене руки распускать (тем более что между ворами это не по понятиям было) — не вошла бы ему в горло заточка Юркина… Навсегда запомнил Барон, как бился на полу в бараке у его ног в предсмертных конвульсиях Беня, а Юрка молча ждал с заточкой в руке, когда кинется на него Бенина пристяжь. Не кинулись…
А Юрку за Беню отправили на Колыму этапом, но молва о нем докатилась туда раньше его прибытия, и Михеева с почетом встретил сам Иван Львов, авторитетнейший вор, державший чуть ли не всю Колыму… В те годы вспыхнула едва ли не по всем лагерям Союза знаменитая «сучья война», добавившая Юрке шрамов и в душе, и на теле — суки и воры резали друг друга яростно и беспощадно, на уничтожение… Только в России могло быть такое — кровавая война между преступниками по «идеологическим» мотивам: одни отстаивали старый воровской Закон, другие хотели его изменить… Может быть, и не дожил бы до конца своего срока Юрка Барон в этой бесконечной и безжалостной кровавой круговерти, но летом 1953 года случилась знаменитая бериевская амнистия после смерти Сталина.
Барон снова вернулся в Ленинград — в этот город его тянуло с непреодолимой силой, Питер, как наркотик, навсегда вошел в Юркину кровь…
Воля пьянила и волновала, прошедший все возможные тюремные университеты Михеев хотел жить — и жить красиво… На второй неделе после возвращения в Ленинград Юрка взял квартиру богатого насоса — верного сталинца и передовика советской торговли, заведующего промтоварным магазином товарища Казакевича. Тот разжирел и поднялся еще в годы войны — он во время блокады отвечал за распределение продовольствия в одном из районов умиравшего с голоду города. За хлеб люди готовы были отдать все, потому что «хлеб» и «жизнь» в то время были синонимами…
Наводку на завмага дала продавщица Надя. Она не только работала у Казакевича, но и была когда-то его любовницей — пока торгаш не бросил ее, поменяв пассию на более молодую… Юрий познакомился с Надей случайно, а познакомившись, быстро влез к ней в доверие и в постель — после войны мужики были в дефиците…
Попав в квартиру Казакевича, Михеев даже растерялся от обнаруженного богатства — резко контрастировало убранство жилища завмага с повсеместной разрухой и бедностью… Юрка взял из хаты только самое ценное, то, что смог унести, потому что работал один. После дела затаился, спрятав добычу, но…
Очень быстро выяснилось, что предпринятые меры предосторожности были излишними — Казакевич заявление в милицию делать не стал, понимая, видимо, что там его могут спросить о происхождении похищенных вещей.
Экспроприированное у торгаша Юрка скинул по дешевке знакомому скупщику краденого на Петроградской стороне — и загулял… Вино, красивые женщины, услужливые швейцары дорогих ресторанов — всего было вдоволь, и всем этим Барон наелся до оскомины месяца через три, когда стали заканчиваться деньги. Жгло что-то Юрку изнутри, не хватало чего-то… И мучили бесконечные вопросы о смысле жизни, о добре и зле.
Месяц Михеев потратил на то, чтобы найти партийного работника, который погубил Александра Юрьевича, а потом и Веру Сергеевну. Пока искал, не сомневался в том, что завалит гада, а когда нашел… Лысый жирный старик, впадающий понемногу в маразм, Юрку не узнал — бывший партийный функционер уже несколько лет скучал на пенсии, быстро превращаясь в совершенную развалину.
Барон встретил старика во дворе дома на Васильевском, где тот жил, подошел вплотную, заговорил о какой-то ерунде… Бывший партийный работник разговор охотно поддержал — ему, как и большинству стариков, было скучно и обидно оттого, что молодые не желали слушать их «мудрые сентенции»… Ведя болтливого пенсионера к лавочке в тихом скверике, Юрка левой рукой поддерживал его за локоток, а правой сжимал финку в кармане плаща. Но ударить так и не смог, перегорело почему-то в душе желание отомстить… Да и стала бы легкая смерть от ножа наказанием для этого больного и всеми покинутого старца? Пенсионер, которого Барон оставил скучать на лавочке, даже, наверное, и не почувствовал, насколько близка от него была тогда смерть. Хотя старик и так уже не жил, а только доживал…
Уходя из скверика, Юрка впервые задал себе вопрос: а есть ли у тебя право людей судить? И почему-то очень тяжело на сердце стало у Барона от этого вопроса… В колымском лагере он судил часто и всегда считал воровской суд более справедливым, чем суд советский. Ведь, как ни странно, воровской суд был судом присяжных, не то что у этих — по команде с телефона… В лагере на суд собиралось человек по шестьдесят — восемьдесят, и «заседания» длились несколько дней, по строгим правилам. Всех выслушивали и решения без свидетелей не принимали… Даже ссучившимся слово давали и, случалось порой, оправдывали, если убедительных доказательств вины не было. Ну а если виноват — что ж, ответь… Но приговоренному давали несколько дней, чтобы человек сам со своей совестью разобрался и своими руками все сделал… И только если духу у приговоренного не хватало, тогда… Тогда — все по Закону… Именно по Закону, а не по советским понятиям… Хотя, конечно, и меж воров случалось всякое…
— Слышь, дед, ты че выебываешься-то?! Думаешь — старый, так выебываться можно?!
Юрий Александрович очнулся от дремоты — давешний бычок угрожающе тряс его за плечо. Он, видимо, полежав на нарах, решил, что наглому старику все-таки нельзя спустить непочтительный ответ на вопрос о куреве, а то ведь и авторитет среди сокамерников пошатнуться может. Барон усмехнулся и, глядя парню прямо в глаза, спросил:
— Слушай… Ты, часом, не из тамбовских ли будешь?
— Чево? — растерялся стриженый. — А тебя что — ебет, кто я?!
— Ругаться нехорошо, — спокойно ответил Юрий Александрович, все так же неподвижно сидя у стены. — Все-таки мне кажется, что из тамбовских ты. Под Бабуином ходишь, не иначе… Рэкетир опешил и машинально проговорился:
— Не Бабуин, а Валерий Станиславович… А ты откуда знаешь? Михеев пожал равнодушно плечами:
— Люди-то себя так не ведут, как ты… Значит, под Бабуином. Тебя как зовут?
— Я че, на допросе? Какая, на хер, разница?! — Парень явно начал заводиться, но ударить старика все никак не мог решиться. Что-то мешало. Бычок не мог понять, почему этот доходяга его, такого здорового, не боится.
Это было очень странно, а все странное и непонятное вызывает страх, так уж устроены люди…
— Жаль мне тебя, — вздохнул Юрий Александрович. — Жизнь таких перемалывает… А что тамбовский ты — вдвойне жаль…
— Чево? Че ты жалеешь-то меня?! Нет, дед, ты точно ебнутый! Барон протер полой пиджака очки и водрузил их на свою тонкую переносицу.
— Видишь ли… Тамбовцы — они сейчас самые паскудные. И жадные. Сами себя пожирают — и пожрут, ты уж поверь мне…
Бычок даже задохнулся от такой наглости — несколько раз он открыл и закрыл рот и, крутя головой, недоуменно спросил у сокамерников:
— Не, вы слышали, а? Дед, я тебя по-людски спрашиваю: ты че — псих?
В камере было очень тихо, остальные обитатели замерли, прислушиваясь к странному диалогу. Неужели старик не понимает, что Зубило (так представлялся бычок) сейчас его в стенку вбивать начнет?…
— Послушай совета, — все так же негромко и спокойно сказал Барон. Во-первых, перестань ругаться, а то ведь за базар этот и ответить можно… А во-вторых, ты в тюрьме, паря, а в крытке так себя не ведут… Здесь все люди — братаны, пока обратного не выяснилось…
— Чи-иво? — Зубило хлопнул себя по мощным ляжкам. — Ты, что ли, братан? Не, я прикалываюсь, ты че мелешь-то, дедуня? Юрий Александрович, прислушавшись к говорку парня, вдруг спросил:
— А скажи-ка… Чего это ты, вологодский, к тамбовцам примкнул?
— Почем ты знаешь, что я вологодский? — удивился парень.
— Ну а откуда же? — улыбнулся Михеев.
— С Череповца…
— А это что — Бразилия, где все богатые плачут?
Юрий Александрович, улыбаясь, смотрел на бычка, девственный лоб которого не украшала ни одна морщина.
— Все дед, ша! Сейчас ты у меня плакать будешь… Как в Бразилии…
— Совести у тебя нет, — вздохнул Барон. — На старика руку поднимаешь? Беспредел это…
Вместо ответа Зубило рывком поднял Михеева на ноги с пола, но ударить не успел — в двери лязгнула «кормушка», и в камеру ворвался грубый голос контролера:
— Михеев, на выход! Опер вызывает! Стриженый выпустил Юрия Александровича и быстро метнулся к своим нарам. Барон неторопливо оправил рубашку и снова опустился на пол.
— Как фамилия? — бросил он контролеру. — К оперу не пойду, пусть следователь приходит.
— Чево? — удивился контролер за дверью. — Ты чево дерзишь-то? Сказано — на выход! Опер по фамилии Колбаскин… Тьфу ты, блядь, Колбасов! Ждет он!
— Пусть ждет, — пожал старик плечами. — Сказал же — к оперу не пойду! И дай мне ручку с бумагой — жалобу писать прокурору буду, права мои нарушаете…
— Ну блин… Смотри, поплачешь потом! — рявкнул невидимый контролер.
— Это богатые плачут, — усмехнулся Юрий Александрович. «Кормушка» с лязгом захлопнулась, и в камере снова стало тихо.
Барон вздохнул и прикрыл воспаленные глаза. Его тянуло в сон. Раньше он таким не был — по трое суток мог не спать, оставаясь бодрым и свежим.
Возраст… Хотя нет, дело, конечно, не только в возрасте. Рак… Проклятая болезнь… Да, все к развязке идет, недолго осталось… Берут свое тюремные университеты… От костлявой всю жизнь бегать можно — все равно не убежишь… Да и пора, наверное… Бог дал — Бог взял…
«Мне на жизнь грех жаловаться, — думал Барон, незаметно для себя задремывая. — Могло и хуже быть… Вот только Ирину жалко… Как она теперь?
Пропадет ведь без меня с таким-то наследством… Лебедушка моя… Не оставят тебя в покое… Я-то что, я пожил… Пожил?…» Нет, не только на кабаки и женщин тратил время и деньги удачливый вор Юрка Барон. Ходил он и по музейным выставкам, не пропускал театральные премьеры, и в середине пятидесятых годов трудно было распознать в Михееве зэка со стажем. Многочисленным своим любовницам он представлялся обычно как физик-ядерщик или геолог — и ведь верили. Одевался Барон с иголочки: рубашка всегда свежая, брюки наутюжены — обрезаться о стрелки можно, туфли начищены до зеркального блеска… Юрка в лагерях хорошо научился на гитаре играть, романсы пел — заслушаться можно было, да и на клавишах кое-что мог изобразить — не забылись до конца уроки из счастливого детства.
Вальяжные манеры Барона открывали ему многие двери, в самых разных ленинградских компаниях был он своим человеком, заводил знакомства, приценивался к потенциальным клиентам… И рос список его жертв: квартира буфетчицы из рюмочной на Лиговке, хата директора Кузнечного рынка, дом искусствоведа Холстовского, хоромы директора деревообрабатывающего комбината… В каждой поставленной им квартире поражался Юрка богатству, которое невозможно было скопить на честно получаемую зарплату. Вынося из квартир самое ценное, Барон, усмехаясь, думал о том, что потерпевшие-то, ежели по совести рассудить, были еще большими ворами, чем он сам…
Поскольку самым ценным в обнесенных Михеевым хатах были предметы антиквариата, начал Барон постепенно врастать в подпольный рынок торговли старинными вещами — картинами, скульптурой мелкой пластики, ювелиркой…
Появились у Юрки и постоянные заказчики, хоть и старался он себя не афишировать, действуя через двойные-тройные прокладки, но Барон почти всегда догадывался, кому пойдут добытые им вещи… На основе своих наблюдений, умозаключений и догадок Михеев начал составлять собственную картотеку на самых крутых ленинградских антикварщиков, а заодно и на те шедевры, что оседали в частных коллекциях… Неожиданно для себя Юрка увлекся историей живописи, ходил даже на лекции в Эрмитаж, особенно интересовался почему-то фламандцами. Может быть, потому, что в коллекции его отца было когда-то несколько картин представителей этой школы… Так прошло несколько лет, дела у Барона шли в гору, деньги не переводились. Хоть и был Юрка сущим мотом, но сумел даже кое-что на черный день отложить.
Видно, понимал, что день этот не за горами. Известное дело — сколь веревочке ни виться… И влетел-то Михеев снова дуриком — у задержавших его мусоров наверняка ничего, кроме предположений и интуиции, не было, но… Не повезло Юрке — лежал у него в кармане золотой портсигар, позаимствованный из квартиры академика Виннельсона вместе с некоторыми другими вещами… И ведь знал Барон прекрасно, что нельзя ни в коем случае самому паленым пользоваться, да уж больно вещица понравилась… Говорил ведь когда-то Дядя Ваня: «Взял вещь — либо скинь ее побыстрее, либо положи от себя подальше».
Пижонство подвело… Подосадовал на себя Юрка, но горевать особо не стал — вор должен время от времени в тюрьму садиться, и хоть и нет на свете ничего слаще воли, но ведь и тюрьма — дом родной… А Барон не наведывался к «хозяину» уже давненько — шел июль 1961 года, когда он спалился на виннельсонском портсигаре…
И поехал Юрка в солнечную Воркуту, утешая себя тем, что вечер его жизни еще не наступил и, стало быть, придет и на его улицу праздник… В лагере, куда он попал, уже сидели пятеро воров, что было достаточно неожиданным и странным обстоятельством для тех времен: со второй половины пятидесятых мусора всерьез принялись давить коронованных и свозили их в основном в особые лагеря вроде знаменитого «Белого Лебедя», где, как молва говорила, приходилось «камни деревянной пилой пилить»… Идея-то проста была — если в банке сидят одни пауки, они непременно начнут жрать друг друга; если в лагере одни воры, значит, сами друг дружку будут резать, «опускать» да ссучивать…
Страшные дела делали менты, торопясь отрапортовать поскорее о полной ликвидации тайного воровского ордена, не брезговали ничем — и стравливали коронованных, и голодом морили, заставляя подписки об «отречении» давать, и лживые слухи о ссучивании распускали… Это была война на истребление законников, на уничтожение самой памяти о воровском Законе, и совсем немного не хватило властям сил до «полной и окончательной» победы, о которой они заявили… Воровское движение переживало кризис и очередной раскол.
Вот и в лагере, куда прибыл Барон, не было среди пятерки воров единства и братства. За общак[23] отвечал Гиви Чвирхадзе, кутаисский еврей с погонялом Гурген. Несмотря на молодость (ему едва минуло двадцать шесть), у Гиви была достойная репутация среди воров, потому и доверили ему общак… Впрочем, и остальные четверо «бродяг арестантского мира» в солидный возраст еще не вышли. Гурген хоть и родился в Кутаиси, но считался московским вором — он осел в столице в восемнадцатилетнем возрасте и при желании мог говорить по-русски совершенно чисто, почти без акцента. Другое дело, что желание такое возникало у Гиви крайне редко, он считал, что странный, какой-то плавающий кавказский акцент добавляет весомости и значимости его словам.
Гургена поддерживали Миша Китаец (тоже москвич) и калининский вор Толя Босой. Двое других — питерский Витька Антибиотик и вологодский Коля Нос москвичей не любили и постоянно ломали головы над тем, как бы их «подвинуть» — и от общака, и от рычагов управления мужиками. Приход в зону авторитетного Барона (а он был старше годами и заслуженнее каждого из воркутинской пятерки) мог изменить ситуацию — и Антибиотик надеялся, что не в пользу москвичей. В конце концов и Барон, и Антибиотик родились в Питере, а земляки должны помогать друг другу… О Гургене Юрка раньше почти ничего не знал, Китайца встречал однажды, про Босого и Носа слыхал краем уха… А о Витьке Антибиотике, крещенном еще на первом сроке авторитетным вором Дядей Ваней, Михеев слышал много… Говорили, что на пересылке, перед тем как попасть в воркутинский лагерь, Витька «вместе кушал» с казанским Рашпилем — человеком хитрым и жестоким, придерживавшимся воровских понятий не из-за идеи, а исключительно по выгоде, хоть и нечего ему было предъявить по существу… Для Барона близость к Рашпилю, с которым он несколько раз пересекался, была не самой лучшей рекомендацией, да и о самом Антибиотике поговаривали разное: мол, паренек-то из молодых, да ранний, не любит останавливаться ни перед чем, а человек встанет на его дороге — затопчет легко и без раздумий лишних. Как и Рашпиль… Недаром, видать, народ русский поговорку выдумал про то, что свой свояка видит издалека… Хотя на словах-то Витька всегда был за «братство жуликов» да за «дружбу воровскую», но… Казалось почему-то Юрке, что легко перешагнет Антибиотик через все эти понятия, если карта ляжет так, что будет это Витьке выгодно… Не нравились Барону глаза молодого вора, потому как было в них нечто общее с глазами тех, о ком Михеев точно знал, что к оперу бегают. Да и в Ленинграде шел слушок, что любит Антибиотик своих при «дербане кинуть»…
В общем, по тому, что Юрка знал об Антибиотике, портрет вырисовывался не самый красивый, скользким был человеком Витька, скользким и шустрым. Но земляки есть земляки. Встретившись в лагере, Антибиотик с Бароном обнялись, расцеловались, водочки выпили… Даже бабу (медсестру вольнонаемную) Витька предложил Михееву, и Юрка, успевший стосковаться по женскому телу, не отказался… Правда, и Гурген поспешил выказать Барону свое радушие и уважение, но Антибиотик все-таки подсуетился первым.
И замер лагерь в предощущении закручивавшейся мути, хоть и далеки были мужики от разборок и интриг воровских, но все же — известно ведь, что когда паны дерутся, то у холопов чубы трястись начинают…
Витька сделал ошибку, свойственную молодым, — поторопился он, посчитал, что раз Барон из Ленинграда, то, стало быть, поддержит его с Носом, а никак не москвичей. Каждый вечер почти обрабатывал Антибиотик Юрку:
— Нам, земеля, вместе держаться надо, а не то подомнут нас московские… Гурген, жучара, мужиков охмуряет, с нами считаться не хочет… Нет у меня доверия к лаврушнику[24]…
Складно говорил Витька, вот только к нему самому особого доверия Барон не испытывал. Хотя пиковую масть[25] Юрка и сам не жаловал за их склонность к роскоши и барству, шедшую вразрез с воровским Законом… В открытую Михеев Антибиотика не поддерживал, но и не возражал ему до поры, присматривался…
И чем дольше присматривался, тем более правильными ворами казались ему и сам Гурген, и Китаец с Босым… Нечего им было предъявить — о братве они думали, беспредела лютого старались не допускать, себя блюли в строгости. А вот Антибиотик с Носом — те могли и мужика ни за что обидеть, и говорили много лишнего…
Не уловил Витька общего вектора Юркиных настроений, решил перед фактом Михеева поставить и однажды ночью сказал:
— Пора решать что-то, Барон, самое время сейчас бодягу заварить. Есть у меня предчувствие, что с Гургеном завтра несчастье приключится… Бревнышки со штабеля его накроют… Чтобы муть среди мужиков не завелась, надо будет сразу и Китайца с Босым к ногтю прижать… Как ты?
— Доживем до завтрашнего вечера, там и поглядим на расклад, — буркнул Юрка в ответ, и Антибиотик счел эти слова согласием. Молодой он тогда еще был, верил в то, во что верить хотелось…
А Барон с раннего утра нашел Гургена и предупредил его, чтоб не вздумал к штабелям с бревнами приближаться.
— Участь твою хотят решить по-сучьи, не по понятиям.
Гурген понял все мгновенно и наклонил голову с благодарностью и уважением в черных глазах:
— Спасыбо, Юра, помныть буду… Что с Витькой дэлать станэм?
— Есть Закон, — угрюмо ответил Барон. — А в нем все сказано. В круг его надо звать. Мы — не они, пусть ответит, как старые люди нам заповедовали…
Гурген молча кивнул, соглашаясь. Круг так круг — пусть все по понятиям будет, все равно Антибиотику конец…
Воровской суд, или круг, мог приговорить к смерти, а мог и просто по ушам дать, то есть раскороновать вора. Скажут обвиняемому: «Ты больше не вор, иди отсюда» — и все, не сидеть больше такому с равными. Только по Закону обвинение должно быть предъявлено открыто и ответ надлежит выслушать по всей форме. А там уж — как круг решит, кому поверят больше.
В истории с Антибиотиком доказательств не было: только слово Барона на слово Витькино — он-то, ясное дело, от всего открещиваться стал бы… Но и шансов у Антибиотика не было — Гурген, Китаец, Босой и Барон составляли явное большинство, понимавшее, кому в этой запутке верить нужно… Да и Нос скорее всего переметнулся бы к ним по старому принципу: падающего — подтолкни.
Но вышло по-другому. Не состоялся круг. По очень странному совпадению вечером того же дня, когда предупредил Юрка Гургена, лагерная администрация вдруг всполошилась, затолкала Гургена и Китайца в БУР[26], по всей зоне прошел внеплановый поголовный шмон[27], а на следующий день Антибиотика почему-то перевели куда-то под Норильск… Так и умерла та воркутинская история, удержалась корона на Витькиной голове — никто выносить предъяву на другой круг не стал, не сложилось. На другом-то круге мог бы ведь и совсем другой расклад получиться, кто знает, кому поверили бы…
Поэтому и Гурген, и Барон, и Антибиотик сделали впоследствии вид, что ничего якобы между ними не было, так, трения кое-какие, не больше… Но все трое прекрасно все помнили, а Юрка не сомневался, что приобрел сильного и опасного врага.
С Гургеном же Барон близко так и не сошелся — они уважали друг друга, но держали дистанцию. Скорее всего Гурген все-таки опасался, что посягнет Юрка на его власть в лагере, хотя внешне кавказец никак этого не выказывал. Но когда подошел срок Барона к концу, показалось ему, что Гурген, которому оставалось сидеть еще год с небольшим, вздохнул с облегчением…
Чвирхадзе проводил Михеева на волю с почетом, как положено. В последнюю ночь они ударили по рукам и договорились помогать друг другу, ежели что.
— Я долг помню, Юра, — сказал Гурген на прощание, задерживая сухую руку Барона в своей клешне. — Атплачу тэм жэ, если давыдется… Дай Бог, чтобы нэ давылос…
— Спасибо, — покачал головой Барон, — но ты мне ничего не должен. Я просто хотел, чтоб по Закону все было. Живи легко. Гурген помолчал и вдруг предложил:
— Юра… Еслы будыт трудна в Пытыре — прыходы в Маскву… У нас дла тыбя работа всыгда будыт… Наш каллыктыв тыбя прымэт… Михеев приложил руку к сердцу и вновь качнул головой:
— Спасибо, дорогой… В гости заеду, как оказия сложится, а работать… Работать лучше всего дома. Да и не люблю я златоглавую, душная она какая-то.
Лестное предложение отклонил Юрка, знал он, что «московский коллектив», куда приглашал его Гурген, — сильнейшая организация с невероятными, фантастическими возможностями… Знал Барон и то, что отказавшемуся второй раз никто предложения делать не станет.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента