Запретов было настолько много, что Обнорский, несмотря на хорошую память, вряд ли смог бы все их воспроизвести вслух, если бы кто-нибудь его попросил сделать это после двукратного прочтения текста. Много чего было нельзя — выходить по одному в город, заводить «несанкционированные» контакты с иностранцами, торговаться на базаре и в лавках, выходить из домов после 23.00, купаться в неустановленных местах, брать взаймы у коллег деньги, а равно и давать деньги в долг… Венчал приказ призыв: «…достойно нести звание советского человека и офицера за рубежом».
   Неясным в приказе оставался лишь один, не самый важный, видимо, момент: а что все-таки можно было «советскому человеку и офицеру»?
   — Прочитал? — спросил Пахоменко, не отрывая глаз от листа бумаги, на котором он быстро и аккуратно писал что-то справа налево хорошо поставленным арабским почерком.
   — Да, — ответил Обнорский. — Простите, Виктор Сергеевич, а какие санкции предусмотрены за нарушение этого приказа?
   Референт хмыкнул и взглянул Андрею в глаза.
   — Высылка из страны в двадцать четыре часа. Это для начала, как ты понимаешь. Ну а потом, в Союзе — продолжение банкета в зависимости от того, на чем ты залетел, сам понимаешь. От совсем плохих раскладов до просто плохих. Но в любом случае — если кого-то отправляют досрочно в Союз, считай, на этом человеке навсегда поставлен крест. Так что лучше, студент Андрюха, не залетать.
   На самом деле и переводчики, и советники со специалистами, и их жены постоянно нарушали этот пресловутый приказ N 010 — ежу было ясно, что нормальный человек просто не в состоянии следовать всем этим идиотским запретам. Скорее всего это изначально понимали и составители приказа, но в том-то и была соль: раз нарушали приказ, то, значит, каждый был как бы «подвешен на ниточке» — исключительно от отношения руководства к каждому конкретному офицеру зависело, продолжится его карьера или будет безжалостно оборвана.
   Пахоменко смотрел на Обнорского вроде бы серьезно, но в глазах его скакали лукавые смешинки. Он достал из ящика своего стола толстую черную книгу, напоминающую амбарную, и открыл ее. На титульном листе красивым почерком было выведено: «Книга учета доведения приказов».
   — Давай-ка, практикант, распишись тут за то, что с приказом тебя ознакомили. Чтобы потом в случае чего не говорил: «А я, мол, не знал!…»
   — А что, незнание приказа освобождает от ответственности? — улыбнулся Андрей.
   На этот раз Пахоменко ответил ему абсолютно серьезно, даже постоянные смешинки в глазах погасли:
   — Это хорошо, что у тебя есть чувство юмора. Но с этим приказом шутить я тебе не советую… Очень много народу на нем свои зубы пообломало. Я тебя не пугаю, но… Здесь уже взрослые игры — и у тебя… у тебя всегда должна быть голова на плечах. Желательно трезвая и ясная. Понял?
   Обнорский почему-то вспомнил пьяного Володю Гридича в дежурке Тарика и кивнул:
   — Понял.
   Хотя на самом деле он по-прежнему толком ничего не понимал. Андрей открыл черную книгу и отыскал страницу, на которой расписался его предшественник, — последняя запись была сделана две недели назад. Обнорский глянул на подпись, там значилось:
 
   «Курсант Новоселов И.П.».
 
   «Интересно, — подумал Андрей, расписываясь по образцу и подобию. — Кто этот Новоселов? Судя по званию — тоже переводчик-практикант. Виияшник, наверное…»
   Потом Обнорский долго разбирал документы и справки о положении в Южном Йемене. Судя по всему, оно было явно не фонтан. Как явствовало из справок, республику с трех сторон окружали враждебные государства — Оман, Саудовская Аравия и Йеменская Арабская Республика (Северный Йемен). Эти три страны вели неустанную подрывную и террористическую деятельность в НДРЙ. Президентом Южного Йемена был «верный марксист-ленинец» Али Насер Мухаммед, которого незадолго до своей кончины обласкал сам Леонид Ильич Брежнев: генсек КПСС по своему обыкновению долго целовался взасос с южнойеменским президентом, а потом наградил его орденом Ленина. При всем при том в правительстве НДРЙ, «взявшем курс на построение социализма», и в партии (которая почему-то называлась социалистической, хотя ее устав явно сдирался с Устава КПСС) единства не было — наоборот, все более явно обозначалось противостояние между сторонниками президента Али Насера и теми, кто группировался вокруг «основателя» социалистической партии Абд эль-Фаттаха Исмаила. Некую пикантность всей этой совсем невеселой ситуации придавало то обстоятельство, что Абд эль-Фаттах, лидер необъявленной оппозиции, последние несколько лет проживал не в Адене, а в Москве (видимо, опасаясь за свою жизнь). То в одной, то в другой провинции НДРЙ вспыхивали мятежи, которые, правда, быстро локализовывались и подавлялись. За условной границей с Саудовской Аравией (демаркации как таковой не было проведено — видимо, в свое время сделать это в безжизненной пустыне было чисто технически сложно, а потом этот вопрос стал слишком политически острым) базировалась так называемая Армия освобождения Южного Йемена, чьи боевые группы часто проникали в глубь территории НДРЙ, иногда умудряясь доходить даже до самого Адена. В августе 1984 года одну такую группу обезвредили в столице Южного Йемена. (Обнорский сразу вспомнил, как Пахоменко вскользь упомянул о попытке мятежа в бригаде военной полиции — по времени эти два события совпадали.) После публичного показательного процесса все диверсанты (группа должна была взорвать нефтеперерабатывающий завод) были принародно расстреляны…
   Собственно говоря, информация в справках была явно неполной, подчас противоречивой и очень-очень осторожной. Другой она, видимо, и не могла быть, поэтому, листая прошитые страницы, Андрей мысленно сказал спасибо преподавателям своего факультета, которые помимо прочего учили студентов читать между строк, понимать недосказанное и стараться видеть то, что пытались скрыть. Несколько раз Обнорский вопросительно поднимал глаза на Пахоменко, но тот был так занят своими бумагами, что не замечал этих взглядов. Или делал вид, что не замечал.
   Странное чувство начало все больше и больше охватывать Обнорского по мере чтения: ему казалось, что он попал на другую планету, в чужой, негостеприимный мир. Этот мир был загадочным, и от него, несмотря на уличную жару, веяло холодом. Холодом опасности.
   Пахоменко глянул на гостя и присвистнул:
   — Ого! Мы с тобой, студент, переработались! Час уже — пора домой ехать![14]
   Они вышли в аппаратовский дворик, где уже ждал автобус, маленький «фиат». В нем сидели мужчины в форме и какие-то женщины, видимо жены офицеров, работавшие на каких-то вспомогательных должностях.
   — Ну, Сергеич, тебя, как всегда, ждать приходится — заворчал на референта какой-то пузатый мужик, истекавший потом в нагретом автобусе. — Полковники понимаешь, вынуждены майоров ждать…
   — Так уж и всегда, товарищ замполит? — хохотнул Пахоменко. — Это сегодня день такой выдался — пополнение прибыло, вот и пришлось мне молодежью заняться, в курс, так сказать, ввести, то да се…
   — Куда-куда ты ему ввел? — дурашливо спросил кто-то с задних сидений.
   Весь автобус загоготал, даже женщины оценили шугку положительно. Обнорский закусил губу — он очень не любил, когда из него делали общественного клоуна.
   — Что вы молодого человека засмущали, он к таким шуткам еще не привык, — игривым голосом сказала крашеная блондинка средних лет. (Позже Обнорский узнал, что это была жена начфина — полковника Рукохватова.) Сквозь ее легкий сарафанчик просвечивал внушительного размера бюстгальтер. Андрей уткнулся в него взглядом и смутился еще больше…
   …В Мааскере Пахоменко передал Обнорского коменданту гарнизона, некоему Струмскому. Маленький, похожий на вылезшего из моря осторожного краба, Струмский щеголял в шортиках, маечке и детской панамке с корабликом на тулье. Андрей чуть не открыл рот от изумления, когда выяснилось, что это чучело — капитан второго ранга. Струмский полистал свой потрепанный гроссбух, пошевелил губами и наконец принял решение:
   — Жить будешь в тридцать четвертой комнате, вместе с курсантом Новоселовым.
   Обнорский обрадовался — по записи в «Книге учета доведения приказов» он помнил, что этот Новоселов сам только что прибыл в Йемен, — двум новичкам всегда вместе легче.
   Струмский выдал Андрею две простыни, две наволочки, полотенце и повел его на второй этаж каменного барака. На лестнице Обнорский обратил внимание, что сквозь краску на стенах кое-где просвечивают надписи на английском языке.
   — Здесь до независимости английский гарнизон был. Как раз на втором этаже их сержантская казарма располагалась, — пояснил Струмский, перехватив взгляд Андрея.
   Второй этаж казармы представлял собой длинную балконную террасу, на которую выходили пронумерованные двери комнат.
   Когда Струмский подошел к двери за номером тридцать два, он вдруг встал на цыпочки и, не стесняясь Обнорского, приложил ухо к замочной скважине. Обнорский оторопел от неожиданности, потом вспомнил, что тридцать вторая — это та самая комната, куда приглашал его Володя Гридич. Андрей громко кашлянул, и комендант отпрянул от двери, покосившись на Обнорского. Пробормотав что-то недовольно себе под нос, Струмский подошел к двери в комнату номер тридцать четыре и открыл ее маленьким блестящим ключом.
   Едва Андрей переступил порог своего будущего жилища, как в нос ему ударил затхлый запах нежилого помещения. Обнорский удивленно обернулся к Струмскому, и тот успокаивающе махнул рукой:
   — Илья, сожитель твой только вещи и успел сюда забросить, его сразу советники в Эль-Анад забрали. Так что он даже обжиться не успел, придется тебе самому тут порядок наводить.
   После яркого йеменского солнца в комнате было довольно темно — объяснилось это просто: стекла единственного окна были наглухо закрашены зеленой краской. Вдоль стены изголовьями друг к другу стояли две пружинные кровати, у окна белела раковина с водопроводным краном. Большой, обшарпанный временем и людьми шкаф делил комнату как бы на две части. Ближе к входной двери стояли круглый журнальный столик и три бывших кресла. Назвать эту рухлядь просто креслами или даже очень старыми креслами смог бы, наверное, только очень добрый человек, наделенный к тому же богатой фантазией. Ближе к окну за шкафом стояли холодильник, маленький буфет и стол, покрытый клетчатой клеенкой. На стене между буфетом и умывальником была привернута мощная стойка с двухконфорочной электроплитой. Под окном в стене торчал кондиционер советского производства БК-1500. В комнате было очень тесно и жарко.
   — Сейчас кондей подключим, и сразу станет веселее — сказал комендант, подходя к окну. — Кондей здесь главный друг человека, без него не жизнь, а мучение.
   Он щелкнул выключателем, и кондиционер радостно взвыл, словно приветствуя своего нового хозяина.
   — Ну что, устраивайся, — обвел рукой комнату Струмский. — Здесь, конечно, не дворец, но жить, в принципе, можно. Да, не забудь холодильник подключить — у нас тут недавно электричество вырубали, у твоего холодильника защитное реле срабатывает, он у тебя английский, каждый раз после отключки нужно кнопку у морозилки нажимать. Если будут какие проблемы, заходи после пяти… А сейчас у нас сон.
   После ухода коменданта Андрей подключил холодильник, которому было уже, наверное, лет двадцать, если не больше. Заочно знакомый Обнорскому Илья Новоселов оставил в холодильнике привезенные с собой колбасу и консервы, не зная, вероятно, что может прекратиться подача электроэнергии, — колбаса протухла, а консервы вздулись. Андрей покидал все это хозяйство в большой пластиковый мешок для мусора и пошел за своими вещами. Володи Гридича в дежурке уже не было, вместо него за столом сидел какой-то сонный, но абсолютно трезвый толстый парень, похожий на таджика или узбека.
   Закинув вещи в комнату, Андрей вспомнил о приглашении Гридича. Выйдя на террасу, Обнорский закурил, а потом решил все же постучаться к Володе. За дверью, которую украшал номер «32», послышалось какое-то невнятное бормотание. Андрей нажал на ручку и вошел. Картина, представшая его глазам, была довольно живописной. Планировка и мебель, в общем, копировали комнату Обнорского, но здесь чувствовался дух обжитости. Стены были сплошь заклеены пикантными картинками из разных журналов. Особенно радовал глаз плакат во всю дверцу шкафа: голая женщина, наклонившись и выставив задницу, смотрела прямо в глаза любому посетителю. На кровати, что стояла ближе к окну, лежал Володя Гридич в полной форме и даже в высоких черных шнурованных ботинках. Похоже, Володя был вдребезги пьян. На полу рядом с его свесившейся с кровати рукой валялся АКМС. Журнальный столик был заставлен пустыми и полупустыми бутылками, вскрытыми консервными банками и грязными стаканами. В одном из кресел, в подлокотник которого была воткнута финка, сидел голый по пояс парень. Несмотря на работавший кондиционер, в комнате плавали сизые клубы сигаретного дыма.
   — Добрый день, — сказал Обнорский. — Меня Володя приглашал зайти… Но я, похоже, не совсем вовремя.
   Парень в кресле сконцентрировал взгляд на Андрее и протестующе моткнул курчавой головой:
   — Заходи. Са-адись. Но-овенький? Грида говорил. Парень говорил, как-то странно булькая, словно все, выпитое им, стояло у самого горла.
   — Леха. — Полуголый парень вытянул вперед руку, и Обнорский пожал ее.
   «Наверное, это тот самый Леха Цыганов, которого подменял Гридич в дежурке», — подумал Андрей. .
   — Грида. Завтра. В бригаду едет. Два часа. Назад. Сказали. — От бульканья Леха перешел к коротким, рубленым фразам. — Выпьем!
   Движениями, напоминавшими плавание стилем брасс, Цыганов поймал за горло бутылку джина и налил по полстакана Андрею и себе.
   — За. Твой. Приезд.
   Не дожидаясь, пока Обнорский выпьет, Леха начал заталкивать джин в себя. Было очевидно, что джин в Леху идти не хотел, а просто подчинялся грубому насилию. Андрей лишь осторожно пригубил — он любил джин, но жара отбивала всякую охоту пить крепкое. Между тем Леха несколько раз поменялся в цвете, увлажнился потом, блеснул глазами и, вытянув руку в направлении холодильника, просипел:
   — Пи-ива!
   Андрей поставил свой стакан на столик и, открыв холодильник, вытащил оттуда сразу две запотевшие пол-литровые банки финского пива. Открыв обе, он протянул одну Цыганову, а другую взял себе. Леха надолго присосался к пиву, Андрей тоже с удовольствием сделал несколько глотков. Как ни странно, пиво не отключило Цыганова напрочь, а наоборот — взбодрило и оживило его. Он даже смог отбыть самостоятельно банку колбасного фарша и гостеприимно подвинуть ее Обнорскому. Андрей упрашивать себя не заставил — отыскал на столе более-менее на вид чистую вилку, отломил кусок от валявшейся тут же лепешки и с удовольствием принялся за еду.
   — Вопросы будут? — спросил между тем Леха почти нормальным голосом.
   Обнорский кивнул и, не переставая жевать, спросил:
   — А куда Володя уезжает?
   — Мукейрас, Тридцать вторая пехотная… Дыра жуткая. — Леха допил свое пиво и смял банку в руке.
   — Там что, воюют? — Андрей кивнул на автомат, валявшийся на полу рядом с кроватью бесчувственного Гридича.
   — Сейчас вроде бы нет… Тихо. А это еще хуже — сидеть и ждать, когда начнется… Тут когда долго тихо — очень душно и тоскливо становится, как перед грозой. Думаешь, скорей бы уже ебнуло, чего душу-то мотать.
   Голос Цыганова начал постепенно угасать, его потянуло в сон. Обнорский задумчиво посмотрел на него и вдруг неожиданно для самого себя поинтересовался:
   — Слушай, Леха… Если о моем прилете сюда никто не знал, из «десятки» не предупредили, то что там делали Пахоменко и Гена, водила генеральский?
   Цыганов икнул и слабо улыбнулся:
   — Почту ждали скорее всего… Третий рейс уже пустой прилетает… Ну и, может, свои какие дела… У Пахома связь с Союзом налажена: он оттуда постоянно посылки получает — и хлеб черный, и селедочку, и всякое другое разное… Только ты, Андрюха, запомни — по дружбе говорю: у нас в чужие дела нос совать не рекомендуется — прищемят… Тем более в дела Пахома. Он у нас папа — как скажет, так и делать надо, потому что, кроме него, защищать нас от этого хабирья озверелого некому.[15]
   Леха пробормотал еще что-то, но уже совсем глухо слов было не разобрать, потом он несколько раз дрыгнул ногой и уснул прямо в кресле.
   Андрей доел весь фарш, допил пиво и с удовольствием выкурил сигарету. Потом он подошел к кровати Гридича и повернул Володю на бок, чтобы тот не захлебнулся, если вдруг надумал бы блевать во сне. Потом Обнорский поднял с пола автомат и отсоединил магазин — рожок был под завязку набит боевыми патронами. Андрей хмыкнул, вставил рожок обратно и прислонил автомат к шкафу. Перед тем как уйти из гостеприимной тридцать второй комнаты, Обнорский взял на руки Леху и переложил его на свободную кровать…
   …Свои вещи Андрей разобрал довольно быстро и отправился в душ — общий на всю казарму. У этого душа была одна любопытная особенность: вентиль для пуска воды был один — понятия холодной или горячей воды не было, вода всегда была теплая, нагретая беспощадным солнцем…
   После душа его разморило, он прилег на кровать и не заметил, как уснул.
   Разбудил его протяжно-тоскливный напев муэдзина, несшийся из невысокой мечети, стоявшей рядом с гарнизоном… Чувствуя во всем теле вялость, Андрей прибрал комнату до конца, переоделся и вышел на террасу. По местному времени было около семи, но на улице уже было совсем темно — на арабском Востоке вообще темнеет быстро, как будто кто-то просто берет и выключает свет. В гарнизоне чувствовалось какое-то оживление — люди, в основном почему-то женщины, стекались к кинотеатру. Показывали какой-то старый «производственный» фильм, Андрей сел было на одну из лавок в амфитеатре, быстро понял, что фильм этот уже видел в Союзе, и собрался уходить, как вдруг заметил, что у мужчины средних лет, сидевшего рядом, из глаз текут слезы. При этом лицо мужика было совершенно спокойным, казалось, слезы текут сами по себе. Присмотревшись, Обнорский заметил еще одного такого же и еще… Андрею стало не по себе, он достал сигарету и выскочил из кинотеатра.
   «Дурдом какой-то! Псих на психе, их тут всех лечить надо. — Обнорский, нервно затягиваясь, пошел к дежурке. — Неужели здесь все такими становятся?»
   Андрей был недалек от истины. Тяжелые климаческие условия Йемена и постоянно испытываемые стрессы очень сильно влияли на психику европейцев, прибывших в эту страну. Позже Обнорскому рассказали, что прагматичные англичане якобы лишали на два года избирательных прав своих соотечественников, проведших в Йемене более года, — считалось, что психика этих людей серьезно подорвана и требует реабилитации. Что же касается слезливости, то в ней опять же виноваты были солнышко и климат, не случайно даже в сказках «Тысячи и одной ночи» все великие герои и воины постоянно плачут, как дети…
   Андрей присел на лавочку у дежурки — в тусклом свете фонаря хорошо были видны огромные тараканы, деловито сновавшие по двору.
   — Вот ведь твари какие, — кивнув на тараканов, сказал вышедший из дежурки мужик средних лет, садясь на лавку рядом с Андреем. — Ничем их, гадов, не вытравишь, они ведь в дома только пожрать приходят, а живут на улице… Летают еще…
   Мужик придавил одного таракана ногой, Обнорского передернуло от неприятного хруста.
   — А ты что, новенький?
   — Да, — обреченно вздохнул Андрей и, не дожидаясь следующих вопросов, начал отвечать: — Переводчик, практикант из Ленинграда. Москва еще стоит.
   — Холодно уже, наверное? Снег выпал? Обнорский пожал плечами:
   — Не жарко, естественно, но снега еще нет. Дежурный грустно покачал головой:
   — А я, хлопчик, снега уже три года не видел. Отпуска — летом. Снится мне снег все время.
   Мужик вздохнул и стрельнул у Андрея сигарету. Посидели молча, потом Обнорский поднялся:
   — Пойду с ужином что-нибудь придумывать.
   — Давай, только воду кипяти как следует. Вода здесь — полное говно, я тебе скажу, почки у всех летят…
   «Интересно, — думал Андрей, поднимаясь на террасу. — А есть здесь что-нибудь, что не говно?»
   Ничего придумать с ужином он не успел — его приготовления прервал короткий стук в дверь. Обнорский, удивляясь про себя, кто бы это мог быть, открыл увидел на пороге маленького круглого человечка в странной пятнистой форме и кроссовках. Лицо незнакомца выражало радость и вообще свидетельствовало о большом внутреннем жизнеутверждающем потенциале.
   — Салям алейкум! — воскликнул пятнистый человечек, входя в комнату. — Ну наконец-то! А то я тебя вже так ждал, шо прям и не знаю аж как!
   У гостя был забавный южнорусский говорок, и ничего не понимающий Обнорский невольно улыбнулся.
   — Здравствуйте… Вы меня ждали?
   — Та ты шо! Как невеста первого разу!
   — Да вы проходите, проходите, — засуетился Андрей. — А вы меня ни с кем не путаете?
   — Ха! Спутаешь тебя! Мне вже тебя так расписали — ты шо! Высокий, красивый, чернявый… Андреем зовут?
   — Да, — промямлил Обнорский. — А собственно…
   — Ну вот, — продолжил мужичок, разглядывая комнату. — А я Дорошенко Петро Семенович, майор Советской Армии, так шо люби и жалуй. Тамам?[16]
   — Тамам, — машинально ответил Андрей и, догадавшись, воскликнул: — А, так вы, наверное, мой советник?
   Дорошенко залился мелким заразительным смехом и хлопнул себя по ляжкам.
   — Не, хлопчик, ты еще трошки не дорос, чтоб у тебя майоры в советниках были. А советник я командира Седьмой парашютно-десантной бригады спецназа подполковника Абду Салиха Юсуфа — кстати, он классный мужик, у нас в Союзе в академии учился… Мафгум?
   — Мафгум, — кивнул Андрей. — А мне сказали…
   — Плюнь! — посоветовал Дорошенко. — Плюнь и забудь, тут все кому не лень плетут разное, ты меня слушай. Со мной, хлопчик, не пропадешь. Но горя хватишь.
   И он снова залился смехом.
   — Да вы садитесь, — спохватился Андрей. — Сейчас я чего-нибудь быстренько…
   — Ни-ни-ни, — замотал головой Дорошенко. — Ни быстренько, ни средненько. Собирайся-обувайся и пошли буду тебя кормить и одевать. Кто из нас из Союза прибыл? Ты или я? Так шо — без всяких марципанов. Как-никак я тебе начальство. Мафгум?
   Андрей кивнул и улыбнулся. (Позже выяснилось, слово «марципан» было излюбленным выражением Дорошенко — им он обозначал такие понятия, как «церемонии», «проблемы», «сложности» и ряд других, выражаемых обычно в офицерской среде матерными эквивалентами. За это Петр Семенович получил, естественно соответствующую кличку — Марципан, которая очень подходила к его забавному внешнему облику.) По дороге майор не переставая сыпал словами:
   — Здесь шо главное? Хотя бы раз в день горячая пища! И — горячая жидкость, тот же чай, если супа нет. Это лязим[17] помнить. А всякая сухомятка, лимонада — это сплошной муштамам[18].
   Квартирка у Дорошенко оказалась маленькой, но чистой: холл, спальня, кухня и совмещенный санузел.
   — Ну как? — спросил Петр Семенович, обводя свою квартиру довольным взглядом. — Хоромы! Ты б видел, в каких общагах мы с моей жинкой в Союзе жили… Жуть кошмарная, вспоминать на ночь не хочется — стенки тоненькие, фанерные, все слышно, ни потрахаться толком, ни поскандалить со своей бабой от души нельзя — соседи советами замучают… А ты женат?
   — Женат, — кивнул Андрей, — но супруга в Москве осталась.
   — Приедет?
   — Нет, я же на год всего. Я практикант.
   (К советским офицерам в некоторых странах разрешалось приезжать женам, но только в том случае, если срок командировки был более полутора лет. Все остальные вне зависимости от семейного положения считались холостяками и получали за это не полный оклад, а 80 процентов. Это дикое положение было отменено лишь 1990 году.)
   — Да, — сочувственно вздохнул Дорошенко. — То муштамам. Мужику без бабы плохо. Да и бабе тоже — они ж, если честно, тоже люди, заблядовать могут… Я, конечно, твою в виду не имею… А мужику так вообще тоска — я свою два месяца не видал, спать ложусь — одежную щетку под руку кладу.
   — Зачем? — удивился Обнорский.
   — Так ночью погладишь — вроде как она рядом. И Дорошенко снова жизнерадостно захохотал. Разговаривая, он успел в мгновение ока собрать на столе немудреную закусь, порезать помидоры с луком и пожарить яичницу на сале. Посмотрев на стол Петр Семенович задумался и искоса взглянул на Андрея.
   — Грех, однако, с дороги-то не выпить… Да под такую закусь…
   — Я сейчас, — вскочил Обнорский. — У меня…
   — Сиди спокойно. Все имеется. Только так: то, шо мы тут с тобой выпиваем, — между нами. Тамам?
   — Тамам, — улыбнулся Андрей. Они выпили по первой и навалились на еду. Дорошенко продолжал разговаривать с набитым ртом: