Страница:
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Башня птиц". СпБ., "Азбука", 1997.
OCR & spellcheck by HarryFan, 9 November 2000
-----------------------------------------------------------------------
Боль приходила почти в одно и то же время - между десятью и двенадцатью
ночи. Медленно, как гул приближающегося самолета, накатывала из глубины,
охватывала голову, и тогда приходилось зарываться лицом в подушку,
стискивать зубами краешек материи и отдаваться боли, потому что лекарства
давно не помогали и бороться с ней казалось таким же бесполезным делом,
как останавливать руками ревущий пропеллер. И Николай не противился боли,
смиряясь с неизбежным, он терпеливо дожидался окончания приступа и не
позволял себе только одного - закричать или застонать, даже если и не было
никого рядом. Боль появилась впервые почти год назад, сначала слабая и
нечастая, боящаяся анальгина, и Николай не слишком-то обращал на нее
внимания, объяснял ее усталостью, бессонницей и прочими простыми
причинами.
В последнюю ночь, проведенную дома, измученный только что ушедшим
приступом, он засыпал тяжело и мучительно. Боль, наполнявшая его, оставила
пустоту, чуть ли не физическую, словно бы в голове образовалась полость.
Ощущение было настолько навязчивым, что он не удержался и потрогал голову,
будто убеждаясь в ее целостности. Что-то перемещалось внутри, сжималось и
разжималось, закручивалось в спираль, безболезненно, но все-таки ощутимо,
и Николай так и заснул...
Пискнуло радио на кухне, и он поднес руку к глазам, чтобы сверить
время. Часы бессовестно отставали. Он подвел их, нехотя встал,
невыспавшийся и раздраженный. Сегодня он должен ехать в больницу, чтобы
решить наконец, что же делать ему со своей больной головой, и довериться
умным врачам, как прежде он доверялся боли.
Жил он один, в однокомнатной квартире, заставленной мольбертами,
неоконченными холстами, книгами. В комнате стоял запах льняного масла,
скипидара, фисташкового лака, и когда Дина навещала его, то первым делом
открывала пошире окна, чтобы выветрить привычные запахи и оставить хоть
немного места для своих духов.
Пришла она и сегодня, шумная, веселая, перепачкала ему щеки губной
помадой, распахнула окно, смахнула со стула этюдник, уселась по-хозяйски.
Она всегда приходила без приглашения, и ему даже нравилось это. Каждое
ее появление было сюрпризом и оттого немного праздничным. Познакомился он
с ней давно, предложил позировать ему, она согласилась, но никогда не
приходила в назначенные часы, а всегда с опозданием, когда на час, когда и
на день. Могла прийти она и ночью, как ни в чем не бывало разбудить его и,
усевшись на стуле, сказать: "Ну, давай пиши". Сначала он пытался приручить
ее, но ни ласка, ни окрики, ни подарки не привели ни к чему, и он смирился
с ее вольным характером и даже полюбил его. Единственное, что не умела
делать Дина - это надоедать, а он сам жил безо всякого режима, то ударяясь
в работу, то валяясь целыми днями в хандре на диване, когда не писалось, и
такая подруга в общем-то его устраивала.
Вот и сейчас его не было дома почти месяц, он ездил в Саяны, писал
этюды, домой вернулся усталый, измученный головой болью, и Дина, словно
зная о его приезде, пришла на другое же утро.
- Я по тебе страшно соскучилась, - сказала она. - Давай пойдем
куда-нибудь вечером.
- Да я бы пошел, - сказал он, - но у меня направление в больницу на
сегодня.
- Разве ты умеешь болеть? Удивительно! Надеюсь, что насморк?
- Что-то вроде этого... Взгляни лучше на этюды. Это Ка-Хем... Так,
голова побаливает.
- Пачкотня, - одобрительно сказала она, повертев картонки в руках. - А
почему же из-за головной боли тебя направляют в больницу?
- Откуда мне знать, докторам виднее.
- Ты от меня все скрываешь, Коля. Ты ужасно скрытный человек. Учти, я
буду ходить в больницу, и все узнаю. Послушай, а вдруг у тебя что-нибудь
страшное? Ты не боишься?
- Нисколько.
- Ты настолько несамостоятельный, что даже бояться за тебя приходится
мне. И делать это я буду на совесть.
Его поместили в отделение нейрохирургии, и уже в самом названии таилось
нечто угрожающее. Не просто нервное, а еще и хирургическое. В его палате
лежало еще двое больных. Один из них уже был прооперирован и теперь
выздоравливал. Об операции он рассказывал просто: заснул, а потом
проснулся. И ничего страшного, мол, в этом нет. Продолбили дырку в черепе,
вынули лишнее и зашили. Вот и все дела. Такое отношение к серьезным вещам
нравилось Николаю. Он и сам был таким и даже к собственной возможной
смерти относился с иронией: эка, мол, невидаль - умереть!
В первые дни собирали анализы, облучали рентгеном, прикрепляли датчики
к груди, рукам, голове; самописец, шурша, писал непонятные для него
кривые. Лекарств почти не давали, только болеутоляющие, которые давно уже
не утоляли никакой боли.
К концу недели его осмотрел профессор.
- Ну, как дела? - спросил он. - На операцию настроен?
- Ну что ж, - сказал Николай, - если надо - оперируйте.
- У тебя опухоль, - сказал профессор, помедлив. - Скорее всего,
доброкачественная. Мы уберем ее, и твоя болезнь кончится. А самое главное
- не трусь и надейся на лучшее.
- А я и не боюсь. Опухоль так опухоль.
- Ну тогда до среды, до операции.
В воскресенье пришла Дина. Он вышел к ней в больничный сад, они
посидели на скамейке, разгрызая твердые яблоки и аккуратно складывая
апельсиновую кожуру в пакетик. Дина молчала, это было непохоже на нее, и
поэтому Николай болтал больше обычного и громко смеялся за двоих.
- Ну что ты пригорюнилась, вольная птица? - не выдержал он. - Неужели
ты и в самом деле переживаешь за меня? Брось, не стоит. Операция
пустяковая, ничего со мной не случится. Только побреют меня наголо и стану
я страшнее черта.
- Это же так серьезно, - сказала она. - Ты сам не понимаешь, до чего
это серьезно.
- Ты о смерти, что ли? Ну так и что, одним художником будет меньше. И к
тому же, я непременно выживу. Куда я денусь?
Она не отвечала, а молчала, хмурилась своим мыслям, и Николай подумал,
что она, наверно, знает больше его и по-настоящему беспокоится за него.
- Не расстраивайся, - сказал он, - и не хорони меня раньше времени.
Здесь хорошо лечат.
- С сегодняшнего дня я буду жить у тебя. Дай-ка мне ключи.
Это было неожиданным, и Николай даже не знал, отшутиться ему или
промолчать.
- А как же твоя независимость?
- Моя независимость в том и состоит, что я выполняю свои желания. Мне
хочется жить у тебя и я буду жить у тебя. Ясно?
- Ну и ладно. Только не нарушай моего беспорядка.
Он лежал на узком операционном столе, под многоглазой лампой. Голову
ему выбрили, и затылок холодил никель стола. Руки раскинуты и привязаны.
Укололи в вену, кто-то в зеленой марлевой маске склонился над ним,
прикоснулся пальцем, пахнущим йодом, к веку. Голова кружилась, стены
наплыли на потолок, лампы слились в одну, тусклую и красную, а стол, на
котором покоилось его тело, мягко сдвинулся с места и поплыл вниз.
Он попытался зацепиться руками за стол, чтобы не упасть, но привязанные
ладони были повернуты кверху, и он сжимал пальцами воздух. В голове
темнело, позванивало и посвистывало, и когда краешек света высветился
сбоку, то он увидел далекое небо. Он летел над красной равниной, ветер
посвистывал в ушах, а внизу позванивали колокольчиками маленькие
человечки, бежавшие следом и отстававшие, ибо полет его ускорялся. Только
сейчас он заметил, что летит без одежды, но холода не чувствовал, хотя
воздух, обтекавший его, был разреженным и холодным. Он знал, что спит, но
от этого его ощущения не становились иллюзорнее, и безмерную выдумку
своего сна он принимал как реальность. Попробовал снизиться, но еще не
знал, как это делать, и только перекувыркнулся в воздухе. Он никогда
раньше не прыгал с парашютом, зрелище перевернутой Земли неприятно удивило
его. Небо оказалось под ногами, бледно-синее, с редкими звездами, и
казалось, что можно ступать по нему, как по тверди. Он раскидывал и сводил
руки, отбрасывал ноги и сгибал колени, пока не научился регулировать
положение своего тела в пространстве. Когда он выравнялся и посмотрел
вниз, то увидел, что равнина сменилась россыпью крупных камней и редкими
скалами. Горизонт был близким, и ни одного облачка не просматривалось
вблизи. Он снова попытался снизиться, не потому, что полет утомлял его, а
просто ему было интересно узнать, что за земля под ним, и что за люди,
там, внизу.
Оказалось, что регулировать полет не так уж и трудно, надо было только
сосредоточиться на том, что ты снижаешься или что полет замедляется, и
тело тотчас подчинится приказу. Он быстро пошел вниз, скалы наплывали на
него, и метрах в двадцати от поверхности он испугался, что разобьется,
взмыл кверху и, уже постепенно уменьшая высоту, принял вертикальное
положение и, мягко спружинив коленями, опустился среди валунов. Кружилась
голова, и где-то в глубине, под правым виском, громко билась жилка. Он
потрогал рукой висок и ощутил вмятину, словно бы кости там не было, а
прямо под кожей пульсировал живой мозг. По краям вмятины отчетливо
прощупывался округлый валик шрама.
"Ведь я лежу на операции, - подумал он. - Ну да, я сейчас должен лежать
на столе и именно на этой стороне мне сейчас делают разрез и выпиливают
кусочек кости".
Но эта мысль не удивила его, сон есть сон, и каким бы он ни был, все
равно кажется естественным. Кто-то шел навстречу, мерное сопенье
приближалось, и колокольчики зазвенели вдали. Он шагнул за валун и стал
ждать. Он не боялся встречи, он знал, что в любую минуту сможет взлететь.
Кто-то наплывал на него, темный, жаркий, потный, со всех сторон, и когда
он рванулся в воздух, то понял, что уже поздно, ибо и там душное, красное,
расплывчатое, как свет фонаря в тумане, уже заполнило пространство и
прижимало его к Земле. И он вцепился пальцами в это душное и ударил наугад
ногой, но руки вязли, а ноги держал кто-то цепкий, сильный.
- Да успокойся ты! - услышал он сквозь темноту и нахлынувшую тошноту. -
Не шевелись так сильно. Проснись!
И он увидел, что сон кончился, что лежит он в своей палате и оба соседа
держат его за руки и за ноги.
- Отпустите, - сказал он тихо.
- Не тушуйся, Коля, - сказал сосед. - Все в порядке. Поначалу мутит,
это наркоз отходит. Закрой глаза и спи.
И он послушался и заснул, на этот раз без сновидений.
Он быстро встал на ноги, рана заживала и отрастали волосы на бритой
голове, и только головные боли не проходили. Он спрашивал об этом врачей,
но они успокаивали его, говорили, что так всегда бывает в первые недели, а
сама операция прошла удачно, опухоль оказалась доброкачественной, удалили
ее без труда, и самое главное - набраться терпения. Николай и сам считал,
что все будет нормально, и о плохом старался не думать, но боли не
прекращались и даже нарастали. Приходила Дина, заботливая, преувеличенно
веселая, кормила его апельсинами и придумывала, как они хорошо заживут
после.
Ему хотелось рисовать. Он соскучился по своей комнате и по запаху
красок, и по шуршанию карандаша по бумаге. Как выздоравливающему, ему дали
нагрузку - рисовать больничную газету и санитарные бюллетени, и он делал
эту пустячную работу на совесть, а для себя набрасывал эскизы по памяти.
Он хотел нарисовать свой сон.
Вскоре с него сняли повязку и выписали. Профессор лично разговаривал с
ним, объяснял, как важно сейчас изменить привычный образ жизни, какие
лекарства нужно принимать и самое главное - не паниковать, даже если боли
усилятся.
А он и так не паниковал, и все же оставался неприятный осадок, будто
все его обманывают и разговаривают с ним, как с маленьким, или, что хуже
всего, как с безнадежным больным.
Дина отвезла его домой на такси, и он не узнал свою комнату. Женская
рука коснулась ее, этюды развешаны по стенам, мольберты сдвинуты к окну, а
пол так чисто вымыт, что по нему было боязно ступать.
- Где же мой беспорядок? - сокрушался он.
Дина так и осталась у него, и ему, привыкшему к одиночеству, было даже
тягостно ее присутствие, но одновременно и приятно, что она, единственный
близкий ему человек, проявляет участие и заботу.
А ему по ночам снились кошмары. Он бежал от кого-то невидимого, а тело
его, словно слепленное из сырой глины, все время разваливалось,
распадалось, и приходилось останавливаться, прикреплять руки, ноги, голову
на прежние места, но части тела путались, снова отваливались, взлетали в
воздух или теряли форму, растекались вязкими лужицами на асфальте, и сам
этот процесс непрерывной лепки самого себя был тягостен, невыносим и
навязчив до того, что и днем он не мог отвязаться от этого ощущения, и
было только одно средство ослабить его - рисовать. И он рисовал
бесчисленные автопортреты, жуткие, деформированные, словно бы видел себя в
неисчислимых кривых зеркалах.
Дина с беспокойством следила за его работой, советовала прекратить ее и
больше отдыхать, лежать или гулять. Ей были непонятны его кошмары, и в
глубине души, должно быть, она считала его психическим больным. А он и не
старался объяснять ей что-нибудь, он просто работал до тех пор, пока не
приходила боль, и ему волей-неволей надо было ложиться на диван вниз
лицом, чтобы Дина не видела его лица. И она сама старалась не попадаться
на глаза, потому что знала - ему неприятно, если кто-то видит его
слабость.
Изредка он выходил во двор и прогуливался по скверику, отвлекаясь
немного, но одно раздражало его - сочувственные взгляды соседей и шепоток
за спиной. И однажды он услышал, как кто-то сказал ему вслед: "Бедняга.
Рак у него. Долго не протянет".
Он и сам подозревал неладное. Еще в больнице он видел, как быстро
поправляются оперированные, а ему с каждым днем становилось все хуже и
хуже. Вечером он спросил Дину напрямик:
- Я знаю, что у меня злокачественная опухоль, и ты знаешь об этом лучше
меня. Ведь я прекрасно вижу, как ты заботишься обо мне, хочешь скрасить
мне последние дни. И знаешь что, не надо мучить себя. Нас с тобой
по-прежнему ничего не связывает, ты свободна, как и раньше. Если это
просто жалость, то право же, не стоит, я не нуждаюсь в этом.
- Это все? - холодно спросила Дина. - Или еще что-нибудь скажешь?
- И скажу. Я знаю, что скоро умру, и не думай, что я боюсь смерти. В
конце концов у меня есть все это.
Он обвел рукой стены с развешанными картинами.
- А я тоже часть этой комнаты, - вызывающе сказала Дина, - и никуда
отсюда я не уйду. Мне здесь нравится. Что, съел?
- Ну ладно, скажи мне одно: сколько мне осталось жить? Только не
придумывай.
- Не знаю. И никто не знает. Я перечитала уйму книг, разговаривала с
профессором, сроки самые разные.
- Ну хоть на что я могу рассчитывать? На год? На месяц?
- От недели до года, - четко выговорила Дина. - Ясно? Никто не знает,
как пойдет дальше процесс, куда прежде всего прорастет опухоль. И если ты
думаешь... если ты будешь раскисать, если я услышу от тебя еще подобные
слова, то учти, я надаю тебе таких пощечин... таких...
И она не выдержала, убежала в ванную и заперлась там, а чтобы он не
слышал ее плача, включила воду.
Ночью он лежал на спине с открытыми глазами, думал о своей не
слишком-то удавшейся жизни и еще о том, что его любимому сну так и не
суждено сбыться. Никогда не полетит он над красной равниной незнакомой
страны по двум очень простым причинам. Во-первых - потому, что такого не
может быть, чтобы человек летал без руля и ветрил, и во-вторых - потому,
что он скоро умрет. Смерти он и в самом деле не боялся, и не потому, что
верил в бессмертие, а потому, что знал - это единственное, чего не избежит
никто.
Пульсировала артерия в том месте, где был удален кусочек кости, и
сквозь кожу, казалось, можно было прощупать мозг. Наверное, опухоль быстро
росла и уже появились метастазы, если от него отступились хирурги.
Неведомыми путями вдруг в нормальном человеческом организме начинали
расти опухоли. Никто не знал толком, откуда они берутся, и главное -
почему они растут там, а не в другом месте, у этого человека, а не у
другого. Но они росли, разнообразные в своем строении и росте, но
одинаково чуждые организму, плоть от плоти его, они становились злейшим
его врагом, убивающим медленно, подло и неизбежно. И можно было что-нибудь
сделать раньше, тогда, когда опухоль только начинала расти, но сейчас было
слишком поздно, он сам вырастил собственную смерть, выкормил ее своей
кровью, сохранил от холода и жары, и несправедливость этого казалась
непостижимой.
Приснился сон, путаный и кошмарный. Отец учил его плавать, и он
барахтался в воде, пускал пузыри, но отец снова и снова бросал его в воду
и смеялся, а потом оказалось, что это не вода, а бросает его отец с крыши
высокого дома, и он учится летать. Было страшно, он кричал, кувыркался в
воздухе, а люди на тротуаре шли мимо и вверх не глядели.
Он проснулся от страха. От страха высоты или, быть может, самой смерти,
затаившейся в глубине. Сердце учащенно билось, ладони и лоб мокры от пота.
И он услышал, что Дина тоже не спала, она тихонько плакала, отвернувшись к
стене. И ему подумалось, что ее горе должно быть сильнее его страха, он
умирает, а ей, единственному близкому человеку, еще предстоят и горе, и
одиночество, и, может быть, неудавшаяся судьба. И он погладил ее по
вздрагивающей спине и сказал:
- Не бойся. Я раздумал умирать. Пожалуй, я останусь жить, если так тебе
нужен.
Но она заплакала еще громче, прижалась к нему, и утро настало для них
безрадостное.
Дина ушла на работу, а он так и остался в постели, расслабился, размяк.
Не хотелось вставать, мыться, не хотелось есть, спать тоже не хотелось. Он
рассеянно осматривал стены с картинами и этюдами, мольберты, тюбики
красок, кисти в стаканах, и мнилось ему, что все это напрасно и
бессмысленно, что не так уж и велика его власть над превращением красок в
новую реальность, власть над искусством. И что из того, если после его
смерти останутся эти холсты, сохранившие оттиски его души, с рельефными
мазками, с отпечатками пальцев на высохшей краске, со всем тем, что раньше
было им самим, что из того, если его самого не будет! И пришла боль,
сдавила голову, выплеснула в грудь, живот, ноги горячую волну, и он лег
ничком, сжал зубы и лежал так, пока боль не ушла за пределы тела. И тут
его разобрала злость. Почему он, мужчина, должен смиряться перед болью,
почему он расслабляется, отдается ей на растерзание? И в конечном счете,
почему он должен склоняться перед близкой смертью с покорностью
обреченного?
Он подумал о Дине и чуть ли не впервые почувствовал, как дорога ему эта
женщина, почти неизвестная ему, и как все-таки подло, не по-мужски ведет
он себя с ней: смиряется перед неизбежным, а не борется, не ищет выхода до
конца, до последнего, как и положено мужчине, человеку. Но как найти в
себе те резервы, способные противостоять боли, способные противиться
безостановочному росту опухоли? Где найти ту точку опоры, опершись на
которую, он сможет изменить свою судьбу? Злость придала его размышлениям
ясность и безжалостность. Только в самом себе можно отыскать точку опоры,
ни в бессильных лекарствах, ни в слабом ноже хирурга нет спасения, и если
бы он нашел в себе нечто, противодействующее болезни, и усилием воли
остановил и даже повернул бы вспять смертоносный рост опухоли...
Когда человек занозит руку, то он вытаскивает занозу другой рукой. Это
волевое, направленное усилие. В то же время миллионы лейкоцитов со всего
тела, не подчиняясь усилиям и воле человека, собираются в том месте, где
проникла заноза, и противостоят чужеродному телу. И если бы человек сам,
таким же волевым усилием, как движение руки, смог бы целеустремленно
направить своих защитников в место прорыва обороны, и если бы он смог,
взяв на себя полностью управление организмом, выработать необходимые
антитела и, не дожидаясь, когда враг перейдет в наступление, выдворить
его, то, быть может, тогда человек станет полным хозяином самого себя.
Именно тогда, когда человек вырвет у природы управление собой, он станет
настоящим человеком, и, быть может, даже - сверхчеловеком...
И он снова принялся за работу. Писалось тяжело, мелко дрожала рука, и
эта дрожь выводила из себя. Он бросил с размаху кисть. Охряный мазок
окрасил стену. Вытянул руку перед глазами и долго гневно смотрел на нее,
непослушную, словно бы одним взглядом можно было заставить ее не дрожать.
Сжал и разжал пальцы. Они подчинялись его воле, но дрожь не зависела от
желания, и тогда, успокаиваясь и сосредоточиваясь, он стал искать в себе
те веревочки, дернув за которые, можно было бы управлять неуправляемым до
сих пор. И подобно тому, как человек и сам не знает, как он поднимает
руку, и что именно заставляет сократиться эти мышцы и на нужную величину,
так и Николай нашел в себе это что-то и усилием воли прекратил дрожь.
Первая победа далась ему нелегко. Он вспотел и, обессиленный, лег
передохнуть. Часто билось сердце, его удары отдавались в голове, и первые
признаки наступающей боли запульсировали в висках. И Николай решил
противоборствовать недугу, не плыть по течению, ожидая, когда боль пощадит
его. Он стал нащупывать в себе ту запретную, спрятанную от человека
пружину, и, напрягаясь, мучаясь, разыскал ее и сдвинул с места. Сначала
неуверенно, потом более осмысленно, учился он этому странному искусству,
как учится ходить ребенок, как балерины учатся владеть своим телом, но
искусству более потаенному, глубокому и запретному для человека. И боль
отступила, не успев парализовать его волю, ушла по своим тропам.
Разгоряченный непривычной работой, Николай уже быстрее нащупал рычажок
управления сердцем, умерил его частоту, а потом приказал потовым железам
приуменьшить свою работу и, измученный вконец, послал приказ заснуть и не
заметил сам, как реальность перешла в сон.
Ни в тот день, ни позднее он так и не мог понять, что же изменилось в
нем, что же заставило слепую природу уступить свою привилегию осмысленной
воле и продолжать уступать шаг за шагом, день за днем, все более и более
глубокие подвалы, тайники, кладовые... И все же он задумывался над этим,
читал доступную литературу и постепенно приходил к выводу парадоксальному,
неожиданному и чуть ли не кощунственному.
Он скрывал происходящее от Дины, хотел сам найти разгадку и однажды,
после очередной изматывающей тренировки, во время которой он учился
управлять щитовидной железой, он заснул и увидел сон. Но во сне он не
нашел отдыха. Даже места не переменил. Он по-прежнему находился в своей
комнате и занимался тем, что рассматривал свое лицо в зеркале.
Одновременно он видел все, что находится внутри головы и видел свою
опухоль, разросшуюся, с метастазами, и сосуды, и ток крови по ним, и пути
нервных волокон, идущие к мозгу. Напряжением воли, словно в мозгу были
мышцы, он сжал опухоль, отграничил ее и переместил в борозду между
полушариями. Во сне он почувствовал облегчение, чувство давления, уже
привычное за последние месяцы, исчезло. С метастазами он обошелся проще -
вывел их за пределы черепа и брезгливо, как червяков, смахнул на пол,
раздавил ногой.
Казалось, что он мог бы таким же путем удалить и опухоль, но в
бесконечном абсурде сна почему-то не хотелось делать этого, словно бы это
уже была и не опухоль вовсе, а часть мозга, необходимая и близкая ему.
Потом взгляд его переместился ниже, к животу, и он увидел то, о чем еще не
знал дотоле - под печенью находилась еще одна опухоль, побольше, не
дававшая пока о себе знать. Но он не стал удалять ее и даже почему-то
обрадовался ее размерам; он просто облек ее в капсулу и прорастил тонкие
ниточки нервов, идущие от опухоли к мозгу. Теперь они казались ему уже не
опухолями, выросшими на погибель, а чуть ли не новыми органами тела,
едиными и взаимосвязанными со всем организмом. Он прошелся по комнате.
Было легко и свободно. Я здоров, сказал он сам себе, я совершенно здоров.
Он вышел на балкон, взобрался на перила, посмотрел вниз, балансируя
руками. С высоты девятого этажа люди казались лилипутами, с тонкими
голосами. Не волнуясь и не испытывая страха, он ступил в воздух, как
входят купальщики в воду, и не упал, а повис рядом с перилами, ощутив
усиленную пульсацию в животе, но она не была болезненной, а будто это
просто заработал новый орган его тела, неведомый до сих пор на Земле. Он
наклонился и лег на воздух плашмя, раскинув руки, и медленно поплыл по
ветру. Он знал, что где-то его ждет бесконечная красная равнина, но
почему-то, чтобы попасть туда, надо было лететь вверх. Он не мог объяснить
этого, он просто знал, и эта убежденность сна, иррациональная и
нелогичная, не удивляла его. И он поднялся выше и еще выше, пересек
облака, и когда разреженный воздух и холод заставили участить дыхание, он
облек себя плотной, блестящей на солнце оболочкой и перестал дышать. Выше,
в бледно-фиолетовом небе, засветились первые звезды.
Оказывается, он проспал весь день, и Дина разбудила его.
- Ты опять ничего не ел? - спросила она тихо.
Веки у нее были красные и косметика не могла скрыть этого.
- Не переживай так сильно, - сказал он. - Мне кажется, что я уже не
умру.
С этого дня он и в самом деле стал выздоравливать. По крайней мере,
боль уже не изматывала его, появился аппетит, и он, не знающий физиологии,
даже научился управлять пищеварением и выделять нужные ферменты в нужных
количествах. Он по-прежнему не делился с Диной. Не хотелось обнадеживать
ее: вдруг все это только иллюзия, самовнушение и последняя передышка перед
смертью. К тому же не хотелось, чтобы Дина приняла его за душевнобольного
и увеличила бы свою и без того непомерную жалость к нему. Но она и сама
Авт.сб. "Башня птиц". СпБ., "Азбука", 1997.
OCR & spellcheck by HarryFan, 9 November 2000
-----------------------------------------------------------------------
Боль приходила почти в одно и то же время - между десятью и двенадцатью
ночи. Медленно, как гул приближающегося самолета, накатывала из глубины,
охватывала голову, и тогда приходилось зарываться лицом в подушку,
стискивать зубами краешек материи и отдаваться боли, потому что лекарства
давно не помогали и бороться с ней казалось таким же бесполезным делом,
как останавливать руками ревущий пропеллер. И Николай не противился боли,
смиряясь с неизбежным, он терпеливо дожидался окончания приступа и не
позволял себе только одного - закричать или застонать, даже если и не было
никого рядом. Боль появилась впервые почти год назад, сначала слабая и
нечастая, боящаяся анальгина, и Николай не слишком-то обращал на нее
внимания, объяснял ее усталостью, бессонницей и прочими простыми
причинами.
В последнюю ночь, проведенную дома, измученный только что ушедшим
приступом, он засыпал тяжело и мучительно. Боль, наполнявшая его, оставила
пустоту, чуть ли не физическую, словно бы в голове образовалась полость.
Ощущение было настолько навязчивым, что он не удержался и потрогал голову,
будто убеждаясь в ее целостности. Что-то перемещалось внутри, сжималось и
разжималось, закручивалось в спираль, безболезненно, но все-таки ощутимо,
и Николай так и заснул...
Пискнуло радио на кухне, и он поднес руку к глазам, чтобы сверить
время. Часы бессовестно отставали. Он подвел их, нехотя встал,
невыспавшийся и раздраженный. Сегодня он должен ехать в больницу, чтобы
решить наконец, что же делать ему со своей больной головой, и довериться
умным врачам, как прежде он доверялся боли.
Жил он один, в однокомнатной квартире, заставленной мольбертами,
неоконченными холстами, книгами. В комнате стоял запах льняного масла,
скипидара, фисташкового лака, и когда Дина навещала его, то первым делом
открывала пошире окна, чтобы выветрить привычные запахи и оставить хоть
немного места для своих духов.
Пришла она и сегодня, шумная, веселая, перепачкала ему щеки губной
помадой, распахнула окно, смахнула со стула этюдник, уселась по-хозяйски.
Она всегда приходила без приглашения, и ему даже нравилось это. Каждое
ее появление было сюрпризом и оттого немного праздничным. Познакомился он
с ней давно, предложил позировать ему, она согласилась, но никогда не
приходила в назначенные часы, а всегда с опозданием, когда на час, когда и
на день. Могла прийти она и ночью, как ни в чем не бывало разбудить его и,
усевшись на стуле, сказать: "Ну, давай пиши". Сначала он пытался приручить
ее, но ни ласка, ни окрики, ни подарки не привели ни к чему, и он смирился
с ее вольным характером и даже полюбил его. Единственное, что не умела
делать Дина - это надоедать, а он сам жил безо всякого режима, то ударяясь
в работу, то валяясь целыми днями в хандре на диване, когда не писалось, и
такая подруга в общем-то его устраивала.
Вот и сейчас его не было дома почти месяц, он ездил в Саяны, писал
этюды, домой вернулся усталый, измученный головой болью, и Дина, словно
зная о его приезде, пришла на другое же утро.
- Я по тебе страшно соскучилась, - сказала она. - Давай пойдем
куда-нибудь вечером.
- Да я бы пошел, - сказал он, - но у меня направление в больницу на
сегодня.
- Разве ты умеешь болеть? Удивительно! Надеюсь, что насморк?
- Что-то вроде этого... Взгляни лучше на этюды. Это Ка-Хем... Так,
голова побаливает.
- Пачкотня, - одобрительно сказала она, повертев картонки в руках. - А
почему же из-за головной боли тебя направляют в больницу?
- Откуда мне знать, докторам виднее.
- Ты от меня все скрываешь, Коля. Ты ужасно скрытный человек. Учти, я
буду ходить в больницу, и все узнаю. Послушай, а вдруг у тебя что-нибудь
страшное? Ты не боишься?
- Нисколько.
- Ты настолько несамостоятельный, что даже бояться за тебя приходится
мне. И делать это я буду на совесть.
Его поместили в отделение нейрохирургии, и уже в самом названии таилось
нечто угрожающее. Не просто нервное, а еще и хирургическое. В его палате
лежало еще двое больных. Один из них уже был прооперирован и теперь
выздоравливал. Об операции он рассказывал просто: заснул, а потом
проснулся. И ничего страшного, мол, в этом нет. Продолбили дырку в черепе,
вынули лишнее и зашили. Вот и все дела. Такое отношение к серьезным вещам
нравилось Николаю. Он и сам был таким и даже к собственной возможной
смерти относился с иронией: эка, мол, невидаль - умереть!
В первые дни собирали анализы, облучали рентгеном, прикрепляли датчики
к груди, рукам, голове; самописец, шурша, писал непонятные для него
кривые. Лекарств почти не давали, только болеутоляющие, которые давно уже
не утоляли никакой боли.
К концу недели его осмотрел профессор.
- Ну, как дела? - спросил он. - На операцию настроен?
- Ну что ж, - сказал Николай, - если надо - оперируйте.
- У тебя опухоль, - сказал профессор, помедлив. - Скорее всего,
доброкачественная. Мы уберем ее, и твоя болезнь кончится. А самое главное
- не трусь и надейся на лучшее.
- А я и не боюсь. Опухоль так опухоль.
- Ну тогда до среды, до операции.
В воскресенье пришла Дина. Он вышел к ней в больничный сад, они
посидели на скамейке, разгрызая твердые яблоки и аккуратно складывая
апельсиновую кожуру в пакетик. Дина молчала, это было непохоже на нее, и
поэтому Николай болтал больше обычного и громко смеялся за двоих.
- Ну что ты пригорюнилась, вольная птица? - не выдержал он. - Неужели
ты и в самом деле переживаешь за меня? Брось, не стоит. Операция
пустяковая, ничего со мной не случится. Только побреют меня наголо и стану
я страшнее черта.
- Это же так серьезно, - сказала она. - Ты сам не понимаешь, до чего
это серьезно.
- Ты о смерти, что ли? Ну так и что, одним художником будет меньше. И к
тому же, я непременно выживу. Куда я денусь?
Она не отвечала, а молчала, хмурилась своим мыслям, и Николай подумал,
что она, наверно, знает больше его и по-настоящему беспокоится за него.
- Не расстраивайся, - сказал он, - и не хорони меня раньше времени.
Здесь хорошо лечат.
- С сегодняшнего дня я буду жить у тебя. Дай-ка мне ключи.
Это было неожиданным, и Николай даже не знал, отшутиться ему или
промолчать.
- А как же твоя независимость?
- Моя независимость в том и состоит, что я выполняю свои желания. Мне
хочется жить у тебя и я буду жить у тебя. Ясно?
- Ну и ладно. Только не нарушай моего беспорядка.
Он лежал на узком операционном столе, под многоглазой лампой. Голову
ему выбрили, и затылок холодил никель стола. Руки раскинуты и привязаны.
Укололи в вену, кто-то в зеленой марлевой маске склонился над ним,
прикоснулся пальцем, пахнущим йодом, к веку. Голова кружилась, стены
наплыли на потолок, лампы слились в одну, тусклую и красную, а стол, на
котором покоилось его тело, мягко сдвинулся с места и поплыл вниз.
Он попытался зацепиться руками за стол, чтобы не упасть, но привязанные
ладони были повернуты кверху, и он сжимал пальцами воздух. В голове
темнело, позванивало и посвистывало, и когда краешек света высветился
сбоку, то он увидел далекое небо. Он летел над красной равниной, ветер
посвистывал в ушах, а внизу позванивали колокольчиками маленькие
человечки, бежавшие следом и отстававшие, ибо полет его ускорялся. Только
сейчас он заметил, что летит без одежды, но холода не чувствовал, хотя
воздух, обтекавший его, был разреженным и холодным. Он знал, что спит, но
от этого его ощущения не становились иллюзорнее, и безмерную выдумку
своего сна он принимал как реальность. Попробовал снизиться, но еще не
знал, как это делать, и только перекувыркнулся в воздухе. Он никогда
раньше не прыгал с парашютом, зрелище перевернутой Земли неприятно удивило
его. Небо оказалось под ногами, бледно-синее, с редкими звездами, и
казалось, что можно ступать по нему, как по тверди. Он раскидывал и сводил
руки, отбрасывал ноги и сгибал колени, пока не научился регулировать
положение своего тела в пространстве. Когда он выравнялся и посмотрел
вниз, то увидел, что равнина сменилась россыпью крупных камней и редкими
скалами. Горизонт был близким, и ни одного облачка не просматривалось
вблизи. Он снова попытался снизиться, не потому, что полет утомлял его, а
просто ему было интересно узнать, что за земля под ним, и что за люди,
там, внизу.
Оказалось, что регулировать полет не так уж и трудно, надо было только
сосредоточиться на том, что ты снижаешься или что полет замедляется, и
тело тотчас подчинится приказу. Он быстро пошел вниз, скалы наплывали на
него, и метрах в двадцати от поверхности он испугался, что разобьется,
взмыл кверху и, уже постепенно уменьшая высоту, принял вертикальное
положение и, мягко спружинив коленями, опустился среди валунов. Кружилась
голова, и где-то в глубине, под правым виском, громко билась жилка. Он
потрогал рукой висок и ощутил вмятину, словно бы кости там не было, а
прямо под кожей пульсировал живой мозг. По краям вмятины отчетливо
прощупывался округлый валик шрама.
"Ведь я лежу на операции, - подумал он. - Ну да, я сейчас должен лежать
на столе и именно на этой стороне мне сейчас делают разрез и выпиливают
кусочек кости".
Но эта мысль не удивила его, сон есть сон, и каким бы он ни был, все
равно кажется естественным. Кто-то шел навстречу, мерное сопенье
приближалось, и колокольчики зазвенели вдали. Он шагнул за валун и стал
ждать. Он не боялся встречи, он знал, что в любую минуту сможет взлететь.
Кто-то наплывал на него, темный, жаркий, потный, со всех сторон, и когда
он рванулся в воздух, то понял, что уже поздно, ибо и там душное, красное,
расплывчатое, как свет фонаря в тумане, уже заполнило пространство и
прижимало его к Земле. И он вцепился пальцами в это душное и ударил наугад
ногой, но руки вязли, а ноги держал кто-то цепкий, сильный.
- Да успокойся ты! - услышал он сквозь темноту и нахлынувшую тошноту. -
Не шевелись так сильно. Проснись!
И он увидел, что сон кончился, что лежит он в своей палате и оба соседа
держат его за руки и за ноги.
- Отпустите, - сказал он тихо.
- Не тушуйся, Коля, - сказал сосед. - Все в порядке. Поначалу мутит,
это наркоз отходит. Закрой глаза и спи.
И он послушался и заснул, на этот раз без сновидений.
Он быстро встал на ноги, рана заживала и отрастали волосы на бритой
голове, и только головные боли не проходили. Он спрашивал об этом врачей,
но они успокаивали его, говорили, что так всегда бывает в первые недели, а
сама операция прошла удачно, опухоль оказалась доброкачественной, удалили
ее без труда, и самое главное - набраться терпения. Николай и сам считал,
что все будет нормально, и о плохом старался не думать, но боли не
прекращались и даже нарастали. Приходила Дина, заботливая, преувеличенно
веселая, кормила его апельсинами и придумывала, как они хорошо заживут
после.
Ему хотелось рисовать. Он соскучился по своей комнате и по запаху
красок, и по шуршанию карандаша по бумаге. Как выздоравливающему, ему дали
нагрузку - рисовать больничную газету и санитарные бюллетени, и он делал
эту пустячную работу на совесть, а для себя набрасывал эскизы по памяти.
Он хотел нарисовать свой сон.
Вскоре с него сняли повязку и выписали. Профессор лично разговаривал с
ним, объяснял, как важно сейчас изменить привычный образ жизни, какие
лекарства нужно принимать и самое главное - не паниковать, даже если боли
усилятся.
А он и так не паниковал, и все же оставался неприятный осадок, будто
все его обманывают и разговаривают с ним, как с маленьким, или, что хуже
всего, как с безнадежным больным.
Дина отвезла его домой на такси, и он не узнал свою комнату. Женская
рука коснулась ее, этюды развешаны по стенам, мольберты сдвинуты к окну, а
пол так чисто вымыт, что по нему было боязно ступать.
- Где же мой беспорядок? - сокрушался он.
Дина так и осталась у него, и ему, привыкшему к одиночеству, было даже
тягостно ее присутствие, но одновременно и приятно, что она, единственный
близкий ему человек, проявляет участие и заботу.
А ему по ночам снились кошмары. Он бежал от кого-то невидимого, а тело
его, словно слепленное из сырой глины, все время разваливалось,
распадалось, и приходилось останавливаться, прикреплять руки, ноги, голову
на прежние места, но части тела путались, снова отваливались, взлетали в
воздух или теряли форму, растекались вязкими лужицами на асфальте, и сам
этот процесс непрерывной лепки самого себя был тягостен, невыносим и
навязчив до того, что и днем он не мог отвязаться от этого ощущения, и
было только одно средство ослабить его - рисовать. И он рисовал
бесчисленные автопортреты, жуткие, деформированные, словно бы видел себя в
неисчислимых кривых зеркалах.
Дина с беспокойством следила за его работой, советовала прекратить ее и
больше отдыхать, лежать или гулять. Ей были непонятны его кошмары, и в
глубине души, должно быть, она считала его психическим больным. А он и не
старался объяснять ей что-нибудь, он просто работал до тех пор, пока не
приходила боль, и ему волей-неволей надо было ложиться на диван вниз
лицом, чтобы Дина не видела его лица. И она сама старалась не попадаться
на глаза, потому что знала - ему неприятно, если кто-то видит его
слабость.
Изредка он выходил во двор и прогуливался по скверику, отвлекаясь
немного, но одно раздражало его - сочувственные взгляды соседей и шепоток
за спиной. И однажды он услышал, как кто-то сказал ему вслед: "Бедняга.
Рак у него. Долго не протянет".
Он и сам подозревал неладное. Еще в больнице он видел, как быстро
поправляются оперированные, а ему с каждым днем становилось все хуже и
хуже. Вечером он спросил Дину напрямик:
- Я знаю, что у меня злокачественная опухоль, и ты знаешь об этом лучше
меня. Ведь я прекрасно вижу, как ты заботишься обо мне, хочешь скрасить
мне последние дни. И знаешь что, не надо мучить себя. Нас с тобой
по-прежнему ничего не связывает, ты свободна, как и раньше. Если это
просто жалость, то право же, не стоит, я не нуждаюсь в этом.
- Это все? - холодно спросила Дина. - Или еще что-нибудь скажешь?
- И скажу. Я знаю, что скоро умру, и не думай, что я боюсь смерти. В
конце концов у меня есть все это.
Он обвел рукой стены с развешанными картинами.
- А я тоже часть этой комнаты, - вызывающе сказала Дина, - и никуда
отсюда я не уйду. Мне здесь нравится. Что, съел?
- Ну ладно, скажи мне одно: сколько мне осталось жить? Только не
придумывай.
- Не знаю. И никто не знает. Я перечитала уйму книг, разговаривала с
профессором, сроки самые разные.
- Ну хоть на что я могу рассчитывать? На год? На месяц?
- От недели до года, - четко выговорила Дина. - Ясно? Никто не знает,
как пойдет дальше процесс, куда прежде всего прорастет опухоль. И если ты
думаешь... если ты будешь раскисать, если я услышу от тебя еще подобные
слова, то учти, я надаю тебе таких пощечин... таких...
И она не выдержала, убежала в ванную и заперлась там, а чтобы он не
слышал ее плача, включила воду.
Ночью он лежал на спине с открытыми глазами, думал о своей не
слишком-то удавшейся жизни и еще о том, что его любимому сну так и не
суждено сбыться. Никогда не полетит он над красной равниной незнакомой
страны по двум очень простым причинам. Во-первых - потому, что такого не
может быть, чтобы человек летал без руля и ветрил, и во-вторых - потому,
что он скоро умрет. Смерти он и в самом деле не боялся, и не потому, что
верил в бессмертие, а потому, что знал - это единственное, чего не избежит
никто.
Пульсировала артерия в том месте, где был удален кусочек кости, и
сквозь кожу, казалось, можно было прощупать мозг. Наверное, опухоль быстро
росла и уже появились метастазы, если от него отступились хирурги.
Неведомыми путями вдруг в нормальном человеческом организме начинали
расти опухоли. Никто не знал толком, откуда они берутся, и главное -
почему они растут там, а не в другом месте, у этого человека, а не у
другого. Но они росли, разнообразные в своем строении и росте, но
одинаково чуждые организму, плоть от плоти его, они становились злейшим
его врагом, убивающим медленно, подло и неизбежно. И можно было что-нибудь
сделать раньше, тогда, когда опухоль только начинала расти, но сейчас было
слишком поздно, он сам вырастил собственную смерть, выкормил ее своей
кровью, сохранил от холода и жары, и несправедливость этого казалась
непостижимой.
Приснился сон, путаный и кошмарный. Отец учил его плавать, и он
барахтался в воде, пускал пузыри, но отец снова и снова бросал его в воду
и смеялся, а потом оказалось, что это не вода, а бросает его отец с крыши
высокого дома, и он учится летать. Было страшно, он кричал, кувыркался в
воздухе, а люди на тротуаре шли мимо и вверх не глядели.
Он проснулся от страха. От страха высоты или, быть может, самой смерти,
затаившейся в глубине. Сердце учащенно билось, ладони и лоб мокры от пота.
И он услышал, что Дина тоже не спала, она тихонько плакала, отвернувшись к
стене. И ему подумалось, что ее горе должно быть сильнее его страха, он
умирает, а ей, единственному близкому человеку, еще предстоят и горе, и
одиночество, и, может быть, неудавшаяся судьба. И он погладил ее по
вздрагивающей спине и сказал:
- Не бойся. Я раздумал умирать. Пожалуй, я останусь жить, если так тебе
нужен.
Но она заплакала еще громче, прижалась к нему, и утро настало для них
безрадостное.
Дина ушла на работу, а он так и остался в постели, расслабился, размяк.
Не хотелось вставать, мыться, не хотелось есть, спать тоже не хотелось. Он
рассеянно осматривал стены с картинами и этюдами, мольберты, тюбики
красок, кисти в стаканах, и мнилось ему, что все это напрасно и
бессмысленно, что не так уж и велика его власть над превращением красок в
новую реальность, власть над искусством. И что из того, если после его
смерти останутся эти холсты, сохранившие оттиски его души, с рельефными
мазками, с отпечатками пальцев на высохшей краске, со всем тем, что раньше
было им самим, что из того, если его самого не будет! И пришла боль,
сдавила голову, выплеснула в грудь, живот, ноги горячую волну, и он лег
ничком, сжал зубы и лежал так, пока боль не ушла за пределы тела. И тут
его разобрала злость. Почему он, мужчина, должен смиряться перед болью,
почему он расслабляется, отдается ей на растерзание? И в конечном счете,
почему он должен склоняться перед близкой смертью с покорностью
обреченного?
Он подумал о Дине и чуть ли не впервые почувствовал, как дорога ему эта
женщина, почти неизвестная ему, и как все-таки подло, не по-мужски ведет
он себя с ней: смиряется перед неизбежным, а не борется, не ищет выхода до
конца, до последнего, как и положено мужчине, человеку. Но как найти в
себе те резервы, способные противостоять боли, способные противиться
безостановочному росту опухоли? Где найти ту точку опоры, опершись на
которую, он сможет изменить свою судьбу? Злость придала его размышлениям
ясность и безжалостность. Только в самом себе можно отыскать точку опоры,
ни в бессильных лекарствах, ни в слабом ноже хирурга нет спасения, и если
бы он нашел в себе нечто, противодействующее болезни, и усилием воли
остановил и даже повернул бы вспять смертоносный рост опухоли...
Когда человек занозит руку, то он вытаскивает занозу другой рукой. Это
волевое, направленное усилие. В то же время миллионы лейкоцитов со всего
тела, не подчиняясь усилиям и воле человека, собираются в том месте, где
проникла заноза, и противостоят чужеродному телу. И если бы человек сам,
таким же волевым усилием, как движение руки, смог бы целеустремленно
направить своих защитников в место прорыва обороны, и если бы он смог,
взяв на себя полностью управление организмом, выработать необходимые
антитела и, не дожидаясь, когда враг перейдет в наступление, выдворить
его, то, быть может, тогда человек станет полным хозяином самого себя.
Именно тогда, когда человек вырвет у природы управление собой, он станет
настоящим человеком, и, быть может, даже - сверхчеловеком...
И он снова принялся за работу. Писалось тяжело, мелко дрожала рука, и
эта дрожь выводила из себя. Он бросил с размаху кисть. Охряный мазок
окрасил стену. Вытянул руку перед глазами и долго гневно смотрел на нее,
непослушную, словно бы одним взглядом можно было заставить ее не дрожать.
Сжал и разжал пальцы. Они подчинялись его воле, но дрожь не зависела от
желания, и тогда, успокаиваясь и сосредоточиваясь, он стал искать в себе
те веревочки, дернув за которые, можно было бы управлять неуправляемым до
сих пор. И подобно тому, как человек и сам не знает, как он поднимает
руку, и что именно заставляет сократиться эти мышцы и на нужную величину,
так и Николай нашел в себе это что-то и усилием воли прекратил дрожь.
Первая победа далась ему нелегко. Он вспотел и, обессиленный, лег
передохнуть. Часто билось сердце, его удары отдавались в голове, и первые
признаки наступающей боли запульсировали в висках. И Николай решил
противоборствовать недугу, не плыть по течению, ожидая, когда боль пощадит
его. Он стал нащупывать в себе ту запретную, спрятанную от человека
пружину, и, напрягаясь, мучаясь, разыскал ее и сдвинул с места. Сначала
неуверенно, потом более осмысленно, учился он этому странному искусству,
как учится ходить ребенок, как балерины учатся владеть своим телом, но
искусству более потаенному, глубокому и запретному для человека. И боль
отступила, не успев парализовать его волю, ушла по своим тропам.
Разгоряченный непривычной работой, Николай уже быстрее нащупал рычажок
управления сердцем, умерил его частоту, а потом приказал потовым железам
приуменьшить свою работу и, измученный вконец, послал приказ заснуть и не
заметил сам, как реальность перешла в сон.
Ни в тот день, ни позднее он так и не мог понять, что же изменилось в
нем, что же заставило слепую природу уступить свою привилегию осмысленной
воле и продолжать уступать шаг за шагом, день за днем, все более и более
глубокие подвалы, тайники, кладовые... И все же он задумывался над этим,
читал доступную литературу и постепенно приходил к выводу парадоксальному,
неожиданному и чуть ли не кощунственному.
Он скрывал происходящее от Дины, хотел сам найти разгадку и однажды,
после очередной изматывающей тренировки, во время которой он учился
управлять щитовидной железой, он заснул и увидел сон. Но во сне он не
нашел отдыха. Даже места не переменил. Он по-прежнему находился в своей
комнате и занимался тем, что рассматривал свое лицо в зеркале.
Одновременно он видел все, что находится внутри головы и видел свою
опухоль, разросшуюся, с метастазами, и сосуды, и ток крови по ним, и пути
нервных волокон, идущие к мозгу. Напряжением воли, словно в мозгу были
мышцы, он сжал опухоль, отграничил ее и переместил в борозду между
полушариями. Во сне он почувствовал облегчение, чувство давления, уже
привычное за последние месяцы, исчезло. С метастазами он обошелся проще -
вывел их за пределы черепа и брезгливо, как червяков, смахнул на пол,
раздавил ногой.
Казалось, что он мог бы таким же путем удалить и опухоль, но в
бесконечном абсурде сна почему-то не хотелось делать этого, словно бы это
уже была и не опухоль вовсе, а часть мозга, необходимая и близкая ему.
Потом взгляд его переместился ниже, к животу, и он увидел то, о чем еще не
знал дотоле - под печенью находилась еще одна опухоль, побольше, не
дававшая пока о себе знать. Но он не стал удалять ее и даже почему-то
обрадовался ее размерам; он просто облек ее в капсулу и прорастил тонкие
ниточки нервов, идущие от опухоли к мозгу. Теперь они казались ему уже не
опухолями, выросшими на погибель, а чуть ли не новыми органами тела,
едиными и взаимосвязанными со всем организмом. Он прошелся по комнате.
Было легко и свободно. Я здоров, сказал он сам себе, я совершенно здоров.
Он вышел на балкон, взобрался на перила, посмотрел вниз, балансируя
руками. С высоты девятого этажа люди казались лилипутами, с тонкими
голосами. Не волнуясь и не испытывая страха, он ступил в воздух, как
входят купальщики в воду, и не упал, а повис рядом с перилами, ощутив
усиленную пульсацию в животе, но она не была болезненной, а будто это
просто заработал новый орган его тела, неведомый до сих пор на Земле. Он
наклонился и лег на воздух плашмя, раскинув руки, и медленно поплыл по
ветру. Он знал, что где-то его ждет бесконечная красная равнина, но
почему-то, чтобы попасть туда, надо было лететь вверх. Он не мог объяснить
этого, он просто знал, и эта убежденность сна, иррациональная и
нелогичная, не удивляла его. И он поднялся выше и еще выше, пересек
облака, и когда разреженный воздух и холод заставили участить дыхание, он
облек себя плотной, блестящей на солнце оболочкой и перестал дышать. Выше,
в бледно-фиолетовом небе, засветились первые звезды.
Оказывается, он проспал весь день, и Дина разбудила его.
- Ты опять ничего не ел? - спросила она тихо.
Веки у нее были красные и косметика не могла скрыть этого.
- Не переживай так сильно, - сказал он. - Мне кажется, что я уже не
умру.
С этого дня он и в самом деле стал выздоравливать. По крайней мере,
боль уже не изматывала его, появился аппетит, и он, не знающий физиологии,
даже научился управлять пищеварением и выделять нужные ферменты в нужных
количествах. Он по-прежнему не делился с Диной. Не хотелось обнадеживать
ее: вдруг все это только иллюзия, самовнушение и последняя передышка перед
смертью. К тому же не хотелось, чтобы Дина приняла его за душевнобольного
и увеличила бы свою и без того непомерную жалость к нему. Но она и сама