Страница:
Тогда мы этого еще не знали. Мы как-то не чувствовали, не ощущали разницы наших национальностей. Разница отводилась на самые безжизненные и скучные предметы гимназического курса. Священника мы слушали, так же зевая, как поляки своего ксендза. Раввина совсем не было, и Мендели становились, действительно, «просто гимназистами». Впрочем, их посещал порой по настоянию отца умный и ученый меламед. Фроим шутил над ним. Израиль перед нами не высказывался по этому предмету, и мы считали, что он просто переносит своего раввина с философскою сдержанностью. Он вообще был расположен не только к математике, но и к философии и читал, как мы тогда говорили, «всю метафизику».
— Что такое есть метафизика? — смеялся над ним Фроим. — Это есть то, чего не понимает сам мудрый Израиль и чего не может обОяснить своему глупому брату Фроиму… Ну, так это и есть метафизика…
Израиль снисходительно улыбался.
— Ну-у? — дразнился на еврейский лад Дробыш. — Чиво вы себе думаете? Это у него осталось от хедера. Он такой себе мудрый… Он все думает, все думает… — Думай, думай, только не спи!-кончал Фроим из известного еврейского анекдота.
Этот анекдот в то время был очень популярен. У простого еврея оказался очень мудрый сын. Он все читал талмуд и все думал о разных очень глубоких .вопросах.
Однажды отец с сыном поехали на телеге в город и остановились в поле ночевать. Лошадь они привязали на вожжах к дереву так, чтобы она могла щипать траву. Караулить ее они решили попеременно. Сначала не спал отец, потом он разбудил сына. — «Смотри, Шмуль, ты не заснешь?» — Нет, я буду думать. — «Ну, думай, думай, только не спи». Через некоторое время отец просыпается. — «Шмуль, ты не спишь?» — Нет, я думаю. — «О чем же ты думаешь?» Сын думает о том, что если ткнуть палкой в землю, то получится ямка, а куда же девалась эта земля, что вот была тут, а теперь нет? — «Ну, думай, думай, только не спи!» — произносит удовлетворенный еврей. О, у него мудрый сын. Так он просыпается несколько раз. Сын задает себе и разрешает целый ряд таких вопросов. Наконец опять: «Шмуль, ты не спишь?» — Нет, я думаю. — «О чем же ты думаешь?» — Я думаю о том, что вот тут была белая лошадь, а теперь ее нет. Куда же она девалась? — Лошадь, оказывается, украли.
Мы применяли этот анекдот к Израилю. Он, действительно, часто бывал рассеян и имел вид человека, погруженного в постоянную задумчивость. О чем он думает — мы знали только отчасти. При общих чтениях он спорил редко, но его мнения всегда бывали оригинальны и не подходили к шаблонам.
Я, Израиль Мендель и Дробыш были уже в последнем классе. Фроим перешел в шестой. Но — как это иногда бывает — он держался больше в кружке старшего брата, и мы считали его товарищем. В наших внеклассных чтениях он принимал участие полудилетантское, часто манкировал, но иногда увлекался и просиживал целые дни над какой-нибудь толстой книгой. Порой его парадоксальные возражения, неожиданные, не всегда основательные, но всегда уверенные, стремительные и страстные, затягивали наши споры до глубокой ночи. Израиля это иногда сердило. Нас и других участников больше забавляло. Израиль сердился особенно, когда Фроим высказывал прямолинейно атеистические взгляды. Все мы, в сущности, были проникнуты передовыми взглядами и философией того времени. Все относились совершенно отрицательно к обрядам и довольно равнодушно к тому, что еще оставалось у нас от религии. Нам было лень и недосуг разбираться в этом. Но что-то еще оставалось, и особенно сильно в Израиле. Это, кажется, было бессознательное влияние веры отцов: для меня — моего дяди, для Менделей — их отца…
Иногда после полуночи, в самый разгар наших споров, в стену смежного кабинета дяди раздавался стук… Фроим спохватывался, на его лице появлялась уморительная гримаса, и, поднявшись на цыпочки, он делал рукой широкий жест меламеда, усмиряющего раскричавшихся хедерников:
— Кин-дер! Ш-ш-а!
И мы расходились веселые и возбужденные… Несомненно, что без Фроима наши занятия шли бы с гораздо меньшею живостью.
Наш дом и сад был недалеко от окраины города. К саду соседа Дробыша примыкал большой пруд. Тут, невдалеке, пролегал большой шлях и, как всегда у выезда, ютились кузницы. Зимой на пруду гимназисты катались на коньках. Мы были завзятые конькобежцы. Даже Израиль со своей несколько неуклюжей высокой фигурой тоже порой появлялся среди веселой стаи и сосредоточенно, качаясь, как башня, старательно выделывал «голландский шаг». При этом он точно решал какую-то задачу «по законам динамики», и мелкота старалась не попадаться ему на пути во время этих экспериментов. Фроим был в числе первых конькобежцев.
Из кузниц часто выбегали, все в саже, евреи молотобойцы и мальчики, раздувавшие меха, и смотрели на катанье. При этом, конечно, являлся невольный антагонизм между свободно резвящейся молодежью и такой же молодежью, проводящею целые дни за горнами. Кузнецы.часто забавлялись тем, что, наскоро выбежав из кузниц, швыряли под ноги катающихся палки или глыбы льда. Однажды, когда лед был довольно тонок, они под вечер разбили его полосой в одном месте. Ночью эта полоса опять подмерзла, а к утру ее припорошило снегом. После уроков, когда ученики появились на льду, — лукавые кузнецы ничего не сказали, но, видимо, поджидали чего-то. Дробыш, считавшийся самым смелым конькобежцем, разбежался и нечаянно попал на роковую полосу. За ним ввалился другой гимназист…
Такие маленькие неприятности случались часто и не были опасны, так как пруд был неглубок. Мы связывали башлыки, посылали вперед малышей и потом, под пение «дубинушки», очень весело вытаскивали провалившихся. Так было и этот раз. Но мы, конечно, не могли простить кузнецам ни их коварной ловушки, ни злорадных криков ура, огласивших берег пруда у кузниц, к которым присоединились такие же злорадные крики обозчиков, проезжавших по шляху с бочками смолы. С этих пор между берегом с кузницами и катком на пруде установились своего рода полушуточные боевые традиции. Мы свободно ходили берегом мимо кузниц и мирно разговаривали с кузнецами. Но стоило надеть коньки и сойти на лед, как тотчас же обе стороны вступали на боевую почву. На берегу торжествовали кузнецы, на льду гимназисты сбивали с ног и закидывали снежками кузнецов, неосторожно увлекавшихся преследованием. Никто при этом не думал о том, что кузнецы почти сплошь — евреи. Это была война льда и берега, гимназии и кузниц, и ничего больше.
Подошли рождественские каникулы, потом — крещение. Накануне на льду вырубили большой крест, кругом расчистили снег и после службы из города двинулись хоругви, духовенство в ризах, чиновники в треуголках, дамы в роскошных шубках и простой народ… Присутствовали губернатор и губернаторша. Около них виднелись между прочим г-н Фаворский с монументальными усами и его супруга.
Водосвятие кончилось, публика разошлась и разОехалась, оставив огромное пространство вытоптанного снега, с узорным крестом посередине. Кругом креста стояли натыканные во льду елки… И тотчас же гладкий лед завизжал под коньками.
День был ясный и тихий. Светило солнце, но мороз крепчал. В вышине то и дело сами собой оседали большие хлопья инея и, колыхаясь, тихо садились на лед. В воздухе было что-то бодрящее, возбуждающее, веселое, почти опьяняющее. Лед взвизгивал под коньками и порой звонко, переливчато трескался.
Ради водосвятия и торжественного христианского праздника кузницы с утра стояли закрытые. По окончании торжества их начинали открывать, но работы было мало, И кузнецы, такие же веселые, как мы, праздно толпились еще на берегу. Между берегом и льдом замелькали, сверкая на солнце, комья снега и куски льда…
Один из молодых молотобойцев, Мойше Британ, парень необыкновенно коренастый и сильный, вдруг спустился с берега и храбро один пошел по льду. Это был вызов. Он шел беспечно серединою пруда, и в руках у него была большая палка на длинной веревке. Порой, остановившись, он пускал палку под ноги катающихся, и несколько человек упало. С берега раздавались ободряющие крики:
— Ура, Мойше Британ! — Еврейские мальчики визжали от восторга и радостно кувыркались в снегу.
Фроиму пришла вдруг идея. Он подОехал к другому гимназисту, и они вдвоем взбежали на берег. Никто на это не обратил внимания. Через несколько минут они опять спустились рядом на пруд и стали приближаться к Британу. Британ смотрел в другую сторону, а когда с берега ему крикнули предостережение, — было уже поздно. Фроим и его сообщник вдруг разбежались в стороны и в руках у каждого оказалось по концу веревки. Веревка подсекла Британа, и он полетел затылком на лед, высоко задрав ноги в больших валенках.
Очередь торжества наступила для пруда… Лед огласился криками:
— Ура, наши! Браво, Фроим Мендель. Ура! Зрелище падения было так комично, что даже на берегу мальчишки хохотали и визжали, кувыркаясь в снегу…
Падение на спину на льду всегда очень больно, а порой и опасно. Британ несколько секунд лежал ошеломленный. На берегу заметили его затруднительное положение и кинулись к нему. Но Британ поднялся вдруг, несколько еще ошеломленный, но тем более свирепый, и кинулся на своих врагов. Прежде всего он схватил за середину веревки, которую Фроим с товарищем старались высвободить из-под его ног, и, сильно дернув ее, пустил обоих с бешеной силой по кругу… Фроим по инерции пролетел совсем близко от берега. Здесь был уже подмерзший неровный снег. Фроим споткнулся и упал. Через полминуты над ним образовалась живая куча копошащихся тел.
— Бей Фроима! Бей Менделя! — кричали с берега.
— Выручать Фроима! — отвечали гимназисты. Они расхватали стоявшие у Иордани елки и с ними кинулись на выручку. Все пришло в тревожный беспорядок. Евреев сбивали елками с ног… Между берегом и прудом мелькали комья снега, ледяшки, палки. Побоище перестало походить на игру. Британ, как медведь, скользя, переваливаясь, бежал к свалке. К счастью, он опять поскользнулся и упал, а в это время товарищи успели выручить Менделя, и ледяная армия опять отделилась от береговой. У Менделя лоб был в крови, и на месте свалки виднелось красное пятно.
По льду, выпятив грудь, скользящей походкой, приближался околодочный надзиратель Стыпуло. Он еще недавно был великовозрастным гимназистом, и в нем были еще живы инстинкты «товарищества». Поэтому, ворвавшись в толпу, он прежде всего схватил ближайшего еврея и швырнул его так усердно, что тот упал. При этом из груди его вырвался инстинктивный боевой клич: — «Держись, гимназия!» Но тотчас, вероятно, вспомнив свое новое положение и приношения еврейского общества, он спохватился и заговорил деловым тоном:
— Расходитесь, расходитесь! Что за беспорядок!.. Господа гимназисты! Стыдно!
О происшествии заговорили в городе. Дело «дошло до губернатора». Полицмейстер вызывал надзирателя Стыпуло. Стыпуло после этого уверял недавних товарищей, что он выставил евреев единственными виновниками свалки. Скоро откуда-то возник слух, будто побоище произошло между «евреями и христианами» из-за того, что якобы над крестом после водосвятия евреи произвели грязное кощунство. Стыпуло, когда его об этом спрашивали, давал показания противоречивые. Когда спрашивали евреи, он отвечал:
— Нич-чего подобного. Простая игра!
А когда спрашивали гимназисты, не участвовавшие в катаньи или возвратившиеся с рождественских каникул, он отвечал убежденно:
— А ка-ак же! Обя-зательно!..
Гимназическое начальство тоже произвело свое дознание, и некоторые гимназисты, чтобы избежать карцера и дурных баллов по поведению, ухватились за легенду о кощунстве… Но большинство говорили правду. Легенде противоречило и то, что в центре свалки участвовал на христианской стороне сын Менделя… Британа, еще до конца разбирательства, без церемонии посадили в каталажку. Меня, Фроима, Дробыша и еще двух-трех гимназистов — в карцер. Мендель-отец приходил к моему дяде, и они ездили куда-то вместе, с заступничеством… В то же время г-жа Мендель, встревоженная, сидела у моей тетки. В гостиной все взрослые сошлись.
— Ну что? — спросила г-жа Мендель у мужа и была разочарована, узнав, что мужчины хлопочут больше о Британе и евреях.
— А Фроим? — спросила она и тотчас же поправилась: — А наши мальчики?..
— Мальчики посидят в карцере, — холодно ответил дядя, а Мендель погладил бороду двумя руками: одной снизу, другой сверху. Это показывало, что г-н Мендель серьезно озабочен и сохранит свою независимость.
Дяде пришлось сОездить к губернатору. Дело удалось погасить. Британа отпустили, поднятая полицией кутерьма затихла. Нас тоже выпустили из карцера. Губернатор вызвал к себе раввина и нескольких «почетных евреев». В их числе был и Мендель. Начальник губернии произнес речь, — краткую, категорическую и не очень связную. Но тогда местной газеты еще не было, и от губернаторов не требовалось красноречия: все происходило по-домашнему.
— А, господин Мендель, — сказал он между прочим, и лицо его приняло благосклонное выражение. Он удостоил даже протянуть г-ну Менделю руку, к которой тот, низко наклонясь, почтительно дотронулся своей тонкой белой рукой.
— Ваш сын тоже был там? Да, знаю, знаю… Он был на стороне христиан… Директор мне говорил, что их всех наказали… Что?.. Еще сидят в карцере… Я попрошу, чтобы их освободили… Ну, прощайте, господа, и… чтобы этого более не было!
Вскоре нас тоже отпустили из карцера с соответствующими наставлениями. В городе еще долго не улеглись толки, вызванные этой историей. Легенда о кощунстве все-таки не исчезла, и… тем более говорили о Фроиме, который «был на стороне христиан».
Однажды Мендели пришли к нам и в нашей гостиной встретились с целым кружком губернских дам; в центре этого кружка была г-жа Фаворская. Эта дама была в курсе «взглядов высшей администрации» и очень любезно поднялась навстречу г-ну и г-же Мендель.
— Ах, вот мы опять встречаемся, —сказала она любезно.-Очень, очень рада. А это ваш сын… Тот самый? — сказала она, заметив Фроима, проходившего ко мне через соседнюю комнату. — Постойте, молодой человек. Мы тут хотим с вами познакомиться. Какой он у вас красавчик!.. А это что же у него?.. Шрам?.. Над самым глазом?.. Боже мой, — это ведь очень опасно? И он получил его… тогда?..
Фроим принял все это довольно кисло и явно порывался к двери, где его дожидались Дробыш, Израиль и я… Заметив это, г-жа Фаворская с милостивой улыбкой отпустила его.
— Ну, ступайте, ступайте к вашим товарищам, с которыми вы делили опасность…
Но раньше, чем Фроим ушел, молчаливый г-н Фаворский двинулся к нему, со своими монументальными усами и огромными крахмальными воротничками. Перехватив его у порога, г-н Фаворский демонстративно пожал ему руку…
— Позвольте мне… со своей стороны… Вы — положительно… — он несколько раз потряс его руку, — благородный молодой человек!
Фроим густо покраснел и скрылся за дверью. Все, на что решался за свой страх г-н Фаворский, всегда и вперед было обречено на неловкость. Теперь это выражение перед мальчиком чувств было тоже немного слишком выразительно, и его супруга сочла нужным до известной степени мотивировать его поступок…
— Вы знаете, — повернулась она к смущенной г-же Мендель, — о вашем сыне почти полчаса говорили в губернаторской гостиной. О, не беспокойтесь… Уверяю вас, — в самых лестных выражениях… Конечно, дети — всегда дети… Но на этот раз… такое хорошее направление.
Г-жа Мендель сильно покраснела, и это сделало ее, как всегда, еще более красивой, но трудно было бы сказать, что эти лестные отзывы доставляют ей удовольствие. По крайней мере она кинула на своего мужа быстрый и несколько смущенный взгляд. Лицо г-на Менделя было сурово. Можно было догадаться, что этот предмет уже составлял сюжет не особенно приятных разговоров в семье Менделей.
Когда мы всей нашей компанией вошли в мою комнату, — лицо Фроима тоже было красно, Израиль был угрюм и задумчив. Дробыш уселся на постели, закурил папиросу и, следя за кольцами дыма, сказал сентенциозно:
— Да, надо признаться: свинство вышло порядочное, и вот теперь… поделом.
Фроим сделал нетерпеливое движение:
— Кто же тут виноват, чорт возьми! Разве я мог предвидеть, что эта дура?..
— Нет, ты не виноват, — с горечью сказал Израиль. — Я тебя никогда не предупреждал?..
— О чем еще ты предупреждал?.. — сердито спросил Фроим.
— Ты не знаешь о чем?.. Тебе еще нужно растолковывать? — сказал Израиль, глядя в упор на Фроима своим глубоким серьезным взглядом.
Тот потупился. Можно было догадаться, на что намекал Израиль. В семье Менделей, очевидно, намечалась драма. Быть может, г-н Мендель спохватывался, что его сыновья, по крайней мере один из них не обещал сохраниться в качестве «доброго еврея», и случайные обстоятельства только стихийно подчеркивали это…
Эта стихия и говорила теперь устами супругов Фаворских.
Мы окончили курс. Я поступил на историко-филологический факультет. Дробыш — в технологический институт, Израиль избрал медицину. Мы знали, что Израилю больше нравилась философия, что он зачитывался Спинозой и Лейбницем, но это была уступка горячему желанию родителей. Медицина и тогда, как теперь, была предметом честолюбия еврейских родителей.
Мы решили не разлучаться, и все поехали в Петербург. Здесь сразу столичная жизнь с начинавшимся оживлением в студенческой среде охватила наш маленький земляческий кружок… И через год мы возвратились в родной город сильно изменившимися, особенно Израиль. Ему, вдобавок, пришлось надеть очки, и он, всегда серьезный и молчаливый, теперь положительно имел вид молодого ученого.
Фроим оставался этот год в городе, но ни с кем из своих товарищей по классу не сходился уже так близко, как с нами. Он был тот же веселый, жизнерадостный мальчик, обращавший на себя внимание и часто заставлявший говорить о себе. Он попрежнему дружил с моей сестрой, которая постоянно виделась с Маней Мендель. Это была та беззаботная интимность, которая так часто бывает уделом молодости и кидает такой хороший свет на настроение молодых годов…
Но теперь в их маленьком кружке появилось еще новое лицо.
Недалеко от нашего дома находился заезжий двор еврейки Баси. Хозяйка его, кроме содержания этого двора, занималась еще торговлей шелковыми материями вразнос. Товар у нее появлялся лишь периодически и шел очень ходко. У Баси можно было достать самые тонкие ткани самых красивых цветов, и притом по очень дешевым ценам. «Такое у меня счастье», — говорила она с тонкой улыбкой. Кажется, ее «счастье» состояло просто в тем, что она получала товар непосредственно из-за границы, без некоторых таможенных формальностей. Тогда на такого рода торговлю смотрели просто. Граница была не очень далеко. «Такие товары» можно было изредка получать «по знакомству» с некоторыми чиновниками, имевшими родню «в пограничном ведомстве», но чаще — через Басю. Чиновники были все люди уважаемые. Бася тоже пользовалась общим расположением и даже почетом. Когда ее опрятная фигура, приземистая и сильная, появлялась на улицах, с квадратным, не очень обОемистым узлом, перевешенным через плечо, то все знали:
Бася получила «новую партию». Она смело входила с парадного хода в любой дом, и на женской половине ее встречали, как желанную гостью. Конечно, все знали, что содержимое ее узла не оплачено на границе, —но, конечно, оно было оплачено где следует в городе, и жена полицмейстера первая обновляла новые материи. От такого перемещения оплаты все выигрывали, и все, значит, было благополучно.
Сама Бася была женщина уже пожилая, носила гладкий шелковый парик, и лицо ее хранило следы былой, повидимому замечательной красоты. В ее манерах сказывалось своеобразное изящество и какая-то особенная свобода, которая дается собственным сознанием и внешним признанием полезной общественной деятельности. В ее обращении не было заметно даже той чисто внешней условной приниженности, которую считал для себя приличной г-н Мендель. Она входила в комнаты, молча снимала с плеча узел и, предоставляя дамам восхищаться содержимым, — была вперед уверена, что ее приход вносит оживление, удовольствие, радость. Она, конечно, торговалась, но было очевидно, что это только уступка обычаю и дамской слабости покупательниц. У нее были твердо установленные цены и запрашивала она очень умеренно, лишь для того, чтобы было с чего скинуть и чтобы было время поговорить. Разговоры она вела долгие и на самые разнообразные темы. Басю любили: ее посещение вносило что-то особенное, какую-то живую струйку в скучные будни N-ских дам. Она это сознавала и держалась со своими покупательницами на равной ноге. Бася знала всю подноготную семейной жизни N-ских обывателей, но никогда не принимала ни малейшего участия в каких-нибудь грязных историях.
Как-то одно время Бася ненадолго исчезла из города и затем вернулась с маленькой внучкой Фрумой. С этих пор вместе с Басей по домам стала ходить смуглая хорошенькая девочка с бархатными черными глазами, одетая несколько пестро, но очень оригинально, в лучшие отрезки Басиных тканей. На шее у нее висели несколько ниток жемчугов и кораллов, а черные, как смоль, волнистые волосы были перехвачены красивым металлическим обручиком. Пока Бася вела свои разговоры, а дамы любовались щелками, — девочка жалась к коленям бабушки, ласкаясь, как кошечка. Бася любовно проводила рукой по блестящим волосам. Дамы также часто ласкали хорошенькую евреечку, и скоро Фрума стала необходимой принадлежностью Баси, как ее узел, завернутый всегда в чистую парусину, с таким восхитительным содержимым.
В еврейской среде Бася пользовалась большим почетом. Говорили, что она происходит из очень хорошего рода, что она очень богата, хотя и носит сама свой узел по городу, и что внучку ее ждет завидная судьба.
Как-то незаметно маленькая Басина внучка подросла, и уже в последний год нашего пребывания в гимназии она перестала ходить с Басей по домам. Говорили, что она «уже учится». Кто ее учил и чему — мы не знали; повидимому, воспитание было чисто еврейское, но, посещая с Басей христианские дома, она научилась говорить по-польски и по-русски довольно чисто, только как-то особенно, точно урчащая кошечка, грассируя звук — р.
Теперь, когда мы приехали на каникулы, к нам с Фроимом и Маней, его сестрой, пришла и смуглая девочка, в которой я не сразу признал Васину внучку. Она держалась с нами несколько застенчиво и не дичилась только Фроима, который обращался с нею с ласковой фамильярностью.
— Рекомендую-моя невеста, —сказал нам Фроим, обнимая девочку за талию.Не думайте, пожалуйста… Я не шучу. Правда, Фрумочка: мы ведь с тобой жених и невеста? Да?
Фрума потупилась с улыбкой и сказала тихо таким тоном, как отвечают в веселой игре:
— Да…
— Вы ее узнаете, конечно, — продолжал Фроим, — это ведь Басина внучка, зовут ее Фрумочкой, но это недоразумение: в сущности она Ревекка… А я кто? Ну, говори же, Фрумочка! Что ты точно онемела?
— Айвенго! — сказала девочка и, вырвавшись от него, перебежала к моей сестре…
— Вот видите, — сказал Фроим с торжеством, — мы тут уже прочитали «Айвенго», и я нахожу, что она настоящая Ревекка.
— Ривка, Ривке-е… фи! — протянула на еврейский лад моя сестра. — А затем, позвольте вам сказать, Фроим, что если вы Айвенго, то он был христианин, и ему нельзя быть женихом Ревекки.
— Ну, нас с Фрумочкой такие пустяки не могут смутить; правда, моя Ревекка?
Но Басина внучка кинула на него быстрый, смеющийся взгляд и, схватив за руки подруг, увлекла их за собою в аллею. Фроим весело светящимся взглядом смотрел вслед убегающим девочкам.
Следующий год внес в наш маленький кружок значительные перемены. Прежде всего Маня Мендель вышла замуж. Узнав об этом, мы очень удивились. Ей было еще только шестнадцать лет. Но в еврейской среде такие ранние браки тогда были совсем не редкость. Женской гимназии в городе не было, не было, значит, и поводов для споров между супругами Мендель о системе воспитания. Маня Мендель приобрела манеры и внешний лоск ее матери; ее учили языкам, истории и еще кое-чему русские учителя, но и только. Подходящих женихов в нашем городе для нее не было, но раз по какому-то делу приехал старый еврей из Галиции со своим молодым сыном. Отец был старозаветный, сын ходил в европейском костюме, был красив, неглуп и манерами резко выделялся среди N-ских кавалеров. С Менделями они оказались родственниками, и дело сладилось в наше отсутствие. В городе из нашего молодого кружка был только Фроим. Он был против этого брака и не скрывал этого. Быть может, тут играло некоторую роль сочувствие к Дробышу, так как для нас не было тайной, что с того самого дня, как «хорошенькая жидовочка» назвала его «невоспитанным», — наш развязный товарищ относился к ней особенным образом. Он не думал, что может выйти из этого чувства, и с беспечностью юности отдавался ему. Когда, порой, я, шутя, заговаривал с ним об этом, он встряхивал головой и говорил: «Как-нибудь будет». А пока он давал Мане книги, которые говорили о свободной жизни и о вреде предрассудков… Маня читала книги, порой рассуждала «совершенно здраво»; общество веселого и умного Степы было ей приятно. Но красивая головка держалась все так же надменно и «здравые суждения» оставались явной отвлеченностью. Когда явился молодой Зильберминц, она, кажется, и не вздохнула ни разу о бедном Степе.
— Что такое есть метафизика? — смеялся над ним Фроим. — Это есть то, чего не понимает сам мудрый Израиль и чего не может обОяснить своему глупому брату Фроиму… Ну, так это и есть метафизика…
Израиль снисходительно улыбался.
— Ну-у? — дразнился на еврейский лад Дробыш. — Чиво вы себе думаете? Это у него осталось от хедера. Он такой себе мудрый… Он все думает, все думает… — Думай, думай, только не спи!-кончал Фроим из известного еврейского анекдота.
Этот анекдот в то время был очень популярен. У простого еврея оказался очень мудрый сын. Он все читал талмуд и все думал о разных очень глубоких .вопросах.
Однажды отец с сыном поехали на телеге в город и остановились в поле ночевать. Лошадь они привязали на вожжах к дереву так, чтобы она могла щипать траву. Караулить ее они решили попеременно. Сначала не спал отец, потом он разбудил сына. — «Смотри, Шмуль, ты не заснешь?» — Нет, я буду думать. — «Ну, думай, думай, только не спи». Через некоторое время отец просыпается. — «Шмуль, ты не спишь?» — Нет, я думаю. — «О чем же ты думаешь?» Сын думает о том, что если ткнуть палкой в землю, то получится ямка, а куда же девалась эта земля, что вот была тут, а теперь нет? — «Ну, думай, думай, только не спи!» — произносит удовлетворенный еврей. О, у него мудрый сын. Так он просыпается несколько раз. Сын задает себе и разрешает целый ряд таких вопросов. Наконец опять: «Шмуль, ты не спишь?» — Нет, я думаю. — «О чем же ты думаешь?» — Я думаю о том, что вот тут была белая лошадь, а теперь ее нет. Куда же она девалась? — Лошадь, оказывается, украли.
Мы применяли этот анекдот к Израилю. Он, действительно, часто бывал рассеян и имел вид человека, погруженного в постоянную задумчивость. О чем он думает — мы знали только отчасти. При общих чтениях он спорил редко, но его мнения всегда бывали оригинальны и не подходили к шаблонам.
Я, Израиль Мендель и Дробыш были уже в последнем классе. Фроим перешел в шестой. Но — как это иногда бывает — он держался больше в кружке старшего брата, и мы считали его товарищем. В наших внеклассных чтениях он принимал участие полудилетантское, часто манкировал, но иногда увлекался и просиживал целые дни над какой-нибудь толстой книгой. Порой его парадоксальные возражения, неожиданные, не всегда основательные, но всегда уверенные, стремительные и страстные, затягивали наши споры до глубокой ночи. Израиля это иногда сердило. Нас и других участников больше забавляло. Израиль сердился особенно, когда Фроим высказывал прямолинейно атеистические взгляды. Все мы, в сущности, были проникнуты передовыми взглядами и философией того времени. Все относились совершенно отрицательно к обрядам и довольно равнодушно к тому, что еще оставалось у нас от религии. Нам было лень и недосуг разбираться в этом. Но что-то еще оставалось, и особенно сильно в Израиле. Это, кажется, было бессознательное влияние веры отцов: для меня — моего дяди, для Менделей — их отца…
Иногда после полуночи, в самый разгар наших споров, в стену смежного кабинета дяди раздавался стук… Фроим спохватывался, на его лице появлялась уморительная гримаса, и, поднявшись на цыпочки, он делал рукой широкий жест меламеда, усмиряющего раскричавшихся хедерников:
— Кин-дер! Ш-ш-а!
И мы расходились веселые и возбужденные… Несомненно, что без Фроима наши занятия шли бы с гораздо меньшею живостью.
Наш дом и сад был недалеко от окраины города. К саду соседа Дробыша примыкал большой пруд. Тут, невдалеке, пролегал большой шлях и, как всегда у выезда, ютились кузницы. Зимой на пруду гимназисты катались на коньках. Мы были завзятые конькобежцы. Даже Израиль со своей несколько неуклюжей высокой фигурой тоже порой появлялся среди веселой стаи и сосредоточенно, качаясь, как башня, старательно выделывал «голландский шаг». При этом он точно решал какую-то задачу «по законам динамики», и мелкота старалась не попадаться ему на пути во время этих экспериментов. Фроим был в числе первых конькобежцев.
Из кузниц часто выбегали, все в саже, евреи молотобойцы и мальчики, раздувавшие меха, и смотрели на катанье. При этом, конечно, являлся невольный антагонизм между свободно резвящейся молодежью и такой же молодежью, проводящею целые дни за горнами. Кузнецы.часто забавлялись тем, что, наскоро выбежав из кузниц, швыряли под ноги катающихся палки или глыбы льда. Однажды, когда лед был довольно тонок, они под вечер разбили его полосой в одном месте. Ночью эта полоса опять подмерзла, а к утру ее припорошило снегом. После уроков, когда ученики появились на льду, — лукавые кузнецы ничего не сказали, но, видимо, поджидали чего-то. Дробыш, считавшийся самым смелым конькобежцем, разбежался и нечаянно попал на роковую полосу. За ним ввалился другой гимназист…
Такие маленькие неприятности случались часто и не были опасны, так как пруд был неглубок. Мы связывали башлыки, посылали вперед малышей и потом, под пение «дубинушки», очень весело вытаскивали провалившихся. Так было и этот раз. Но мы, конечно, не могли простить кузнецам ни их коварной ловушки, ни злорадных криков ура, огласивших берег пруда у кузниц, к которым присоединились такие же злорадные крики обозчиков, проезжавших по шляху с бочками смолы. С этих пор между берегом с кузницами и катком на пруде установились своего рода полушуточные боевые традиции. Мы свободно ходили берегом мимо кузниц и мирно разговаривали с кузнецами. Но стоило надеть коньки и сойти на лед, как тотчас же обе стороны вступали на боевую почву. На берегу торжествовали кузнецы, на льду гимназисты сбивали с ног и закидывали снежками кузнецов, неосторожно увлекавшихся преследованием. Никто при этом не думал о том, что кузнецы почти сплошь — евреи. Это была война льда и берега, гимназии и кузниц, и ничего больше.
Подошли рождественские каникулы, потом — крещение. Накануне на льду вырубили большой крест, кругом расчистили снег и после службы из города двинулись хоругви, духовенство в ризах, чиновники в треуголках, дамы в роскошных шубках и простой народ… Присутствовали губернатор и губернаторша. Около них виднелись между прочим г-н Фаворский с монументальными усами и его супруга.
Водосвятие кончилось, публика разошлась и разОехалась, оставив огромное пространство вытоптанного снега, с узорным крестом посередине. Кругом креста стояли натыканные во льду елки… И тотчас же гладкий лед завизжал под коньками.
День был ясный и тихий. Светило солнце, но мороз крепчал. В вышине то и дело сами собой оседали большие хлопья инея и, колыхаясь, тихо садились на лед. В воздухе было что-то бодрящее, возбуждающее, веселое, почти опьяняющее. Лед взвизгивал под коньками и порой звонко, переливчато трескался.
Ради водосвятия и торжественного христианского праздника кузницы с утра стояли закрытые. По окончании торжества их начинали открывать, но работы было мало, И кузнецы, такие же веселые, как мы, праздно толпились еще на берегу. Между берегом и льдом замелькали, сверкая на солнце, комья снега и куски льда…
Один из молодых молотобойцев, Мойше Британ, парень необыкновенно коренастый и сильный, вдруг спустился с берега и храбро один пошел по льду. Это был вызов. Он шел беспечно серединою пруда, и в руках у него была большая палка на длинной веревке. Порой, остановившись, он пускал палку под ноги катающихся, и несколько человек упало. С берега раздавались ободряющие крики:
— Ура, Мойше Британ! — Еврейские мальчики визжали от восторга и радостно кувыркались в снегу.
Фроиму пришла вдруг идея. Он подОехал к другому гимназисту, и они вдвоем взбежали на берег. Никто на это не обратил внимания. Через несколько минут они опять спустились рядом на пруд и стали приближаться к Британу. Британ смотрел в другую сторону, а когда с берега ему крикнули предостережение, — было уже поздно. Фроим и его сообщник вдруг разбежались в стороны и в руках у каждого оказалось по концу веревки. Веревка подсекла Британа, и он полетел затылком на лед, высоко задрав ноги в больших валенках.
Очередь торжества наступила для пруда… Лед огласился криками:
— Ура, наши! Браво, Фроим Мендель. Ура! Зрелище падения было так комично, что даже на берегу мальчишки хохотали и визжали, кувыркаясь в снегу…
Падение на спину на льду всегда очень больно, а порой и опасно. Британ несколько секунд лежал ошеломленный. На берегу заметили его затруднительное положение и кинулись к нему. Но Британ поднялся вдруг, несколько еще ошеломленный, но тем более свирепый, и кинулся на своих врагов. Прежде всего он схватил за середину веревки, которую Фроим с товарищем старались высвободить из-под его ног, и, сильно дернув ее, пустил обоих с бешеной силой по кругу… Фроим по инерции пролетел совсем близко от берега. Здесь был уже подмерзший неровный снег. Фроим споткнулся и упал. Через полминуты над ним образовалась живая куча копошащихся тел.
— Бей Фроима! Бей Менделя! — кричали с берега.
— Выручать Фроима! — отвечали гимназисты. Они расхватали стоявшие у Иордани елки и с ними кинулись на выручку. Все пришло в тревожный беспорядок. Евреев сбивали елками с ног… Между берегом и прудом мелькали комья снега, ледяшки, палки. Побоище перестало походить на игру. Британ, как медведь, скользя, переваливаясь, бежал к свалке. К счастью, он опять поскользнулся и упал, а в это время товарищи успели выручить Менделя, и ледяная армия опять отделилась от береговой. У Менделя лоб был в крови, и на месте свалки виднелось красное пятно.
По льду, выпятив грудь, скользящей походкой, приближался околодочный надзиратель Стыпуло. Он еще недавно был великовозрастным гимназистом, и в нем были еще живы инстинкты «товарищества». Поэтому, ворвавшись в толпу, он прежде всего схватил ближайшего еврея и швырнул его так усердно, что тот упал. При этом из груди его вырвался инстинктивный боевой клич: — «Держись, гимназия!» Но тотчас, вероятно, вспомнив свое новое положение и приношения еврейского общества, он спохватился и заговорил деловым тоном:
— Расходитесь, расходитесь! Что за беспорядок!.. Господа гимназисты! Стыдно!
О происшествии заговорили в городе. Дело «дошло до губернатора». Полицмейстер вызывал надзирателя Стыпуло. Стыпуло после этого уверял недавних товарищей, что он выставил евреев единственными виновниками свалки. Скоро откуда-то возник слух, будто побоище произошло между «евреями и христианами» из-за того, что якобы над крестом после водосвятия евреи произвели грязное кощунство. Стыпуло, когда его об этом спрашивали, давал показания противоречивые. Когда спрашивали евреи, он отвечал:
— Нич-чего подобного. Простая игра!
А когда спрашивали гимназисты, не участвовавшие в катаньи или возвратившиеся с рождественских каникул, он отвечал убежденно:
— А ка-ак же! Обя-зательно!..
Гимназическое начальство тоже произвело свое дознание, и некоторые гимназисты, чтобы избежать карцера и дурных баллов по поведению, ухватились за легенду о кощунстве… Но большинство говорили правду. Легенде противоречило и то, что в центре свалки участвовал на христианской стороне сын Менделя… Британа, еще до конца разбирательства, без церемонии посадили в каталажку. Меня, Фроима, Дробыша и еще двух-трех гимназистов — в карцер. Мендель-отец приходил к моему дяде, и они ездили куда-то вместе, с заступничеством… В то же время г-жа Мендель, встревоженная, сидела у моей тетки. В гостиной все взрослые сошлись.
— Ну что? — спросила г-жа Мендель у мужа и была разочарована, узнав, что мужчины хлопочут больше о Британе и евреях.
— А Фроим? — спросила она и тотчас же поправилась: — А наши мальчики?..
— Мальчики посидят в карцере, — холодно ответил дядя, а Мендель погладил бороду двумя руками: одной снизу, другой сверху. Это показывало, что г-н Мендель серьезно озабочен и сохранит свою независимость.
Дяде пришлось сОездить к губернатору. Дело удалось погасить. Британа отпустили, поднятая полицией кутерьма затихла. Нас тоже выпустили из карцера. Губернатор вызвал к себе раввина и нескольких «почетных евреев». В их числе был и Мендель. Начальник губернии произнес речь, — краткую, категорическую и не очень связную. Но тогда местной газеты еще не было, и от губернаторов не требовалось красноречия: все происходило по-домашнему.
— А, господин Мендель, — сказал он между прочим, и лицо его приняло благосклонное выражение. Он удостоил даже протянуть г-ну Менделю руку, к которой тот, низко наклонясь, почтительно дотронулся своей тонкой белой рукой.
— Ваш сын тоже был там? Да, знаю, знаю… Он был на стороне христиан… Директор мне говорил, что их всех наказали… Что?.. Еще сидят в карцере… Я попрошу, чтобы их освободили… Ну, прощайте, господа, и… чтобы этого более не было!
Вскоре нас тоже отпустили из карцера с соответствующими наставлениями. В городе еще долго не улеглись толки, вызванные этой историей. Легенда о кощунстве все-таки не исчезла, и… тем более говорили о Фроиме, который «был на стороне христиан».
Однажды Мендели пришли к нам и в нашей гостиной встретились с целым кружком губернских дам; в центре этого кружка была г-жа Фаворская. Эта дама была в курсе «взглядов высшей администрации» и очень любезно поднялась навстречу г-ну и г-же Мендель.
— Ах, вот мы опять встречаемся, —сказала она любезно.-Очень, очень рада. А это ваш сын… Тот самый? — сказала она, заметив Фроима, проходившего ко мне через соседнюю комнату. — Постойте, молодой человек. Мы тут хотим с вами познакомиться. Какой он у вас красавчик!.. А это что же у него?.. Шрам?.. Над самым глазом?.. Боже мой, — это ведь очень опасно? И он получил его… тогда?..
Фроим принял все это довольно кисло и явно порывался к двери, где его дожидались Дробыш, Израиль и я… Заметив это, г-жа Фаворская с милостивой улыбкой отпустила его.
— Ну, ступайте, ступайте к вашим товарищам, с которыми вы делили опасность…
Но раньше, чем Фроим ушел, молчаливый г-н Фаворский двинулся к нему, со своими монументальными усами и огромными крахмальными воротничками. Перехватив его у порога, г-н Фаворский демонстративно пожал ему руку…
— Позвольте мне… со своей стороны… Вы — положительно… — он несколько раз потряс его руку, — благородный молодой человек!
Фроим густо покраснел и скрылся за дверью. Все, на что решался за свой страх г-н Фаворский, всегда и вперед было обречено на неловкость. Теперь это выражение перед мальчиком чувств было тоже немного слишком выразительно, и его супруга сочла нужным до известной степени мотивировать его поступок…
— Вы знаете, — повернулась она к смущенной г-же Мендель, — о вашем сыне почти полчаса говорили в губернаторской гостиной. О, не беспокойтесь… Уверяю вас, — в самых лестных выражениях… Конечно, дети — всегда дети… Но на этот раз… такое хорошее направление.
Г-жа Мендель сильно покраснела, и это сделало ее, как всегда, еще более красивой, но трудно было бы сказать, что эти лестные отзывы доставляют ей удовольствие. По крайней мере она кинула на своего мужа быстрый и несколько смущенный взгляд. Лицо г-на Менделя было сурово. Можно было догадаться, что этот предмет уже составлял сюжет не особенно приятных разговоров в семье Менделей.
Когда мы всей нашей компанией вошли в мою комнату, — лицо Фроима тоже было красно, Израиль был угрюм и задумчив. Дробыш уселся на постели, закурил папиросу и, следя за кольцами дыма, сказал сентенциозно:
— Да, надо признаться: свинство вышло порядочное, и вот теперь… поделом.
Фроим сделал нетерпеливое движение:
— Кто же тут виноват, чорт возьми! Разве я мог предвидеть, что эта дура?..
— Нет, ты не виноват, — с горечью сказал Израиль. — Я тебя никогда не предупреждал?..
— О чем еще ты предупреждал?.. — сердито спросил Фроим.
— Ты не знаешь о чем?.. Тебе еще нужно растолковывать? — сказал Израиль, глядя в упор на Фроима своим глубоким серьезным взглядом.
Тот потупился. Можно было догадаться, на что намекал Израиль. В семье Менделей, очевидно, намечалась драма. Быть может, г-н Мендель спохватывался, что его сыновья, по крайней мере один из них не обещал сохраниться в качестве «доброго еврея», и случайные обстоятельства только стихийно подчеркивали это…
Эта стихия и говорила теперь устами супругов Фаворских.
БАСЯ И ЕЕ ВНУЧКА
Мы окончили курс. Я поступил на историко-филологический факультет. Дробыш — в технологический институт, Израиль избрал медицину. Мы знали, что Израилю больше нравилась философия, что он зачитывался Спинозой и Лейбницем, но это была уступка горячему желанию родителей. Медицина и тогда, как теперь, была предметом честолюбия еврейских родителей.
Мы решили не разлучаться, и все поехали в Петербург. Здесь сразу столичная жизнь с начинавшимся оживлением в студенческой среде охватила наш маленький земляческий кружок… И через год мы возвратились в родной город сильно изменившимися, особенно Израиль. Ему, вдобавок, пришлось надеть очки, и он, всегда серьезный и молчаливый, теперь положительно имел вид молодого ученого.
Фроим оставался этот год в городе, но ни с кем из своих товарищей по классу не сходился уже так близко, как с нами. Он был тот же веселый, жизнерадостный мальчик, обращавший на себя внимание и часто заставлявший говорить о себе. Он попрежнему дружил с моей сестрой, которая постоянно виделась с Маней Мендель. Это была та беззаботная интимность, которая так часто бывает уделом молодости и кидает такой хороший свет на настроение молодых годов…
Но теперь в их маленьком кружке появилось еще новое лицо.
Недалеко от нашего дома находился заезжий двор еврейки Баси. Хозяйка его, кроме содержания этого двора, занималась еще торговлей шелковыми материями вразнос. Товар у нее появлялся лишь периодически и шел очень ходко. У Баси можно было достать самые тонкие ткани самых красивых цветов, и притом по очень дешевым ценам. «Такое у меня счастье», — говорила она с тонкой улыбкой. Кажется, ее «счастье» состояло просто в тем, что она получала товар непосредственно из-за границы, без некоторых таможенных формальностей. Тогда на такого рода торговлю смотрели просто. Граница была не очень далеко. «Такие товары» можно было изредка получать «по знакомству» с некоторыми чиновниками, имевшими родню «в пограничном ведомстве», но чаще — через Басю. Чиновники были все люди уважаемые. Бася тоже пользовалась общим расположением и даже почетом. Когда ее опрятная фигура, приземистая и сильная, появлялась на улицах, с квадратным, не очень обОемистым узлом, перевешенным через плечо, то все знали:
Бася получила «новую партию». Она смело входила с парадного хода в любой дом, и на женской половине ее встречали, как желанную гостью. Конечно, все знали, что содержимое ее узла не оплачено на границе, —но, конечно, оно было оплачено где следует в городе, и жена полицмейстера первая обновляла новые материи. От такого перемещения оплаты все выигрывали, и все, значит, было благополучно.
Сама Бася была женщина уже пожилая, носила гладкий шелковый парик, и лицо ее хранило следы былой, повидимому замечательной красоты. В ее манерах сказывалось своеобразное изящество и какая-то особенная свобода, которая дается собственным сознанием и внешним признанием полезной общественной деятельности. В ее обращении не было заметно даже той чисто внешней условной приниженности, которую считал для себя приличной г-н Мендель. Она входила в комнаты, молча снимала с плеча узел и, предоставляя дамам восхищаться содержимым, — была вперед уверена, что ее приход вносит оживление, удовольствие, радость. Она, конечно, торговалась, но было очевидно, что это только уступка обычаю и дамской слабости покупательниц. У нее были твердо установленные цены и запрашивала она очень умеренно, лишь для того, чтобы было с чего скинуть и чтобы было время поговорить. Разговоры она вела долгие и на самые разнообразные темы. Басю любили: ее посещение вносило что-то особенное, какую-то живую струйку в скучные будни N-ских дам. Она это сознавала и держалась со своими покупательницами на равной ноге. Бася знала всю подноготную семейной жизни N-ских обывателей, но никогда не принимала ни малейшего участия в каких-нибудь грязных историях.
Как-то одно время Бася ненадолго исчезла из города и затем вернулась с маленькой внучкой Фрумой. С этих пор вместе с Басей по домам стала ходить смуглая хорошенькая девочка с бархатными черными глазами, одетая несколько пестро, но очень оригинально, в лучшие отрезки Басиных тканей. На шее у нее висели несколько ниток жемчугов и кораллов, а черные, как смоль, волнистые волосы были перехвачены красивым металлическим обручиком. Пока Бася вела свои разговоры, а дамы любовались щелками, — девочка жалась к коленям бабушки, ласкаясь, как кошечка. Бася любовно проводила рукой по блестящим волосам. Дамы также часто ласкали хорошенькую евреечку, и скоро Фрума стала необходимой принадлежностью Баси, как ее узел, завернутый всегда в чистую парусину, с таким восхитительным содержимым.
В еврейской среде Бася пользовалась большим почетом. Говорили, что она происходит из очень хорошего рода, что она очень богата, хотя и носит сама свой узел по городу, и что внучку ее ждет завидная судьба.
Как-то незаметно маленькая Басина внучка подросла, и уже в последний год нашего пребывания в гимназии она перестала ходить с Басей по домам. Говорили, что она «уже учится». Кто ее учил и чему — мы не знали; повидимому, воспитание было чисто еврейское, но, посещая с Басей христианские дома, она научилась говорить по-польски и по-русски довольно чисто, только как-то особенно, точно урчащая кошечка, грассируя звук — р.
Теперь, когда мы приехали на каникулы, к нам с Фроимом и Маней, его сестрой, пришла и смуглая девочка, в которой я не сразу признал Васину внучку. Она держалась с нами несколько застенчиво и не дичилась только Фроима, который обращался с нею с ласковой фамильярностью.
— Рекомендую-моя невеста, —сказал нам Фроим, обнимая девочку за талию.Не думайте, пожалуйста… Я не шучу. Правда, Фрумочка: мы ведь с тобой жених и невеста? Да?
Фрума потупилась с улыбкой и сказала тихо таким тоном, как отвечают в веселой игре:
— Да…
— Вы ее узнаете, конечно, — продолжал Фроим, — это ведь Басина внучка, зовут ее Фрумочкой, но это недоразумение: в сущности она Ревекка… А я кто? Ну, говори же, Фрумочка! Что ты точно онемела?
— Айвенго! — сказала девочка и, вырвавшись от него, перебежала к моей сестре…
— Вот видите, — сказал Фроим с торжеством, — мы тут уже прочитали «Айвенго», и я нахожу, что она настоящая Ревекка.
— Ривка, Ривке-е… фи! — протянула на еврейский лад моя сестра. — А затем, позвольте вам сказать, Фроим, что если вы Айвенго, то он был христианин, и ему нельзя быть женихом Ревекки.
— Ну, нас с Фрумочкой такие пустяки не могут смутить; правда, моя Ревекка?
Но Басина внучка кинула на него быстрый, смеющийся взгляд и, схватив за руки подруг, увлекла их за собою в аллею. Фроим весело светящимся взглядом смотрел вслед убегающим девочкам.
Следующий год внес в наш маленький кружок значительные перемены. Прежде всего Маня Мендель вышла замуж. Узнав об этом, мы очень удивились. Ей было еще только шестнадцать лет. Но в еврейской среде такие ранние браки тогда были совсем не редкость. Женской гимназии в городе не было, не было, значит, и поводов для споров между супругами Мендель о системе воспитания. Маня Мендель приобрела манеры и внешний лоск ее матери; ее учили языкам, истории и еще кое-чему русские учителя, но и только. Подходящих женихов в нашем городе для нее не было, но раз по какому-то делу приехал старый еврей из Галиции со своим молодым сыном. Отец был старозаветный, сын ходил в европейском костюме, был красив, неглуп и манерами резко выделялся среди N-ских кавалеров. С Менделями они оказались родственниками, и дело сладилось в наше отсутствие. В городе из нашего молодого кружка был только Фроим. Он был против этого брака и не скрывал этого. Быть может, тут играло некоторую роль сочувствие к Дробышу, так как для нас не было тайной, что с того самого дня, как «хорошенькая жидовочка» назвала его «невоспитанным», — наш развязный товарищ относился к ней особенным образом. Он не думал, что может выйти из этого чувства, и с беспечностью юности отдавался ему. Когда, порой, я, шутя, заговаривал с ним об этом, он встряхивал головой и говорил: «Как-нибудь будет». А пока он давал Мане книги, которые говорили о свободной жизни и о вреде предрассудков… Маня читала книги, порой рассуждала «совершенно здраво»; общество веселого и умного Степы было ей приятно. Но красивая головка держалась все так же надменно и «здравые суждения» оставались явной отвлеченностью. Когда явился молодой Зильберминц, она, кажется, и не вздохнула ни разу о бедном Степе.