Короленко Владимир Галактионович

Чудная


   Владимир Галактионович Короленко
   Чудная
   (Очерк из 80-х годов)
   I
   - Скоро ли станция, ямщик?
   - Не скоро еще, - до метели вряд ли доехать, - вишь, закуржавело как, сивера идет.
   Да, видно, до метели не доехать. К вечеру становится все холоднее. Слышно, как снег под полозьями поскрипывает, зимний ветер - сивера - гудит в темном бору, ветви елей протягиваются к узкой лесной дороге и угрюмо качаются в опускающемся сумраке раннего вечера.
   Холодно и неудобно. Кибитка узка, под бока давит, да еще некстати шашки и револьверы провожатых болтаются. Колокольчик выводит какую-то длинную, однообразную песню, в тон запевающей метели.
   К счастию - вот и одинокий огонек станции на опушке гудящего бора.
   Мои провожатые, два жандарма, бряцая целым арсеналом вооружения, стряхивают снег в жарко натопленной, темной, закопченной избе. Бедно и неприветно. Хозяйка укрепляет в светильне дымящую лучину.
   - Нет ли чего поесть у тебя, хозяйка?
   - Ничего нет-то у нас...
   - А рыбы? Река тут у вас недалече.
   - Была рыба, да выдра всю позобала.
   - Ну, картошки...
   - И-и, батюшки! Померзла картошка-то у нас ноне, вся померзла.
   Делать нечего; самовар, к удивлению, нашелся. Погрелись чаем, хлеба и луковиц принесла хозяйка в лукошке. А вьюга на дворе разыгрывалась, мелким снегом в окна сыпало, и по временам даже свет лучины вздрагивал и колебался.
   - Нельзя вам ехать-то будет - ночуйте! - говорит старуха.
   - Что ж, ночуем. Вам ведь, господин, торопиться-то некуда тоже. Видите - тут сторона-то какая!.. Ну, а там еще хуже - верьте слову, - говорит один из провожатых.
   В избе все смолкло. Даже хозяйка сложила свою прясницу с пряжей и улеглась, перестав светить лучину. Водворился мрак и молчание, нарушаемое только порывистыми ударами налетавшего ветра.
   Я не спал. В голове, под шум бури, поднимались и летели одна за другой тяжелые мысли.
   - Не спится, видно, господин? - произносит тот же провожатый "старшой", человек довольно симпатичный, с приятным, даже как будто интеллигентным лицом, расторопный, знающий свое дело и поэтому не педант. В пути он не прибегает к ненужным стеснениям и формальностям.
   - Да, не спится.
   Некоторое время проходит в молчании, но я слышу, что и мой сосед не спит, - чуется, что и ему не до сна, что и в его голове бродят какие-то мысли. Другой провожатый, молодой "подручный", спит сном здорового, но крепко утомленного человека. Временами он что-то невнятно бормочет.
   - Удивляюсь я вам, - слышится опять ровный грудной голос унтера, народ молодой, люди благородные, образованные, можно сказать, - а как свою жизнь проводите...
   - Как?
   - Эх, господин! Неужто мы не можем поникать!.. Довольно понимаем, не в эдакой, может, жизни были и не к этому сызмалетства-то привыкли...
   - Ну, это вы пустое говорите... Было время и отвыкнуть...
   - Неужто весело вам? - произносит он тоном сомнения.
   - А вам весело?..
   Молчание. Гаврилов (будем так звать моего собеседника), по-видимому, о чем-то думает.
   - Нет, господин, невесело нам. Верьте слову: иной раз бывает - просто, кажется, на свет не глядел бы... С чего уж это, не знаю, - только иной раз так подступит - нож острый, да и только.
   - Служба, что ли, тяжелая?
   - Служба службой... Конечно, не гулянье, да и начальство, надо сказать, строгое, а только все же не с этого...
   - Так отчего же?
   - Кто знает?..
   Опять молчание.
   - Служба что. Сам себя веди аккуратно, только и всего. Мне, тем более, домой скоро. Из сдаточных я, так срок выходит. Начальник и то говорит: "Оставайся, Гаврилов, что тебе делать в деревне? На счету ты хорошем..."
   - Останетесь?
   - Нет. Оно, правда, и дома-то... От крестьянской работы отвык... Пища тоже. Ну и, само собой, обхождение... Грубость эта...
   - Так в чем же дело?
   Он подумал и потом сказал:
   - Вот я вам, господин, ежели не поскучаете, случай один расскажу... Со мной был...
   - Расскажите...
   II
   Поступил я на службу в 1874 году, в эскадрон, прямо из сдаточных. Служил хорошо, можно сказать, с полным усердием, все больше по нарядам: в парад куда, к театру, - сами знаете. Грамоте хорошо был обучен, ну, и начальство не оставляло. Майор у нас земляк мне был и, как видя мое старание, призывает раз меня к себе и говорит: "Я тебя, Гаврилов, в унтер-офицеры представлю... Ты в командировках бывал ли?" - Никак нет, говорю, ваше высокоблагородие. - "Ну, говорит, в следующий раз назначу тебя в подручные, присмотришься - дело нехитрое". - Слушаю, говорю, ваше высокоблагородие, рад стараться.
   А в командировках я точно что не бывал ни разу, - вот с вашим братом, значит. Оно хоть, скажем, дело-то нехитрое, а все же, знаете, инструкции надо усвоить, да и расторопность нужна. Ну, хорошо...
   Через неделю этак места зовет меня дневальный к начальнику и унтер-офицера одного вызывает. Пришли. "Вам, говорит, в командировку ехать. Вот тебе, - говорит унтер-офицеру, - подручный. Он еще не бывал. Смотрите, не зевать, справьтесь, говорит, ребята молодцами, - барышню вам везти из замка, политичку, Морозову. Вот вам инструкция, завтра деньги получай и с богом!.."
   Иванов, унтер-офицер, в старших со мною ехал, а я в подручных, - вот как у меня теперь другой-то жандарм. Старшему сумка казенная дается, деньги он на руки получает, бумаги; он расписывается, счеты эти ведет, ну, а рядовой в помощь ему: послать куда, за вещами присмотреть, то, другое.
   Ну, хорошо. Утром, чуть свет еще, - от начальника вышли, - гляжу: Иванов мой уж выпить где-то успел. А человек был, надо прямо говорить, не подходящий - разжалован теперь... На глазах у начальства - как следует быть унтер-офицеру, и даже так, что на других кляузы наводил, выслуживался. А чуть с глаз долой, сейчас и завертится, и первым делом - выпить!
   Пришли мы в замок, как следует, бумагу подали - ждем, стоим. Любопытно мне - какую барышню везти-то придется, а везти назначено нам по маршруту далеко. По самой этой дороге ехали, только в город уездный она назначена была, не в волость. Вот мне и любопытно в первый-то раз: что, мол, за политичка такая?
   Только прождали мы этак с час места, пока ее вещи собирали, - а и вещей-то с ней узелок маленький - юбчонка там, ну, то, другое, - сами знаете. Книжки тоже были, а больше ничего с ней не было; небогатых, видно, родителей, думаю. Только выводят ее - смотрю: молодая еще, как есть ребенком мне показалась. Волосы русые, в одну косу собраны, на щеках румянец. Ну, потом, увидел я - бледная совсем, белая во всю дорогу была. И сразу мне ее жалко стало... Конечно, думаю... Начальство, извините... зря не накажет... Значит, сделала какое-нибудь качество по этой, по политической части... Ну, а все-таки... жалко, так жалко - просто, ну!..
   Стала она одеваться: пальто, калоши... Вещи нам ее показали, - правило, значит: по инструкции мы вещи смотреть обязаны. "Деньги, спрашиваем, с вами какие будут?" Рубль двадцать копеек денег оказалось, - старшой к себе взял. "Вас, барышня, - говорит ей, - я обыскать должен".
   Как она тут вспыхнет. Глаза загорелись, румянец еще гуще выступил. Губы тонкие, сердитые... Как посмотрела на нас, - верите: оробел я и подступиться не смею. Ну, а старшой, известно, выпивши: лезет к ней прямо. "Я, говорит, обязан; у меня, говорит, инструкция!.."
   Как тут она крикнет, - даже Иванов и тот от нее попятился. Гляжу я на нее - лицо побледнело, ни кровинки, а глаза потемнели, и злая-презлая... Ногой топает, говорит шибко, - только я, признаться, хорошо и не слушал, что она говорила... Смотритель тоже испугался, воды ей принес в стакане. "Успокойтесь, - просит ее, - пожалуйста, говорит, сами себя пожалейте!" Ну, она и ему не уважила. "Варвары вы, говорит, холопы!" И прочие тому подобные дерзкие слова выражает. Как хотите: супротив начальства это ведь нехорошо. Ишь, думаю, змееныш... Дворянское отродье!
   Так мы ее и не обыскивали. Увел ее смотритель в другую комнату, да с надзирательницей тотчас же и вышли они. "Ничего, говорит, при них нет". А она на него глядит и точно вот смеется в лицо ему, и глаза злые всё. А Иванов, - известно, море по колена, - смотрит да все свое бормочет: "Не по закону: у меня, говорит, инструкция!.." Только смотритель внимания не взял. Конечно, как он пьяный. Пьяному какая вера!
   Поехали. По городу проезжали, - все она в окна кареты глядит, точно прощается либо знакомых увидеть хочет. А Иванов взял да занавески опустил окна и закрыл. Забилась она в угол, прижалась и не глядит на нас. А я, признаться, не утерпел-таки: взял за край одну занавеску, будто сам поглядеть хочу, - и открыл так, чтобы ей видно было... Только она и не посмотрела - в уголку сердитая сидит, губы закусила... В кровь, так я себе думал, искусает.
   Поехали по железной дороге. Погода ясная этот день стояла - осенью дело это было, в сентябре месяца. Солнце-то светит, да ветер свежий, осенний, а она в вагоне окно откроет, сама высунется на ветер, так и сидит. По инструкции-то оно не полагается, знаете, окна открывать, да Иванов мой, как в вагон ввалился, так и захрапел; а я не смею ей сказать. Потом осмелился, подошел к ней и говорю: - Барышня, говорю, закройте окно. - Молчит, будто не ей и говорят. Постоял я тут, постоял, а потом опять говорю: - Простудитесь, барышня, - холодно ведь.
   Обернулась она ко мне и уставилась глазищами, точно удивилась чему... Поглядела да и говорит: "Оставьте!" И опять в окно высунулась. Махнул я рукой, отошел в сторону.
   Стала она спокойнее будто. Закроет окно, в пальтишко закутается вся, греется. Ветер, говорю, свежий был, студено! А потом опять к окну сядет, и опять на ветру вся, - после тюрьмы-то, видно, не наглядится. Повеселела даже, глядит себе, улыбается. И так на нее в те поры хорошо смотреть было!.. Верите совести...
   Рассказчик замолчал и задумался. Потом продолжал, как будто слегка конфузясь:
   - Конечно, не с привычки это... Потом много возил, привык. А тот раз чудно мне показалось: куда, думаю, мы ее везем, дитё этакое... И потом... признаться вам, господин, уж вы не осудите: что, думаю, ежели бы у начальства попросить да в жены ее взять... Ведь уж я бы из нее дурь-то эту выкурил. Человек я, тем более, служащий... Конечно, молодой разум... глупый... Теперь могу понимать... Попу тогда на духу рассказал, он говорит: "Вот от этой самой мысли порча у тебя и пошла. Потому что она, верно, и в бога-то не верит..."
   От Костромы на тройке ехать пришлось; Иванов у меня пьян-пьянешенек: проспится и опять заливает. Вышел из вагона, шатается. Ну, думаю, плохо, как бы денег казенных не растерял. Ввалился в почтовую телегу, лег и разом захрапел. Села она рядом, - неловко. Посмотрела на него - ну, точно вот на гадину на какую. Подобралась так, чтобы не тронуть его как-нибудь, - вся в уголку и прижалась, а я-то уж на облучке уселся. Как поехали, - ветер сиверный, - я и то продрог. Закашляла крепко и платок к губам поднесла, а на платке, гляжу, кровь. Так меня будто кто в сердце кольнул булавкой. - Эх, говорю, барышня, - как можно! Больны вы, а в такую дорогу поехали, - осень, холодно!.. Нешто, говорю, можно этак!
   Вскинула она на меня глазами, посмотрела, и точно опять внутри у нее закипать стало.
   - Что вы, говорит, глупы, что ли? Не понимаете, что я не по своей воле еду? Хорош, говорит: сам везет, да туда же еще, с жалостью суется!
   - Вы бы, говорю, начальству заявили, - в больницу хоть слегли бы, чем в этакой холод ехать. Дорога-то ведь не близкая!
   - А куда? - спрашивает.
   А нам, знаете, строго запрещено объяснять преступникам, куда их везти приказано. Видит она, что я позамялся, и отвернулась. "Не надо, говорит, это я так... Не говорите ничего, да уж и сами не лезьте".
   Не утерпел я. - Вот, говорю, куда вам ехать. Не близко! - Сжала она губы, брови сдвинула, да ничего и не сказала. Покачал я головой. - Вот то-то, говорю, барышня. Молоды вы, не знаете еще, что это значит!
   Крепко мне досадно было... Рассердился... А она опять посмотрела на меня и говорит:
   - Напрасно, говорит, вы так думаете. Знаю я хорошо, что это значит, а в больницу все-таки не слегла. Спасибо! Лучше уж, коли помирать, так на воле у своих. А то, может, еще и поправлюсь, так опять же на воле, а не в больнице вашей тюремной. Вы думаете, говорит, от ветру я, что ли, заболела, от простуды? Как бы не так! - "Там у вас, спрашиваю, сродственники, что ли, находятся?" Это я потому, как она мне выразила, что у своих поправляться хочет.
   - Нет, говорит, у меня там ни родни, ни знакомых. Город-то мне чужой, да, верно, такие же, как и я, ссыльные есть, товарищи. - Подивился я - как это она чужих людей своими называет, - неужто, думаю, кто ее без денег там поить-кормить станет, да еще незнакомую?.. Только не стал ее расспрашивать, потому вижу я: брови она поднимает, недовольна, зачем я расспрашиваю.
   Ладно, думаю... Пущай! Нужды еще не видала. Хлебнет горя, узнает небось, что значит чужая сторона...
   К вечеру тучи надвинулись, ветер подул холодный, - а там и дождь пошел. Грязь и прежде была не высохши, а тут до того развезло - просто кисель, не дорога! Спину-то мне как есть грязью всю забрызгало, да и ей порядочно попадать стало. Одним словом сказать, что погода, на ее несчастие, пошла самая скверная: дождиком прямо в лицо сечет; оно хоть, положим, кибитка-то крытая, и рогожей я ее закрыл, да куда тут! Течет всюду; продрогла, гляжу: вся дрожит и глаза закрыла. По лицу капли дождевые потекли, а щеки бледные, и не двинется, точно в бесчувствии. Испугался я даже. Вижу: дело-то, выходит, неподходящее, плохое... Иванов пьян - храпит себе, горюшка мало... Что тут делать, тем более я в первый раз.
   В Ярославль-город самым вечером приехали. Растолкал я Иванова, на станцию вышли, велел я самовар согреть. А из городу из этого пароходы ходят, только по инструкции нам на пароходах возить строго воспрещается. Оно хоть нашему брату выгоднее, - экономию загнать можно, да боязно. На пристани, знаете, полицейские стоят, а то и наш же брат, жандарм местный, кляузу подвести завсегда может. Вот барышня-то и говорит нам: "Я, говорит, далее на почтовых не поеду. Как знаете, говорит, пароходом везите". А Иванов еле глаза продрал с похмелья - сердитый. "Вам об этом, говорит, рассуждать не полагается. Куда повезут, туда и поедете!" Ничего она ему не сказала, а мне говорит:
   - Слышали, говорит, что я сказала: не еду.
   Отозвал я тут Иванова в сторону. "Надо, говорю, на пароходе везти. Вам же лучше: экономия останется". Он на это пошел, только трусит. "Здесь, говорит, полковник, так как бы чего не вышло. Ступай, говорит, спросись, мне, говорит, нездоровится что-то". А полковник неподалеку жил. "Пойдем, говорю, вместе и барышню с собой возьмем". Боялся я: Иванов-то, думаю, спать завалится спьяну, так как бы чего не вышло. Чего доброго - уйдет она или над собой что сделает, - в ответ попадешь. Ну, пошли мы к полковнику. Вышел он к нам. "Что надо?" - спрашивает. Вот она ему и объясняет, да тоже и с ним не ладно заговорила. Ей бы попросить смирненько: так и так, мол, сделайте божескую милость, - а она тут по-своему: "По какому праву", - говорит, ну и прочее; все, знаете, дерзкие слова выражает, которые вы вопче, политики, любите. Ну, сами понимаете, начальству это не нравится. Начальство любит покорность. Однако выслушал он ее и ничего - вежливо отвечает: "Не могу-с, говорит, ничего я тут не могу. По закону-с... нельзя!" Гляжу, барышня-то моя опять раскраснелась, глаза - точно угли. "Закон!" - говорит, и засмеялась по-своему, сердито да громко. "Так точно, - полковник ей, - закон-с!"
   Признаться, я тут позабылся немного, да и говорю: "Точно что, вашескородие, закон, да они, ваше высокоблагородие, больны". Посмотрел он на меня строго. "Как твоя фамилия?" - спрашивает. "А вам, барышня, говорит, если больны вы, - в больницу тюремную не угодно ли-с?" Отвернулась она и пошла вон, слова не сказала. Мы за ней. Не захотела в больницу; да и то надо сказать: уж если на месте не осталась, а тут без денег, да на чужой стороне, точно что не приходится.
   Ну, делать нечего. Иванов на меня же накинулся: "Что, мол, теперь будет; непременно из-за тебя, дурака, оба в ответе будем". Велел лошадей запрягать и ночь переждать не согласился, так к ночи и выезжать пришлось. Подошли мы к ней: "Пожалуйте, говорим, барышня, - лошади поданы". А она на диван прилегла - только согреваться стала. Вспрыгнула на ноги, встала перед нами, - выпрямилась вся, - прямо на нас смотрит в упор, даже, скажу вам, жутко на нее глядеть стало. "Проклятые вы", - говорит, - и опять по-своему заговорила, непонятно. Ровно бы и по-русски, а ничего понять невозможно. Только сердито да жалко: "Ну, говорит, теперь ваша воля, вы меня замучить можете, - что хотите делайте. Еду!" А самовар-то все на столе стоит, она еще и не пила. Мы с Ивановым свой чай заварили, и ей я налил. Хлеб с нами белый был, я тоже ей отрезал. "Выкушайте, говорю, на дорогу-то. Ничего, хоть согреетесь немного". Она калоши надевала, бросила надевать, повернулась ко мне, смотрела, смотрела, потом плечами повела и говорит:
   - Что это за человек такой! Совсем вы, кажется, сумасшедший. Стану я, говорит, ваш чай пить! - Вот до чего мне тогда обидно стало: и посейчас вспомню, кровь в лицо бросается. Вот вы не брезгаете же с нами хлеб-соль есть. Рубанова господина везли, - штаб-офицерский сын, а тоже не брезгал. А она побрезгала. Велела потом на другом столе себе самовар особо согреть, и уж известно: за чай за сахар вдвое заплатила. А всего-то и денег - рубль двадцать!
   III
   Рассказчик смолк, и на некоторое время в избе водворилась тишина, нарушаемая только ровным дыханием младшего жандарма и шипением метели за окном.
   - Вы не спите? - спросил у меня Гаврилов.
   - Нет, продолжайте, пожалуйста, - я слушаю.
   - ...Много я от нее, - продолжал рассказчик, помолчав, - много муки тогда принял. Дорогой-то, знаете, ночью, все дождик, погода злая... Лесом поедешь, лес стоном стонет. Ее-то мне и не видно, потому ночь темная, ненастная, зги не видать, а поверите, - так она у меня перед глазами и стоит, то есть даже до того, что вот, точно днем, ее вижу: и глаза ее, и лицо сердитое, и как она иззябла вся, а сама все глядит куда-то, точно всё мысли свои про себя в голове ворочает. Как со станции поехали, стал я ее тулупом одевать. "Наденьте, говорю, тулуп-то, - все, знаете, теплее". Кинула тулуп с себя. "Ваш, говорит, тулуп, - вы и надевайте". Тулуп, точно что, мой был, да догадался я и говорю ей: "Не мой, говорю, тулуп, казенный, по закону арестованным полагается". Ну, оделась...
   Только и тулуп не помог: как рассвело, - глянул я на нее, а на ней лица нет. Со станции опять поехали, приказала она Иванову на облучок сесть. Поворчал он, да не посмел ослушаться, тем более - хмель-то у него прошел немного. Я с ней рядом сел.
   Трои сутки мы ехали и нигде не ночевали. Первое дело, по инструкции сказано: не останавливаться на ночлег, а "в случае сильной усталости" - не иначе как в городах, где есть караулы. Ну, а тут, сами знаете, какие города!
   Приехали-таки на место. Точно гора у меня с плеч долой, как город мы завидели. И надо вам сказать: в конце она почитай что на руках у меня ехала. Вижу - лежит в повозке без чувств; тряхнет на ухабе телегу, так она головой о переплет и ударится. Поднял я ее на руку на правую, так и вез; все легче. Сначала оттолкнула было меня: "Прочь, говорит, не прикасайтесь!" А потом ничего. Может, оттого, что в беспамятстве была... Глаза-то закрыты, веки совсем потемнели, и лицо лучше стало, не такое сердитое. И даже так было, что засмеется сквозь сон и просветлеет, прижимается ко мне, к теплому-то. Верно, ей, бедной, хорошее во сне грезилось. Как к городу подъезжать стали, очнулась, поднялась... Погода-то прошла, солнце выглянуло, - повеселела... Только из губернии ее далее отправили, в городе в губернском не оставили, и нам же ее дальше везти привелось - тамошние жандармы в разъездах были. Как уезжать нам, - гляжу, в полицию народу набирается: барышни молодые да господа студенты, видно, из ссыльных... И все, точно знакомые, с ней говорят, за руку здороваются, расспрашивают. Денег ей сколько-то принесли, платок пуховый на дорогу, хороший... Проводили...
   Ехала веселая, только кашляла часто. А на нас и не смотрела.
   Приехали в уездный город, где ей жительство назначено; сдали ее под расписку. Сейчас она фамилию какую-то называет. "Здесь, говорит, такой-то?" - "Здесь", - отвечают. Исправник приехал. "Где, говорит, жить станете?" "Не знаю, говорит, а пока к Рязанцеву пойду". Покачал он головой, а она собралась и ушла. С нами и не попрощалась...
   IV
   Рассказчик смолк и прислушался, не сплю ли я.
   - Так вы ее больше и не видели?
   - Видал, да лучше бы уж не видать было...
   ...И скоро даже я опять ее увидел. Как приехали мы из командировки, сейчас нас опять нарядили, и опять в ту же сторону. Студента одного возили, Загряжского. Веселый такой, песни хорошо пел и выпить был не дурак. Его еще дальше послали. Вот поехали мы через город тот самый, где ее оставили, и стало мне любопытно про житье ее узнать. "Тут, спрашиваю, барышня-то наша?" Тут, говорят, только чудная какая-то: как приехала, так прямо к ссыльному пошла, и никто ее после не видел, - у него и живет. Кто говорит: больна она, а то бают: вроде она у него за любовницу живет. Известно, народ болтает... А мне вспомнилось, что она говорила: "Помереть мне у своих хочется". И так мне любопытно стало... и не то что любопытно, а, попросту сказать, потянуло. Схожу, думаю, повидаю ее. От меня она зла не видала, а я на ней зла не помню. Сем схожу...
   Пошел, - добрые люди дорогу показали; а жила она в конце города. Домик маленький, дверца низенькая. Вошел я к ссыльному-то к этому, гляжу: чисто у него, комната светлая, в углу кровать стоит, и занавеской угол отгорожен. Книг много, на столе, на полках... А рядом мастерская махонькая, там на скамейке другая постель положена.
   Как вошел я, - она на постели сидела, шалью обернута и ноги под себя подобрала, - шьет что-то. А ссыльный... Рязанцев господин по фамилии... рядом на скамейке сидит, в книжке ей что-то вычитывает. В очках, человек, видно, сурьезный. Шьет она, а сама слушает. Стукнул я дверью, она, как увидала, приподнялась, за руку его схватила, да так и замерла. Глаза большие, темные да страшные... ну, все, как и прежде бывало, только еще бледнее с лица мне показалась. За руку его крепко стиснула, - он испугался, к ней кинулся: "Что, говорит, с вами? Успокойтесь!" А сам меня не видит. Потом отпустила она руку его, - с постели встать хочет. "Прощайте, - говорит ему, - видно, им для меня и смерти хорошей жалко". Тут и он обернулся, увидал меня, - как вскочит на ноги. Думал я - кинется... убьет, пожалуй. Человек, тем более, рослый, здоровый...
   Они, знаете, подумали так, что опять это за нею приехали... Только видит он - стою я и сам ни жив ни мертв, да и один. Повернулся к ней, взял за руку. "Успокойтесь, - говорит. - А вам, спрашивает, кавалер, что здесь, собственно, понадобилось?.. Зачем пожаловали?"
   Я объяснил, что, мол, ничего мне не нужно, а так пришел, сам по себе. Как вез, мол, барышню, и были они нездоровы, так узнать пришел... Ну, он обмяк. А она все такая же сердитая, кипит вся. И за что бы, кажется? Иванов, конечно, человек необходительный. Так я же за нее заступался...
   Разобрал он, в чем дело, засмеялся к ней: "Ну вот видите, говорит, я же вам говорил". Я так понял, что уж у них был разговор обо мне... Про дорогу она, видно, рассказывала.
   - Извините, говорю, ежели напугал вас... Не вовремя или что... Так я и уйду. Прощайте, мол, не поминайте лихом, добром, видно, не помянете.
   Встал он, в лицо мне посмотрел и руку подает.
   - Вот что, говорит, поедете назад, свободно будет, - заходите, пожалуй. - А она смотрит на нас да усмехается по-своему, нехорошо.
   - Не понимаю я, говорит, зачем ему заходить? И для чего зовете? - А он ей: - Ничего, ничего! Пусть зайдет, если сам опять захочет... Заходите, заходите, ничего!
   Не все я, признаться, понял, что они тут еще говорили. Вы ведь, господа, мудрено иной раз промеж себя разговариваете... А любопытно. Ежели бы так остаться, послушать... ну, мне неловко, - как бы чего не подумали. Ушел.
   Ну, только свезли мы господина Загряжского на место, едем назад. Призывает исправник старшого и говорит: "Вам тут оставаться вперед до распоряжения; телеграмму получил. Бумаг вам ждать по почте". Ну, мы, конечно, остались.
   Вот я опять к ним: дай, думаю, зайду - хоть у хозяев про нее спрошу. Зашел. Говорит хозяин домовый: "Плохо, говорит, как бы не померла. Боюсь, в ответ не попасть бы, - потому, собственно, что попа звать не станут". Только стоим мы, разговариваем, а в это самое время Рязанцев вышел. Увидел меня, поздоровался, да и говорит. "Опять пришел? Что ж, войди, пожалуй". Я и вошел тихонько, а он за мной вошел. Поглядела она, да и спрашивает: "Опять этот странный человек!.. Вы, что ли, его позвали?" - "Нет, говорит, не звал я, сам он пришел". Я не утерпел и говорю ей:
   - Что это, говорю, барышня, - за что вы сердце против меня имеете? Или я враг вам какой?
   - Враг и есть, говорит, - а вы разве не знаете? Конечно, враг! - Голос у нее слабый стал, тихий, на щеках румянец так и горит, и столь лицо у нее приятное... кажется, на нагляделся бы. Эх, думаю, - не жилица она на свете, - стал прощения просить, - как бы, думаю, без прощения не померла. "Простите меня, говорю, коли вам зло какое сделал". Известно, как по-нашему, по-христиански полагается... А она опять, гляжу, закипает... "Простить! вот еще! Никогда не прощу, и не думайте, никогда! Помру скоро... так и знайте: не простила!"
   Рассказчик опять смолк и задумался. Потом продолжал тише и сосредоточеннее:
   - Опять у них промежду себя разговор пошел. Вы вот человек образованный, по-ихнему понимать должны, так я вам скажу, какие слова я упомнил. Слова-то запали, и посейчас помню, а смыслу не знаю. Он говорит:
   - Видите: не жандарм к вам пришел сейчас... Жандарм вас вез, другого повезет, так это он все по инструкции. А сюда-то его разве инструкция привела? Вы вот что, говорит, господин кавалер, не знаю, как звать вас...
   - Степан, - говорю.
   - А по батюшке как?
   - Петровичем звали.