никаких понятий. Смех ямщика тоже не казался мне смехом и не производил на
меня того впечатления, какое произвел бы при других обстоятельствах. Я
просто видел неприятно-желтоватое лицо в рамке мехового малахая, два глаза с
ресницами, опушенными инеем. Челюсти на этом лице двигались, рот был
неприятно перекошен, и из него вылетали вместе с паром пустые звуки, как
звон по стеклу... Вот и все... Мой спутник зашевелился и тоже пробормотал
что-то. Кажется, он сердито торопил ямщика...
Короткий день давно угас, когда мы достигли станка и расположились на
ночлег.
Помню это была кучка лачуг, как и большинство станков - под отвесными
скалами. Те, кто выбирали места для этих станков, мало заботились об
удобствах будущих обитателей. N-ский станок стоял на открытой каменной
площадке, выступавшей к реке, которая в этом месте вьется по равнине,
открытой прямо на север. Несколько верст далее станок мог бы укрыться за
выступом горы. Здесь он стоял, ничем не прикрытый, как бы отданный в жертву
страшному северному ветру.
Кроме официального названия, жители называли его еще "Холодным
станком". И действительно, трудно найти что-нибудь более вызывающее
представление о холоде, чем эти кучки бревен, глины и навоза на каменистой
площадке, заметенные снегом и вздрагивавшие от ветра. Лес, который мы
оставили назади, кончился у начала лугов в низинке и не закрывал станка, а
только наполнял воздух протяжным, пугающим гулом.
Впрочем, мы рады были и этому приюту и доехали как раз вовремя, чтобы
быть еще в состоянии отогреть застывшие члены. К счастью, лесу в
окрестностях было довольно, не принадлежащего никому, кроме бога, поэтому
скоро в камельке запылал яркий огонь, и мы, разостлав на полу одеяло и
шкуры, - легли прямо против пламени, проглотив наскоро по стакану чаю.
Стаканы было трудно держать в закоченелых руках, но ощущение теплоты
потерялось; мы только обжигались, а не согревались кипятком и, бросив чай,
заползли под свои шубы. Зубы у меня все еще стучали, озноб чувствовался даже
в костях.
Хозяин, допив наш чай, угостив также сильно озябшего ямщика, подложил
еще дров и скрылся в какой-то угол.
В темной избушке все затихло.
Только снаружи слышался ровный гул, как будто кто-то огромный шагал от
времени до времени по окованной морозом земле. Земля глухо гудела и смолкала
до нового удара... Удары эти становились все чаще и продолжительнее. По
временам наша избушка тоже как будто начинала вздрагивать, и внутренность ее
гудела, точно пустой ящик под ветром. Тогда, несмотря на шубы, я чувствовал,
как по полу тянет холодная струя, от которой внезапно сильнее разгорался
огонь и искры вылетали гуще в камин.
- Беда! - сказал в одну из таких минут хозяин, обращаясь к засыпавшему
ямщику. - Как поедешь? Поднялся сивер, поземка идет.
- Да... - ответил тот. - А мороз не стал меньше... Такому ветру, -
прибавил он, по-своему коверкая русский язык, - гляди и почта не ходит...
- Не дай бог, - прибавил хозяин, зевая.
Я понял, что это начинается сравнительно редкое явление - морозная
буря, когда налетающий откуда-то ветер толкается в отяжелевший морозный
воздух. Отдельные толчки и гул служили признаками первых усилий ветра, еще
не могущего двинуть сгущенную атмосферу... Потом толчки стали
продолжительнее, гул становился ровным, непрерывным. Охлажденный ниже сорока
градусов, воздух тронулся с места и тянул, точно над нашей площадкой неслись
волны бездонного океана...
Под этот шум я стал засыпать, все еще плохо сознавая происходящее и
только радуясь животною радостью при мысли, что я в избе, близко к огню, что
все то, что во мне так неприятно застыло и окоченело, - скоро должно оттаять
и распуститься...
И действительно, что-то "оттаяло... и распустилось..."


    V



- Как и когда оказалось, что я уже не сплю и притом совсем не сплю, -
сказать я бы не мог. Я проснулся незаметно, но некоторое время мне казалось,
что я еще вижу сон или что я тщательно берегу в памяти остатки сна, как бы
боясь, что он исчезнет и я не успею рассмотреть в нем что-то очень важное и
очень нужное. А между тем сон был самый простой.
Мне снилось, что я опять еду той же дорогой, и опять мне холодно, и
опять кругом меня опушенный инеем лес, и косые лучи солнца, густые и желтые,
уходят из этого леса, играя кое-где на стволах и мохнатых ветках... Только
где-то за лесом что-то еще гудит глухими, стонущими ударами, как будто
гонится за нашими санями.
Потом я увидел кучу деревьев, составлявших как бы беседку под мохнатыми
ветвями, белыми от снега, и тонкий, как будто замирающий дымок, и около
костра темную фигуру... И все это, по обычной нелогичности сна, - казалось
мне острыми, колючими льдинками, попавшими мне в грудь и холодившими сердце.
Потом я увидел еще лицо ямщика, сначала бессмысленное и лишенное
выражения... Постепенно, однако, оно менялось, становилось знакомым, и, под
влиянием его взгляда, льдинки в груди начали вдруг мучительно быстро таять.
И, вместе с тем, я чувствовал, что беседка из ветвей в лесу встает во всех
подробностях, которых я не замечал раньше, и всякая подробность обрастает в
воображении особенными впечатлениями, и мне страшно вглядеться в лицо
человека, как будто зашевелившегося на пне, но ямщик требует от меня, чтобы
я непременно вгляделся... Я сержусь на него, но потом вижу, что это уже не
ямщик, а Игнатович, и что под влиянием его взгляда, полного мучительной
тоски, - все то, что лежало в глубине моей памяти бесцветными холодными
льдинками, вдруг растаяло...
Рассказчик остановился и, помолчав, сказал:
- Вы помните, вероятно, легендарные рассказы о полярных странах
средневековых путешественников. Зимой слова замерзают и лежат мерзлыми
льдинами до тепла. А потом оттаивают и опять становятся словами... Если
понимать это, как метафору, в этом есть глубокий смысл. По крайней мере, в
эту минуту я вдруг вспомнил слова ямщика, которые он говорил еще тогда, на
дороге, и которые до этого времени лежали у меня где-то в глубине памяти
лишенными смысла. Да, несомненно, он говорил тогда об этом человеке в лесу и
о том, что он "убился" где-то на приисках и идет пешком от станка до
станка... Только теперь эти слова вдруг оттаяли, и от них в груди у меня
что-то мучительно заныло...
Я невольно застонал и раскрыл глаза. Огонь в камине почти догорел. На
дворе все еще тянул ветер, надо мной наклонилось лицо моего спутника...
Никогда в моей жизни, ни прежде, ни после, я не видел ничего ужаснее
этого лица, освещенного трепетным пламенем камина... Оно было совершенно
искажено выражением ужаса и как будто мучительного вопроса. Нижняя челюсть
его дрожала, зубы стучали, как будто от озноба...
- Что такое? Ради бога? - сказал я, подымаясь.
- Вы не знаете? - спросил он, глядя на меня своими угасшими и
помутневшими глазами. - Скажите - разве это... был только сон?
- Что именно?
- То, от чего вы сейчас застонали и проснулись, - сказал он резко и
затем подозрительно взглянул на меня. И, видя, что я не отвечаю, он все так
же подозрительно всматривался мне в лицо:
- Вы не заметили там, в лесу... человека?
Я промолчал и невольно отвел глаза.
- Послушайте, - заговорил он, - скажите мне что-нибудь... Я еще думаю,
что это был сон... Ведь не может быть, чтобы это было наяву!.. Чтобы мы...
- Да ведь это и был почти сон, - сказал я. - Мороз так притупляет
впечатления...
Он сделал резкое движение и сразу сел на своем месте; глаза его странно
сверкнули...
- Правда?.. - сказал он жалобно и потом вдруг прибавил с какой-то дикой
энергией: - Не лгите! Не изворачивайтесь... Я тоже лгал... Я знал, что это
было наяву... Мы все видели... все... Этот человек подымался, он хотел
что-то крикнуть... Вы это знаете, и я знаю, и тогда знал... Вы будете
подыскивать оправдания... Совесть замерзла!.. О, конечно, это всегда так
бывает: стоит понизиться на два градуса температуре тела, и совесть
замерзает... закон природы... Не замерзает только соображение о своих
удобствах и подлое, фарисейское лицемерие... О, какая низость...
Он схватил голову руками, и несколько секунд прошло в молчании. Наша
избушка все продолжала вздрагивать, но ровный гул прекратился: опять
послышались толчки, и мне положительно казалось, будто там, над рекой, лесом
и ущельями, размеренно шагал кто-то огромный и тяжелый...
- Да встаньте же, наконец, вы... негодяй! - крикнул вдруг Игнатович с
дикой враждой. - Ведь мы с вами убили человека. Пон-нимаете ли вы,
себялюбивое животное! Хозяин, вставай... Зови всех... Господи боже!.. Что
делать, что теперь делать?..
В освещенном пространстве около камина появилось испуганное лицо нашего
хозяина. Уже с минуту он шевелился, прислушиваясь к непонятному и тревожному
разговору незнакомых проезжих людей, упоминающих об убийстве. И теперь, все
еще полусонный, испуганный не столько, вероятно, словами, сколько дикой
энергией, звучавшей в голосе почти помешанного человека, он быстро вскочил и
стал напяливать на себя верхнюю одежду. Потом, не говоря ни слова, он открыл
дверь и вышел в темноту. Ямщик, привезший нас, тоже проснулся, зевнул, сошел
с своего места и подбросил поленьев в камин... Он, видимо, совсем не
понимал, в чем дело. В углу заплакал ребенок, и послышался успокаивающий его
женский голос.
Все это навсегда врезалось мне в память, и никогда не забыть мне этой
ужасной ночи, темной избушки с тихо набиравшимся в нее народом и этого
протяжного гула снаружи. Знаете, порой есть что-то изумительно сознательное
в голосах природы... Особенно, когда она грозит...


    VI



- Послушайте, может быть, вы все-таки доскажете, что было дальше? -
спросил я через некоторое время, видя, что мой спутник задумался и как будто
забыл о своем рассказе, глядя прямо перед собой на освещенные солнцем горы
нашего берега. Реки с ледоходом теперь не было видно. Мы ехали лугом,
впереди плелись мои спутники, о чем-то весело балагуря с своим ямщиком.
- Да, простите, пожалуйста!.. - заговорил рассказчик. - Я задумался.
Это очень тяжелые воспоминания, но... конечно, я доскажу... остановился я на
том, что...
- Что в избу стали набираться ямщики, которых, вероятно, созвал хозяин.
- Да, да, конечно... Хозяин созвал их чуть не всех, думая, что в самом
деле надо будет вязать убийц. Ямщики входили робко, зевая, крестясь, и
жались к сторонке, оставляя вокруг нас пустое пространство. Скоро в углу
около дверей образовалась темная куча людей, лица которых с любопытством и
испугом тянулись из-за плечей стоявших впереди, глядя в нашу сторону.
Последним явился староста с десятскими. Перекрестясь на икону, он резко
ступил прямо к нам и заговорил грубо, очевидно стараясь ободрить и себя, и
станочников:
- Ну, что такое набедокурили? Винуйтесь богу, великому государю...
Однако, когда я стал разъяснять, в чем дело, в избе постепенно
водворялось что-то вроде разочарования. Этим людям жилось всегда так
холодно, а мой рассказ, правда бессвязный и сбивчивый, не облекался для них
тем захватывающим, трагическим смыслом, какой он имел теперь для нас. Где-то
в углу послышался даже смех.
- Да это Митрохин, поселенец! - сказал кто-то.
- Верно, он... Недели, сказывают, уж три плетется с приисков. Надоели
нам...
- И верно, - вставил свое замечание привезший нас ямщик. - У нас на
станке третьего дня был. Лошадь просил. Свезите, говорит, христа ради, ноги
не ходят.
- Ну, что ж не дали? - спросил староста сурово.
- Надоело уж нам возить-то их. Да и бумаги нет... - ответил ямщик,
отворачиваясь. - Была бы бумага или бы к нам привезли его, а то пешком же
пришел... Как люди, так и мы...
- Пешком пришел! Умные! То, чай, тепло было, а тут, видишь, сивер.
Застынет теперь, - заседатель с доктором, небось, пешком не придут... Возить
же доведется... А вы, господа, что народ зря булгачите?.. Ночное дело...
- У него теплина была (костер), - вставил ямщик в виде оправдания.
- Как же зря, - сказал я, чувствуя, что почва у нас начинает
ускользать. - Ведь человек замерзнет... Надо помочь.
- Как поможешь?.. Ежели бог сохранит, придет, дальше свезем... Почто,
Тимофей, не подобрал его? - обратился он опять к нашему ямщику.
- Где посадил бы я? Сани махоньки, сам околел...
- Верно и то... Трое ехали... Что ж теперь делать? Теплина была, так,
может, господь упасет...
- Постойте, - крикнул я с тоской. - Нельзя же этак... Ведь в эту
минуту, может быть, человек умирает... Слышите, что делается...
На мгновение водворилась тишина, - и опять со двора слышны были удары,
точно кто размеренно и с промежутками толок что-то в ступе. И по временам
воображение примешивало к этому стоны... Это доносился, вероятно, звенящий
гул лесных верхушек или, может быть, на реке трескался лед.
В избе послышались вздохи. Тем не менее, дверь открывалась. Ямщики
начинали понемногу выходить.
- Спаси господи! - прошептал кто-то, и чей-то другой голос прибавил
резко:
- Сами тоже стынем... Зима не пройдет, чтобы на ближних станках не
застыл человек, а то двое. Перегон у нас лютый!
- Третий год - Федька в этом же лесу застыл.
- В прошлом годе баба с мальчонком.
- А у меня мнук не застыл, что ли? - злобно выкрикнул в толпе какой-то
старик.
- Этому ветру почта не ходит, - опять сказал наш ямщик.
Двери скрипнули еще и еще... Народу убывало.
- Постойте, - сказал я в отчаянии. - Возьмите деньги, что ли! Десять
рублей, - кто согласится поехать со мною...
В это время мой взгляд упал на лицо Игнатовича, безмолвно сидевшего на
скамье у стола с совершенно помертвевшим лицом, и мне стало вдруг как-то
жутко. Голос мой сорвался...
Помню, что в эту минуту староста с внезапным участием взглянул мне в
лицо и сделал движение...
- Двадцать, тридцать, все, что у нас есть! - сказал я, почти задыхаясь
от волнения...
- Стойте, - крикнул староста своим грубо-решительным голосом, от
которого толпа ямщиков сразу остановилась. - Никто не уходите! Слышите, люди
деньги дают, а и без денег все одно надо бы. Верно, что грех!.. Надо бога
вспомнить! Ну, чья очередь? Говорите, старики!..
Толпа отхлынула от порога к середине избы... Староста стоял рядом со
мною, и я теперь не сводил с него глаз. Это был мужик средних лет, рослый,
смуглый, с грубыми, но приятными чертами лица и глубокими черными глазами. В
них виднелась решительность и как будто забота.
- Эх, господин, - сказал он мне сурово, когда среди ямщиков начался тот
говор, которым открывается обыкновенно обсуждение мирского дела на сходе. -
Совесть у тебя есть, а ума мало... Без денег-то бы, пожалуй, лучше было... Я
уж хотел объявить наряд... Теперь пойдет склека.
И действительно, началась мучительная "склека". Вы знаете, - эти
ленские ямщики составляют своеобразные ямские общины, обломок прошлых веков.
Земли у них нет, в состоят они на жалованье. "Пара лошадей" составляет
основание подушной раскладки, "душа" равняется части лошади, которой
соответствует часть жалованья. Все доходы станка и все повинности приурочены
к этому основанию... Теперь мои деньги вступали в эту раскладочную машину, и
притом деньги экстренные. Предстояло разверстать их на мир, а мир должен был
выставить очередных.
Поднялись споры... Прогонная плата, части лошадей, старые счеты,
очереди, возка дров, прогон почты, провоз заседателей и исправников, сироты,
кормежка арестантов - все это теперь выступило на сцену и обсуждалось горячо
и всесторонне. Я несколько раз пытался остановить эти споры тоскливым
напоминанием о том, что человек в это время может погибнуть, но ближайший
ямщик сказал мне с серьезной непреклонностью:
- Ничего не поделаешь, не мешай! Дело мирское... помешаешь, хуже...
Споры продолжались. Решение все еще не выяснялось... Снаружи несся все
тот же зловещий гул...
Наконец вмешался староста, которому как будто сообщалось мое
нетерпение. Он лучше меня, конечно, знал ту разверсточную машину, которая
так шумно действовала перед нашими глазами, и видел, что пока она сделает
точно и справедливо свое дело, - пройдет еще немало времени... И вот он
выступил вперед, одним окриком остановил шум, потом повернулся к иконе и
перекрестился широким крестом. Кое-где в толпе руки тоже поднялись
инстинктивно для креста... Тревожная ночь производила свое действие на
грубые нервы...
- Братцы, - сказал он. - Нельзя эдак-ту... Видит бог, святая
владычица... Я отказываюсь. Не надо мне денег... Я еду, не в зачет, без
очереди... Когда господь ежели поможет, - оставьте свои деньги, господин...
Свечку, когда что, поставите...
В толпе водворилось молчание, и через минуту один из станочников, еще
недавно много споривший и горячившийся из-за какой-то неочередной "выти", -
первый сказал с спокойным сочувствием:
- Ну, помоги тебе господи... Ежели охотой...
- Дело твое...
- Не в зачет, - твоя воля... И то сказать: душа дороже денег... Тут и
сам застынешь...
- Ишь ведь сиверко... Господи помилуй... Верно, - почта не пойдет... Ну
их, и с деньгами. Своя душа дороже...
- Помоги тебе владычица, Софрон Семеныч.
Я с безотчетным облегчением взглянул в ту сторону, где сидел
Игнатович... Мне казалось, что в великодушном предложении старосты и в том,
как оно было принято, - есть что-то разрешающее и как бы оправдывающее также
и нас... Но Игнатовича на этом месте уже не было.
Вскоре изба очистилась. Остались только хозяин, несколько замешкавшихся
ямщиков и я. Игнатовича нигде не было видно. Ямщики говорили, что он вышел,
одевшись, еще до окончания разверстки...
У меня сжалось сердце каким-то предчувствием. Я вспомнил его бледное
лицо во время переговоров. Вначале на нем было обычное мизантропическое
выражение, с примесью злого презрения к себе и другим. Но в последнюю минуту
мне запомнилось только выражение глубокой, безнадежной печали. Это было в то
время, когда я предложил деньги и среди ямщиков начались споры...
Я вышел на площадку, искал и звал его, прибавляя на всякий случай, что
дело сделано и что я скоро еду за человеком в лесу... Но ответа не было, в
окнах встревоженного станка гасли огни, ветер тянул по-прежнему; по временам
трещали стены станочных мазанок и издалека доносился стонущий звук
лопающегося льда.
- Товарища кличешь? - спросил меня проходивший мимо ямщик. - Да он,
чай, ушел спать в другую избу... Беспокойно было у вас. Может, попросился к
шабрам.
В это время к избе подъехали широкие розвальни, запряженные парой
лошадей, и староста, весь закутанный в меха, в огромных рукавицах, соскочил
с них и подошел ко мне.
- Что такое? - спросил он. - Что еще?
- Скорей, скорей, ради бога, - сказал я, охваченный нервным ознобом. У
меня возникла внезапная уверенность, что я найду Игнатовича по дороге.
- Ну, нет, - сказал он. - Погоди, барин, этак нельзя. Одежда у тебя не
по этому ветру. На вот, я привез тебе. Одевайся.
И он настоял, чтобы я оделся в его меха... Мы выехали почти уже на
рассвете, захватив с собой еще кучу одежи на всякий случай...
Ветер был тяжелый и палящий. На небе светила полная луна, а внизу
мчалась так называемая поземка.
Вы знаете, что это? Ветер подымал с земли сухой снег и нес нам
навстречу ровно, беспрерывно, упорно... Это не метель, но хуже всякой
метели... В такую погоду всякое движение останавливается; кажется, мы
действительно кой-чем рисковали в это утро. Мне потом отрезали два пальца...
- Нашли вы этого человека? - спросил я нетерпеливо, видя, что
Сокольский опять остановился.
- Нашли, - ответил он как-то беззвучно... - Это было уже серым утром...
Ветер стал стихать... Сел холодный туман... У него был огонь, но он давно
потух. Он, вероятно, заснул... Глаза у него, впрочем, были раскрыты, и на
зрачках осел иней...
- А ваш товарищ? Он действительно остался на станке?
Сокольский посмотрел на меня помутившимся и потускневшим взглядом.
- Я был глубоко убежден, что он пошел по дороге в лес, и потому всю
дорогу ночью кричал и вглядывался. Староста успокаивал меня. Он, во-первых,
никак не понимал, что человек может бесцельно отправиться на гибель, а
во-вторых, дорога от станка была только одна и притом широкая и обставленная
вехами, так что сбиться было невозможно, особенно в светлую все-таки ночь...
Когда мы поехали обратно, уложив нашу печальную находку и закутав в
меха, было уже утро. Ветер стих, и мороз внезапно сдался. Потом взошло
солнце. Следов нигде не было.
- Значит, вы ошиблись?
- Мы приехали на станок... Там его тоже не было...
Сокольский замолчал, и на растроганном грубоватом лице его проступило
выражение глубокой нежности...
- Он был непрактичен и беспомощен, как ребенок, - сказал он. - Никогда
он не умел найти дорогу... Выйдя из избы, он пошел спасать замерзающего,
но... взял в другую сторону...
Рассказчик повернулся ко мне.
- Понимаете вы это? Взял сразу из станка в другую сторону и пошел все
прямо. Дорога тут была такая же широкая, и скоро опять начинался лес. В этом
густом лесу на следующий день еще сохранились в затишных местах следы. Они
шли все прямо, не сворачивая. Прошел он удивительно много и... не отступил
ни шагу, пока...
Сокольский замолчал и довольно долго смотрел в сторону.
- Надеялся ли он спасти этого незнакомого человека?.. Не думаю. Он
пошел, как был, захватив, впрочем, трут и огниво, которыми едва ли даже
сумел бы распорядиться. Говорю вам - совершенный ребенок. Ему, просто, стало
невыносимо... И еще... Мне порой приходит в голову, что он казнил в себе
подлую человеческую природу, в которой совесть может замерзнуть при
понижении температуры тела на два градуса... Романтик в нем казнил
материалиста...
Он опять замолк.
- Вы сказали, кажется, - подлую человеческую природу? - сказал я через
некоторое время.
Он оглянулся, как будто несколько удивленный.
- Ах, да!.. Не знаю я, не знаю!.. Просто ничего не знаю. Знаю одно, что
погибают часто не те, кому бы следовало, а мы, которые остаемся...
Он не досказал, махнул рукой, и все остальное время мы ехали молча,
пока из-за откоса не показались дымки станка, на котором нам пришлось
расстаться. Сокольский очень торопился к своей партии и уехал вперед, а мы
поневоле ехали тише.


    VII



Дня через два после этого, когда мы проезжали густым лесом, ямщик,
молодой мальчишка, подросток, указал мне кнутовищем большой каменный крест в
чаще, в стороне от дороги, и сказал:
- Человек тут застыл... двое... Крест поставил приискатель, Сокольской;
может, знаете? Вчера проезжал. Гляди, его следы это...
Действительно, по глубокому снегу, освещенному продиравшимися сквозь
чащу лучами солнца, ясно виднелись чьи-то крупные следы от дороги к кресту и
обратно.
- Никогда мимо не проедет, - сказал опять ямщик, повернувшись на
облучке и улыбаясь. - Всегда вылезет. Постоит-постоит, опять садится.
Креститься не крестится, а, видно, молится... Когда и заплачет... Чудак, а
барин хороший.
И, хлестнув лошадь, он прибавил задумчиво:
- Видно, приятели были...


Примечания

Рассказ писался в конце 1900 г. (дата завершения - 3 января 1901 г.).
Впервые опубликован в журнале "Русское богатство" (Петербург), 1901, январь,
кн. 1, под заглавием: "Сибирские рассказы. I. Мороз".