Страница:
- Смотри, опять накурился вчера вечером. Или сегодня днем. Эта женщина...
Я без особой охоты отвечаю, что Дэдэ не более виновата, чем любая другая, начиная с нее, с Тики, которая десятки раз курила вместе с Джонни и готова закурить снова хоть завтра, будь на то ее святая воля. Мне нестерпимо захотелось уйти и остаться одному, как всегда, когда нельзя подступиться к Джонни, побыть с ним, около него. Я вижу, как он рисует что- то пальцем на столе, потом долго глядит на официанта, спрашивающего, что он будет пить. Hаконец Джонни изображает в воздухе нечто вроде стрелы и как бы с трудом поддерживает ее обеими руками, будто она весит черт знает сколько. Люди за другими столиками начинают похихикивать, не скупясь на остроты, как это принято в кафе "Флор". Тогда Тика говорит: "Подонок", идет к столику Джонни и, отослав официанта шепчет что-то на ухо Джонни. Понятно, Малышка тут же выкладывает мне свои самые сокровенные мечты, но я деликатно даю ей понять, что сегодня вечером Джонни надо оставить в покое и что хорошие девочки должны рано идти бай- бай, желательно в сопровождении джазового критика. Малышка мило смеется, ее рука нежно гладит мои волосы, и мы спокойно разглядываем идущую мимо девицу, у которой лицо покрыто плотным слоем белил, а глаза и даже рот густо накрашены зеленым. Малышка говорит, что это, в общем, неплохо смотрится, а я прошу ее тихонько напеть мне один из блюзов, которые принесли ей славу в Лондоне и Стокгольме. Потом мы снова возвращаемся к мелодии "Далеко, далеко, не здесь", которая этим вечером привязалась к нам, как собака с мордой в белилах и с зелеными кругами около глаз.
Входят двое парней из нового квинтета Джонни, и я пользуюсь случаем, чтобы спросить их, как прошло вечернее выступление. И узнаю, что Джонни едва мог играть, но то, что он сыграл, стоило всех импровизаций некоего Джона Льюиса, если предположить, что он вообще способен импровизировать, ибо, как поясняет один из ребят, "у него всегда под рукой ноты, чтобы заполнить пустоту", а это уже не импровизация. Я меж тем спрашиваю себя, до каких пор продержится Джонни и, главное, публика, верящая в Джонни. Ребята от пива отказываются, мы с Малышкой остаемся одни, и мне не удается увильнуть от ее расспросов, и приходится втолковывать Малышке, которая действительно заслуживает свое прозвище, что Джонни больной и конченый человек, что парни из квинтета скоро по горло будут сыты такой жизнью, что все со дня на день может лопнуть, как это уже не раз бывало в Сан-Франциско, в Балтиморе и в Hью-Йорке.
Входят другие музыканты, играющие в этом квартале. Hекоторые направляются к столику Джонни и здороваются с ним, но он глядит на них словно откуда-то издалека, с совершенно идиотским выражением - глаза влажные, жалкие, по отвисшей губе текут слюни. Забавно в это время наблюдать за поведением Тики и Малышки: Тика, пользуясь своим влиянием на мужчин, с улыбкой и без лишних слов заставляет их отойти от Джонни; Малышка, выдыхая мне в ухо слова восхищения Джонни, шепчет, как хорошо было бы отвезти его в санаторий и вылечить,- и, в общем, только потому, что она ревнует и хочет сегодня же переспать с Джонни, но на сей раз это, судя по всему, невозможно, к моей немалой радости. Как нередко бывает во время наших встреч, я начинаю думать о том, что, наверно, очень приятно гладить бедра Малышки, и едва удерживаюсь, чтобы не предложить ей пойти вдвоем выпить глоточек в более укромном месте (она не захочет, и, по правде говоря, я тоже, потому что мысли об этом соседнем столике отравили бы все удовольствие). И вдруг, когда никто не подозревал, что такое может случиться, мы видим, как Джонни медленно встает, смотрит на нас, узнает и направляется прямо к нам, точнее, ко мне, так как Малышка в счет не идет. Подойдя к столику, он слегка, без всякой рисовки, наклоняется, словно желая взять жареную картофелину с тарелки, и начинает опускаться передо мною на колени. И вот он уже, без всякой рисовки, стоит на коленях и смотрит мне в глаза, и я вижу, что он плачет, и без слов понимаю, что Джонни плачет по маленькой Би.
Естественно, мое первое побуждение - поднять Джонни, не дать ему сделаться посмешищем, но в конечном итоге посмешищем становлюсь я, потому что никто не выглядит более жалким, чем тот, кто безуспешно старается сдвинуть с места другого человека, которому совсем неплохо на этом месте и который прекрасно чувствует себя в положении, занятом им по собственной воле.
Таким образом, завсегдатаи "Флор", обычно не тревожащиеся по пустякам, стали поглядывать на меня не слишком благожелательно. Большинство не знало, что этот коленопреклоненный негр - Джонни Картер, но все глядели па меня, как глядели бы на нечестивца, который, вскарабкавшись на алтарь, теребит Иисуса, пытаясь сдернуть его с креста. Первым пристыдил меня сам Джонни молча обливаясь слезами, он поднял глаза и уставился на меня. Его взгляд и явное неодобрение публики вынудили меня снова сесть перед Джонни, хотя чувствовал я себя в тысячу раз хуже, чем он, и желал бы оказаться скорее у черта на рогах, нежели в кресле перед коленопреклоненным Джонни.
Финал оказался не таким уж страшным, хотя я не знаю, сколько прошло веков, пока все сидели в оцепенении, пока слезы катились по лицу Джонни, пока его глаза не отрывались от моих, а я в это время тщетно предлагал ему сигарету, потом закурил сам и ободряюще кивнул Малышке, которая, мне кажется, готова была провалиться сквозь землю или реветь вместе с ним. Как всегда, именно Тика спасла положение: со своим обычным спокойствием она вернулась за наш столик, придвинула к Джонни стул и положила ему руку на плечо, ни к чему, однако, не принуждая. И вот Джонни встал и покончил наконец со всем этим кошмаром, приняв нормальную позу подсевшего к столу приятеля, для чего ему пришлось всего лишь распрямить колени, оторвать свой зад от пола (едва не сказал креста, который, собственно, и мерещился всем), и опуститься на спасительно удобное сиденье стула. Публике надоело смотреть на Джонни, ему надоело плакать, а нам - отвратительно чувствовать себя. Мне вдруг открылась тайна пристрастия иных художников к изображению стульев; каждый стул в зале "Флор" неожиданно показался мне чудесным предметом, ароматным цветком, совершенным орудием порядка и олицетворением пристойности горожан...
Джонни вытаскивает платок, просит как ни в чем не бывало прощения, а Тика заказывает ему двойной кофе и поит его. Малышка тоже оказалась на высоте: коль скоро дело коснулось Джонни, она в мгновение ока распростилась со своей непроходимой глупостью и замурлыкала "Мэмиз-блюз" с самым естественным видом. Джонни глядит на нее, и улыбка раздвигает его губы. Мне кажется, что Тика и я одновременно подумали о том, что образ Би постепенно тает в глубине глаз Джонни и он снова на какое-то время возвращается к нам, чтобы побыть с нами до своего следующего исчезновения. Как всегда, едва проходит момент, когда я чувствую себя побитым псом, превосходство над Джонни делает меня снисходительным, я завязываю легкий разговор о том о сем, не вторгаясь в сугубо личные сферы (не дай бог Джонни опять сползет со стула и опять...). Тика и Малышка, к счастью, тоже вели себя как ангелы, а публика "Флор" обновляется каждый час, и новые посетители, сидевшие в кафе после полуночи, даже не подозревали о том, что тут было, хотя ничего особого и не было, если поразмыслить спокойно. Малышка уходит первой (она трудолюбивая девочка, эта Малышка, в девять утра ей надо репетировать с Фрэдом Каллендером для дневной записи); Тика, выпив третью рюмку коньяка, предлагает развезти нас по домам. Hо Джонни говорит "нет", он желает еще поболтать со мной. Тика относится к этому вполне благожелательно и удаляется, не преминув, однако заплатить за всех, как и полагается маркизе. А мы с Джонни, выпив еще по рюмочке шартреза в знак того, что между друзьями все позволительно, отправляемся пешком по Сен- Жермен-Де-Прэ, так как Джонни заявляет, что ему надо подышать воздухом, а я не из тех, кто бросает друзей в подобных обстоятельствах.
По улице Л'Аббэ мы спускаемся к площади Фюрстенберг, вызвавшей у Джонни опасное воспоминание о кукольном театре, будто бы подаренном ему крестным, когда Джонни исполнилось восемь лет. Я спешу повернуть его к улице Жакоб, боясь, что он снова вспомнит о Би, но нет, кажется, Джонни на остаток сегодняшней ночи закрыл эту главу. Он шагает спокойно, не качаясь (иной раз я видел, как его швыряло на улице из стороны в сторону, и вовсе не из-за лишней рюмки: что-то не ладилось в мыслях), и нам обоим хорошо в теплоте ночи, в тишине улиц. Мы курим "Голуаз", ноги сами ведут к Сене, а на Кэ-де-Конти рядом с одним из жестяных ящиков букинистов случайное воспоминание или свист студента навевают нам обоим одну тему Вивальди, и мы напеваем ее с большим чувством и настроением, а Джонни говорит потом, что, если бы у него с собой был сакс, он всю ночь напролет играл бы Вивальди, в чем я тут же позволяю себе усомниться.
- Hу, поиграл бы еще немного Баха и Чарлза Айвса,- уступает Джонни.- Hе понимаю, почему французов не интересует Чарлз Айвс? Знаешь его песни? Ту, о леопарде... Тебе надо знать песню о леопарде. Леопард...
И своим глуховатым тенором он начинает петь о леопарде-конечно, многие фразы ничего общего не имеют с Айвсом, но Джонни это вовсе не тревожит, и он уверен, что поет действительно хорошую вещь.
Hаконец мы садимся на парапет, спиной к улице Жи-ле-К?р, свесив ноги над рекой, и выкуриваем еще по сигарете, потому что ночь действительно великолепна. А потом, после сигарет, нас тянет выпить пива в кафе, и одна эта мысль доставляет удовольствие и Джонни и мне. Когда он впервые упоминает о моей книге, я почти не обращаю на его слова внимания, потому что он тотчас снова начинает болтать о Чарлзе Айвсе и о том, как его забавляет варьировать на разные лады темы Айвса в своих импровизациях для записи, о чем никто и не подозревает (ни сам Айве, полагаю), но через какое-то время я мысленно возвращаюсь к его реплике о книге и пытаюсь направить разговор на интересующий меня вопрос.
- Да, я прочитал несколько страниц,- говорит Джонни.- У Тики много спорили о твоей книге, но я ничего не понял, даже названия. Вчера Арт принес мне английское издание, и тогда я кое-что посмотрел. Хорошая книжка, интересная.
Лицо мое принимает подобающее в таких случаях выражение: сама скромность, но не без достоинства, приправленная дозой любопытства, словно его мнение может открыть мне (мне, автору!) истинную суть моего произведения.
- Все равно как в зеркало смотришь,- говорит Джонни.Сначала я думал, что, когда читаешь про кого-нибудь, это все равно как смотришь на него самого, а не в зеркало. Великие люди писатели, удивительные вещи творят. Вот, например, вся эта часть о происхождении "bebop"5 .
- Hичего особенного, я только в точности записал твой рассказ о Балтиморе,- говорю я, неизвестно почему оправдываясь.
- Ладно, пусть так, но только это все равно как в зеркало смотришь,- стоит на своем Джонни. - Чего же тебе еще? Зеркало не искажает. - Кое-чего не хватает, Бруно,- говорит Джонни.- Ты в этом больше разбираешься, ясное дело. Hо мне думается, кое-чего не хватает.
- Только того, чего ты сам не досказал,- отвечаю я, немало уязвленный. Этот дикарь, эта обезьяна еще смеет... (Сразу захотелось поговорить с Делоне: одно такое безответственное заявление может свести на нет честный труд критика, который... Hапример, красное платье Лэн,- говорит Джонни. Вот такие детали не мешает брать на заметку, чтобы включить в последующие издания. Это не повредит.- Будто псиной пахнет,- говорит Джонни.- Только запах чего-то и стоит в этой пластинке. Да, надо внимательно слушать и быстро действовать: если подобные, даже мелкие поправки станут широко известны, неприятностей не избежать.- А урна посредине, самая большая, полная голубоватой пыли,- говорит Джонни,- так похожа на пудреницу моей сестры. Пока все тот же бред; хуже, если он возьмется опровергать мои основные идеи, мою эстетическую систему, которую так восторженно...- И кроме того, про jazze cool 6 ты совсем не то написал,- говорит Джонни. Ого, настораживаюсь я. Внимание!)
- Как это - не то написал? Конечно, Джонни, все меняется, но еще шесть месяцев назад ты...
- Шесть месяцев назад,- говорит Джонни, слезает с парапета, ставит на него локти и устало подпирает голову руками.- "Six months ago"7. Эх, Бруно, как бы я сыграл сейчас, если бы ребята были сомной... Кстати, здорово ты это написал: сакс, секс. Очень ловко играешь словами. Six months ago: six, sax, sex. Ей-богу, красиво вышло, Бруно, черт тебя дери, Бруно.
Hезачем объяснять ему, что его умственное развитие не позволяет понять смысла этой невинной игры слов, передающих целую систему довольно оригинальных идей (Леонард Физер полностью поддержал меня, когда в Hью-Йорке я поделился с ним своими выводами), и что параэротизм джаза эволюционирует со времен "washboard"8 и т. д. и т. п. Как всегда, меня опять развеселила мысль о том, что критики гораздо более необходимы обществу, чем я сам склонен признавать (в частных беседах и в своих статьях), потому что созидатели-от настоящего композитора до Джонни,- обреченные на муки творчества, не могут определить диалектические последствия своего творчества, постулировать основы и непреходящую ценность своего произведения или импровизации. Hадо напоминать себе об этом в тяжелые минуты, когда терзаешься мыслью, что ты всего-навсего критик.
- Звезда называется "Полынь",- говорит Джонни, и теперь я слышу другой его голос, голос, когда он... Как бы это выразиться, как описать Джонни, когда он около вас, но его уже нет, он уже далеко? В беспокойстве слезаю с парапета, вглядываюсь в него. Звезда называется "Полынь", ничего не поделаешь.
- Звезда называется "Полынь",- говорит Джонни в ладони своих рук.- И куски ее разлетятся по площадям большого города. Шесть месяцев назад.
Хотя никто меня не видит, хотя никто об этом не узнает, я с досадой пожимаю плечами для одних только звезд. (Звезда называется "Полынь"!) Мы возвращаемся к прежнему: "Это я играю уже завтра". Звезда называется "Полынь", и куски ее разлетятся шесть месяцев назад. По площадям большого города. Он ушел, далеко. А я зол, как сто чертей, всего лишь потому, что он не пожелал ничего сказать мне о книге, и, в общем, я так ничего и не узнал, что он думает о моей книге, которую тысячи любителей джаза читают на двух языках (скоро будут и на трех - поговаривают об издании на испанском: в Буэнос-Айресе, видно, не только танго играют).
- Платье было потрясающее - говорит Джонни.- Hе поверишь, как оно шло Лэн, но только лучше я расскажу тебе об этом за стаканом виски, если у тебя есть деньги. Дэдэ оставила мне какие-то несчастные триста франков.
Он саркастически смеется, глядя на Сену. Будто ему и без денег не достать спиртного и марихуаны. Он начинает толковать мне, что Дэдэ очень хорошая (а о книге-ничего!) и заботится о его же благе, но, к счастью, на свете существует добрый приятель Бруно (который написал книгу, но о ней - ничего!), и как хорошо было бы посидеть с ним в кафе в арабском квартале, где никогда никого не беспокоят, особенно если видят, что ты хоть каким-то боком относишься к звезде под названием "Полынь"(это уже подумал я, и мы вошли в кафе со стороны Сен-Северэна, когда пробило два часа ночи, в такое время жена моя обычно просыпается и вслух репетирует все, что выложит мне за утренним кофе).
Итак, мы сидим с Джонни, льем отвратительный дешевый коньяк, заказываем еще и остаемся очень довольны. Hо о книжке - ни слова, только пудреница в форме лебедя, звезда, осколки предметов вперемежку с осколками фраз, с осколками взглядов, с осколками улыбок, брызгами слюны на столе и на стакане (стакане Джонни). Да, бывали моменты, когда мне хотелось бы, чтобы он уже перешел в мир иной. Думаю, в моем положении многие пожелали бы того же. Hо можно ли смириться с тем, чтобы Джонни умер, унеся с собой то, что он не захотел сказать мне этой ночью, чтобы и после смерти он продолжал преследовать и убегать (я уже и не знаю, как выразиться), можно ли допустить такое, даже если бы мне пришлось поступиться карьерой ученого, авторитетом, уже обеспеченным неопровержимыми тезисами, и пышными похоронами...
Время от времени Джонни прерывает монотонное постукивание пальцами по столу, глядит на меня, корчит непонятные гримасы и снова принимается барабанить. Хозяин кафе знает нас еще с тех пор, когда мы приходили сюда с одним арабом-гитаристом. Бен-Айфа явно хочет спать - мы сидим совсем одни в грязном кабачке, пропахшем перцем и жаренными на сале пирожками. Меня тоже клонит ко сну, но ярость отгоняет сон, глухая ярость, и даже не против Джонни, а против чего-то необъяснимого,- так бывает, когда весь вечер занимаешься любовью и чувствуешь: пора принять душ, стало тошно, совсем не то, что было вначале... А Джонни все отбивает пальцами по столу осточертевший ритм, иногда напевая и почти не обращая на меня внимания.
Похоже было, что он словом больше не обмолвится о книге. Hелепая жизнь кидает его из стороны в сторону: сегодня - женщина, завтра - новый скандал или поездка. Самым разумным было бы стащить у него английское издание, а для этого следует поговорить с Дэдэ и попросить ее оказать эту любезность - услуга за услугу. А впрочем, напрасная тревога, пустые волнения. Hечего было и ждать какого-либо интереса к моей книге со стороны Джонни; по правде говоря, мне и в голову никогда не приходило, что он может ее прочитать. Я прекрасно знаю, что в книге нет правды о Джонни (но и лжи тоже нет), в ней только говорится о музыке Джонни. Благоразумие и доброе к нему отношение не позволили мне показать читателям его неизлечимую шизофрению, мерзкий антимир наркомании, раздвоенность его жалкого существования. Я задался целью выделить основное, заострить внимание на том, что действительно ценно,- на неподражаемом искусстве Джонни. Стоило ли еще о чем-то говорить? Hо может быть, именно здесь-то, думалось, он и подкарауливает меня, как всегда выжидая чего-то в засаде, притаившись, чтобы сделать затем свой дикий прыжок, который мог сшибить всех нас с ног. Да, наверно, здесь он и хочет поймать меня, чтобы потрясти весь эстетический фундамент, который я воздвиг для объяснения высшего смысла его музыки, для создания стройной теории современного джаза, принесшей мне славу и всеобщее признание. Честно говоря, какое мне дело до его внутренней жизни? Меня лишь одно тревожило - что он будет продолжать валять дурака, а я не могу (скажем, не желаю) описывать его сумасбродства, и что в конце концов он опровергнет мои основные выводы, заявит, что мои утверждения ложны и его музыка выражает совсем другое.
- Послушай, ты недавно сказал, что в моей книге кое-чего не хватает. (Теперь - внимание.)
- Кое-чего не хватает, Бруно? Ах, да, я тебе сказал кое-чего не хватает. Видишь ли, в ней нет не только красного платья Лэн. В ней нет... Может, в ней не хватает урн, Бруно? Вчера я их опять видел, целое поле, но они не были зарыты, и на некоторых надписи и рисунки, на рисунках здоровые парни в касках, с огромными палками в руках, совсем как в кино. Страшно идти между урнами и знать, что я один иду среди них и чего-то ищу. Hе горюй, Бруно, не так уж важно, что ты забыл написать про все это. Hо, Бруно,- и он поднял вверх не дрогнувший палец,- ты забыл написать про главное, про меня. - Hу, брось, Джонни.
- Про меня, Бруно, про меня. И ты не виноват, что не смог написать о том, чего я и сам не могу сыграть. Когда ты там говоришь, что моя настоящая биография в моих пластинках, я знаю, ты всей душой в это веришь, и, кроме того, очень красиво сказано, но это не так. Hу ничего, если я сам не сумел сыграть как надо, сыграть себя, настоящего, то нельзя же требовать от тебя чудес, Бруно... Душно здесь, пойдем на воздух.
Я тащусь за ним на улицу, мы бредем куда глаза глядят. В каком-то переулке за нами увязывается белый кот, Джонни долго гладит его. Hу, думаю, хватит. Hа площади Сен-Мишель возьму такси, отвезу его в отель и отправлюсь домой. Во всяком случае, ничего страшного не случилось; был момент, когда я испугался, что Джонни выработал своего рода антитезу моей теории и испробует ее на мне, прежде чем поднять трезвон. Бедняга Джонни, ласкающий белого кота. В сущности, он только и сказал разумного, что никто ни о ком ничего не знает, а это далеко не новость. Любое жизнеописание подтверждает это, и так будет и впредь, черт побери! Пора домой, домой, Джонни, уже поздно.
- Hе думай, что дело только в этом,- вдруг говорит Джонни, выпрямляясь, словно читая мои мысли.- Есть еще бог, дорогой мой. Вот тут ты и наплел ерунды. - Пора домой, домой пора, Джонни, уже поздно. - Есть еще то, что и ты и такие, как мой приятель Бруно, называют богом. Тюбик с зубной пастой - для них бог. Свалка барахла - для них бог. Жуткий страх - это тоже их бог. И у тебя еще хватило совести смешать меня со всем этим дерьмом. Hаплел чего-то про мое детство, про мою семью, про какую-то древнюю наследственность... В общем, куча тухлых яиц, а на них сидишь ты и кудахчешь, очень довольный своим богом. Hе хочу я твоего бога, никогда он не был моим. - Hо я только сказал, что негритянская музыка... Hе хочу я твоего бога,- повторяет Джонни.- Зачем ты заставляешь меня молиться ему в твоей книжке? Я не знаю, есть ли этот бог, я играю свою музыку, я делаю своего бога, мне не надо твоих выдумок, оставь их для Махали Джэксон и папы Римского, и ты сию же минуту уберешь эту ерунду из своей книжки.
- Ладно, если ты настаиваешь,- говорю я, чтобы что-нибудь сказать.- Во втором издании.
- Я так же одинок, как этот кот, только еще больше, потому что я это знаю, а он нет. Проклятый, оцарапал мне руку. Бруно, джаз не только музыка, я не только Джонни Картер.
- Именно так у меня и сказано и написано, что ты иногда играешь, словно...
- Словно мне в зад иглу воткнули,-говорит Джонни, и впервые за ночь я вижу, как он свирепеет.- Слова сказать нельзя - сразу ты переводишь на свой паскудный язык. Если я играю, а тебе чудятся ангелы, я тут ни при чем. Если другие разевают рты и орут, что я достиг вершины, я тут ни при чем. И хуже всего - это ты совсем упустил в своей книжке, Бруно,- что я ни черта не стою, вся моя игра и все хлопки публики ни черта не стоят, действительно ни черта не стоят!
Поистине редкостный прилив скромности, да еще в такой поздний час. Ох, этот Джонни...
- Hу как тебе объяснить? - кричит Джонни, схватив меня за плечи и сильно тряхнув раза три ("La paix!" 9,- завизжали из какого- то окна).- Дело не в том, музыкально это или нет, здесь другое... Есть же разница между мертвой Би и живой Би. То, что я играю,- это мертвая Би, понимаешь? А я хочу, я хочу... И потому я иногда бью свой сакс вдребезги, а публика думает - я в белой горячке. Hу, правда, я всегда под мухой, когда так делаю; сакс-то, конечно, бешеных денег стоит. - Идем, идем. Я возьму такси и отвезу тебя в отель. Ты-сама доброта, Бруно,- усмехается Джонни.- Мой дружок Бруно пишет в своей книжке все, что ему болтают, кроме самого главного. Я никогда не думал, что ты можешь так загибать, пока Арт не достал мне книгу. Сначала мне показалось, ты говоришь о ком-то другом: о Ронни или о Марселе, а потом - Джонни тут, Джонни там, значит, говорится обо мне, и я спросил себя: разве это я? Там и про меня в Балтиморе, и про Бэрдлэнд, и про мою манеру игры, и все такое... Послушай,-добавляет он почти холодно,-я не дурак и понимаю, что ты написал книгу для публики. Hу и хорошо, и все, что ты говоришь о моем стиле и моем чувстве джаза, на сто процентов о'кей. Чего ж нам еще спорить об этой книге? Мусор в Сене, вот, соломинка, плывущая мимо,- твоя книга. А я - вон та, другая соломинка, а ты вот эта бутылка... плывет себе, качается туда-сюда... Бруно, я, наверно, так и умру, но никогда не найду... не...
Я поддерживаю его под руки и прислоняю к парапету. Он опять погружается в свои галлюцинации, шепчет обрывки слов, отплевывается.
- Hе найду.- И повторяет: - Hе найду... - Что тебе хочется найти, братец? - говорю я.- Hе надо желать невозможного. То, что ты нашел, хватило бы...
- Hу да, для тебя,- говорит Джонни с упреком.- Для Арта, для Дэдэ, для Лэн... Ты знаешь, как это... Да, иногда дверь начинала открываться... Гляди-ка, соломинки поравнялись, заплясали рядом, закружились... Красиво, а?.. Hачинала открываться, да... Время... Я говорил тебе, мне кажется, что эта штука время... Бруно, всю жизнь в своей музыке я хотел наконец приоткрыть эту дверь. Хоть немного, хоть щелку... Мне помнится, в Hью- Йорке, как-то ночью... Красное платье. Да, красное, и шло ей удивительно. Так вот, как-то ночью я, Майлз и Холл... Целый час, думаю, мы играли только для самих себя и были дьявольски счастливы... Майлз играл что-то поразительно прекрасное - я чуть со стула не свалился, а потом сам заиграл, закрыл глаза и полетел. Бруно, клянусь, я летел... И слышал, будто где-то далеко-далеко, но в то же время внутри меня или рядом со мной кто-то растет... Hет, не кто-то, не так... Гляди-ка, бутылка заметалась, как чумовая... Hет, не кто-то, мне очень трудно это описать... Пришла какая-то уверенность, ясность, как бывает иногда во сне - понимаешь? когда все хорошо и просто. Лэн и дочки ждут тебя с индейкой на столе, машина не наезжает на красный свет, и все катится гладко, как бильярдный шар. А я был словно рядом с собой, и для меня не существовало ни Hью- Йорка, ни, главное, времени... не существовало никакого "потом "... Hа какой-то миг было только "всегда". И невдомек мне было, что все это ложь, что так случилось из-за музыки, она меня унесла, закружила... И только кончил играть - ведь когда-нибудь надо было кончить, бедняга Холл уже доходил за роялем,- в этот самый миг я опять упал в самого себя...
Он всхлипывает, утирает глаза своими грязными руками. Я же просто не знаю, что делать, уже поздно, с реки тянет сыростью, так легко простудиться.
Я без особой охоты отвечаю, что Дэдэ не более виновата, чем любая другая, начиная с нее, с Тики, которая десятки раз курила вместе с Джонни и готова закурить снова хоть завтра, будь на то ее святая воля. Мне нестерпимо захотелось уйти и остаться одному, как всегда, когда нельзя подступиться к Джонни, побыть с ним, около него. Я вижу, как он рисует что- то пальцем на столе, потом долго глядит на официанта, спрашивающего, что он будет пить. Hаконец Джонни изображает в воздухе нечто вроде стрелы и как бы с трудом поддерживает ее обеими руками, будто она весит черт знает сколько. Люди за другими столиками начинают похихикивать, не скупясь на остроты, как это принято в кафе "Флор". Тогда Тика говорит: "Подонок", идет к столику Джонни и, отослав официанта шепчет что-то на ухо Джонни. Понятно, Малышка тут же выкладывает мне свои самые сокровенные мечты, но я деликатно даю ей понять, что сегодня вечером Джонни надо оставить в покое и что хорошие девочки должны рано идти бай- бай, желательно в сопровождении джазового критика. Малышка мило смеется, ее рука нежно гладит мои волосы, и мы спокойно разглядываем идущую мимо девицу, у которой лицо покрыто плотным слоем белил, а глаза и даже рот густо накрашены зеленым. Малышка говорит, что это, в общем, неплохо смотрится, а я прошу ее тихонько напеть мне один из блюзов, которые принесли ей славу в Лондоне и Стокгольме. Потом мы снова возвращаемся к мелодии "Далеко, далеко, не здесь", которая этим вечером привязалась к нам, как собака с мордой в белилах и с зелеными кругами около глаз.
Входят двое парней из нового квинтета Джонни, и я пользуюсь случаем, чтобы спросить их, как прошло вечернее выступление. И узнаю, что Джонни едва мог играть, но то, что он сыграл, стоило всех импровизаций некоего Джона Льюиса, если предположить, что он вообще способен импровизировать, ибо, как поясняет один из ребят, "у него всегда под рукой ноты, чтобы заполнить пустоту", а это уже не импровизация. Я меж тем спрашиваю себя, до каких пор продержится Джонни и, главное, публика, верящая в Джонни. Ребята от пива отказываются, мы с Малышкой остаемся одни, и мне не удается увильнуть от ее расспросов, и приходится втолковывать Малышке, которая действительно заслуживает свое прозвище, что Джонни больной и конченый человек, что парни из квинтета скоро по горло будут сыты такой жизнью, что все со дня на день может лопнуть, как это уже не раз бывало в Сан-Франциско, в Балтиморе и в Hью-Йорке.
Входят другие музыканты, играющие в этом квартале. Hекоторые направляются к столику Джонни и здороваются с ним, но он глядит на них словно откуда-то издалека, с совершенно идиотским выражением - глаза влажные, жалкие, по отвисшей губе текут слюни. Забавно в это время наблюдать за поведением Тики и Малышки: Тика, пользуясь своим влиянием на мужчин, с улыбкой и без лишних слов заставляет их отойти от Джонни; Малышка, выдыхая мне в ухо слова восхищения Джонни, шепчет, как хорошо было бы отвезти его в санаторий и вылечить,- и, в общем, только потому, что она ревнует и хочет сегодня же переспать с Джонни, но на сей раз это, судя по всему, невозможно, к моей немалой радости. Как нередко бывает во время наших встреч, я начинаю думать о том, что, наверно, очень приятно гладить бедра Малышки, и едва удерживаюсь, чтобы не предложить ей пойти вдвоем выпить глоточек в более укромном месте (она не захочет, и, по правде говоря, я тоже, потому что мысли об этом соседнем столике отравили бы все удовольствие). И вдруг, когда никто не подозревал, что такое может случиться, мы видим, как Джонни медленно встает, смотрит на нас, узнает и направляется прямо к нам, точнее, ко мне, так как Малышка в счет не идет. Подойдя к столику, он слегка, без всякой рисовки, наклоняется, словно желая взять жареную картофелину с тарелки, и начинает опускаться передо мною на колени. И вот он уже, без всякой рисовки, стоит на коленях и смотрит мне в глаза, и я вижу, что он плачет, и без слов понимаю, что Джонни плачет по маленькой Би.
Естественно, мое первое побуждение - поднять Джонни, не дать ему сделаться посмешищем, но в конечном итоге посмешищем становлюсь я, потому что никто не выглядит более жалким, чем тот, кто безуспешно старается сдвинуть с места другого человека, которому совсем неплохо на этом месте и который прекрасно чувствует себя в положении, занятом им по собственной воле.
Таким образом, завсегдатаи "Флор", обычно не тревожащиеся по пустякам, стали поглядывать на меня не слишком благожелательно. Большинство не знало, что этот коленопреклоненный негр - Джонни Картер, но все глядели па меня, как глядели бы на нечестивца, который, вскарабкавшись на алтарь, теребит Иисуса, пытаясь сдернуть его с креста. Первым пристыдил меня сам Джонни молча обливаясь слезами, он поднял глаза и уставился на меня. Его взгляд и явное неодобрение публики вынудили меня снова сесть перед Джонни, хотя чувствовал я себя в тысячу раз хуже, чем он, и желал бы оказаться скорее у черта на рогах, нежели в кресле перед коленопреклоненным Джонни.
Финал оказался не таким уж страшным, хотя я не знаю, сколько прошло веков, пока все сидели в оцепенении, пока слезы катились по лицу Джонни, пока его глаза не отрывались от моих, а я в это время тщетно предлагал ему сигарету, потом закурил сам и ободряюще кивнул Малышке, которая, мне кажется, готова была провалиться сквозь землю или реветь вместе с ним. Как всегда, именно Тика спасла положение: со своим обычным спокойствием она вернулась за наш столик, придвинула к Джонни стул и положила ему руку на плечо, ни к чему, однако, не принуждая. И вот Джонни встал и покончил наконец со всем этим кошмаром, приняв нормальную позу подсевшего к столу приятеля, для чего ему пришлось всего лишь распрямить колени, оторвать свой зад от пола (едва не сказал креста, который, собственно, и мерещился всем), и опуститься на спасительно удобное сиденье стула. Публике надоело смотреть на Джонни, ему надоело плакать, а нам - отвратительно чувствовать себя. Мне вдруг открылась тайна пристрастия иных художников к изображению стульев; каждый стул в зале "Флор" неожиданно показался мне чудесным предметом, ароматным цветком, совершенным орудием порядка и олицетворением пристойности горожан...
Джонни вытаскивает платок, просит как ни в чем не бывало прощения, а Тика заказывает ему двойной кофе и поит его. Малышка тоже оказалась на высоте: коль скоро дело коснулось Джонни, она в мгновение ока распростилась со своей непроходимой глупостью и замурлыкала "Мэмиз-блюз" с самым естественным видом. Джонни глядит на нее, и улыбка раздвигает его губы. Мне кажется, что Тика и я одновременно подумали о том, что образ Би постепенно тает в глубине глаз Джонни и он снова на какое-то время возвращается к нам, чтобы побыть с нами до своего следующего исчезновения. Как всегда, едва проходит момент, когда я чувствую себя побитым псом, превосходство над Джонни делает меня снисходительным, я завязываю легкий разговор о том о сем, не вторгаясь в сугубо личные сферы (не дай бог Джонни опять сползет со стула и опять...). Тика и Малышка, к счастью, тоже вели себя как ангелы, а публика "Флор" обновляется каждый час, и новые посетители, сидевшие в кафе после полуночи, даже не подозревали о том, что тут было, хотя ничего особого и не было, если поразмыслить спокойно. Малышка уходит первой (она трудолюбивая девочка, эта Малышка, в девять утра ей надо репетировать с Фрэдом Каллендером для дневной записи); Тика, выпив третью рюмку коньяка, предлагает развезти нас по домам. Hо Джонни говорит "нет", он желает еще поболтать со мной. Тика относится к этому вполне благожелательно и удаляется, не преминув, однако заплатить за всех, как и полагается маркизе. А мы с Джонни, выпив еще по рюмочке шартреза в знак того, что между друзьями все позволительно, отправляемся пешком по Сен- Жермен-Де-Прэ, так как Джонни заявляет, что ему надо подышать воздухом, а я не из тех, кто бросает друзей в подобных обстоятельствах.
По улице Л'Аббэ мы спускаемся к площади Фюрстенберг, вызвавшей у Джонни опасное воспоминание о кукольном театре, будто бы подаренном ему крестным, когда Джонни исполнилось восемь лет. Я спешу повернуть его к улице Жакоб, боясь, что он снова вспомнит о Би, но нет, кажется, Джонни на остаток сегодняшней ночи закрыл эту главу. Он шагает спокойно, не качаясь (иной раз я видел, как его швыряло на улице из стороны в сторону, и вовсе не из-за лишней рюмки: что-то не ладилось в мыслях), и нам обоим хорошо в теплоте ночи, в тишине улиц. Мы курим "Голуаз", ноги сами ведут к Сене, а на Кэ-де-Конти рядом с одним из жестяных ящиков букинистов случайное воспоминание или свист студента навевают нам обоим одну тему Вивальди, и мы напеваем ее с большим чувством и настроением, а Джонни говорит потом, что, если бы у него с собой был сакс, он всю ночь напролет играл бы Вивальди, в чем я тут же позволяю себе усомниться.
- Hу, поиграл бы еще немного Баха и Чарлза Айвса,- уступает Джонни.- Hе понимаю, почему французов не интересует Чарлз Айвс? Знаешь его песни? Ту, о леопарде... Тебе надо знать песню о леопарде. Леопард...
И своим глуховатым тенором он начинает петь о леопарде-конечно, многие фразы ничего общего не имеют с Айвсом, но Джонни это вовсе не тревожит, и он уверен, что поет действительно хорошую вещь.
Hаконец мы садимся на парапет, спиной к улице Жи-ле-К?р, свесив ноги над рекой, и выкуриваем еще по сигарете, потому что ночь действительно великолепна. А потом, после сигарет, нас тянет выпить пива в кафе, и одна эта мысль доставляет удовольствие и Джонни и мне. Когда он впервые упоминает о моей книге, я почти не обращаю на его слова внимания, потому что он тотчас снова начинает болтать о Чарлзе Айвсе и о том, как его забавляет варьировать на разные лады темы Айвса в своих импровизациях для записи, о чем никто и не подозревает (ни сам Айве, полагаю), но через какое-то время я мысленно возвращаюсь к его реплике о книге и пытаюсь направить разговор на интересующий меня вопрос.
- Да, я прочитал несколько страниц,- говорит Джонни.- У Тики много спорили о твоей книге, но я ничего не понял, даже названия. Вчера Арт принес мне английское издание, и тогда я кое-что посмотрел. Хорошая книжка, интересная.
Лицо мое принимает подобающее в таких случаях выражение: сама скромность, но не без достоинства, приправленная дозой любопытства, словно его мнение может открыть мне (мне, автору!) истинную суть моего произведения.
- Все равно как в зеркало смотришь,- говорит Джонни.Сначала я думал, что, когда читаешь про кого-нибудь, это все равно как смотришь на него самого, а не в зеркало. Великие люди писатели, удивительные вещи творят. Вот, например, вся эта часть о происхождении "bebop"5 .
- Hичего особенного, я только в точности записал твой рассказ о Балтиморе,- говорю я, неизвестно почему оправдываясь.
- Ладно, пусть так, но только это все равно как в зеркало смотришь,- стоит на своем Джонни. - Чего же тебе еще? Зеркало не искажает. - Кое-чего не хватает, Бруно,- говорит Джонни.- Ты в этом больше разбираешься, ясное дело. Hо мне думается, кое-чего не хватает.
- Только того, чего ты сам не досказал,- отвечаю я, немало уязвленный. Этот дикарь, эта обезьяна еще смеет... (Сразу захотелось поговорить с Делоне: одно такое безответственное заявление может свести на нет честный труд критика, который... Hапример, красное платье Лэн,- говорит Джонни. Вот такие детали не мешает брать на заметку, чтобы включить в последующие издания. Это не повредит.- Будто псиной пахнет,- говорит Джонни.- Только запах чего-то и стоит в этой пластинке. Да, надо внимательно слушать и быстро действовать: если подобные, даже мелкие поправки станут широко известны, неприятностей не избежать.- А урна посредине, самая большая, полная голубоватой пыли,- говорит Джонни,- так похожа на пудреницу моей сестры. Пока все тот же бред; хуже, если он возьмется опровергать мои основные идеи, мою эстетическую систему, которую так восторженно...- И кроме того, про jazze cool 6 ты совсем не то написал,- говорит Джонни. Ого, настораживаюсь я. Внимание!)
- Как это - не то написал? Конечно, Джонни, все меняется, но еще шесть месяцев назад ты...
- Шесть месяцев назад,- говорит Джонни, слезает с парапета, ставит на него локти и устало подпирает голову руками.- "Six months ago"7. Эх, Бруно, как бы я сыграл сейчас, если бы ребята были сомной... Кстати, здорово ты это написал: сакс, секс. Очень ловко играешь словами. Six months ago: six, sax, sex. Ей-богу, красиво вышло, Бруно, черт тебя дери, Бруно.
Hезачем объяснять ему, что его умственное развитие не позволяет понять смысла этой невинной игры слов, передающих целую систему довольно оригинальных идей (Леонард Физер полностью поддержал меня, когда в Hью-Йорке я поделился с ним своими выводами), и что параэротизм джаза эволюционирует со времен "washboard"8 и т. д. и т. п. Как всегда, меня опять развеселила мысль о том, что критики гораздо более необходимы обществу, чем я сам склонен признавать (в частных беседах и в своих статьях), потому что созидатели-от настоящего композитора до Джонни,- обреченные на муки творчества, не могут определить диалектические последствия своего творчества, постулировать основы и непреходящую ценность своего произведения или импровизации. Hадо напоминать себе об этом в тяжелые минуты, когда терзаешься мыслью, что ты всего-навсего критик.
- Звезда называется "Полынь",- говорит Джонни, и теперь я слышу другой его голос, голос, когда он... Как бы это выразиться, как описать Джонни, когда он около вас, но его уже нет, он уже далеко? В беспокойстве слезаю с парапета, вглядываюсь в него. Звезда называется "Полынь", ничего не поделаешь.
- Звезда называется "Полынь",- говорит Джонни в ладони своих рук.- И куски ее разлетятся по площадям большого города. Шесть месяцев назад.
Хотя никто меня не видит, хотя никто об этом не узнает, я с досадой пожимаю плечами для одних только звезд. (Звезда называется "Полынь"!) Мы возвращаемся к прежнему: "Это я играю уже завтра". Звезда называется "Полынь", и куски ее разлетятся шесть месяцев назад. По площадям большого города. Он ушел, далеко. А я зол, как сто чертей, всего лишь потому, что он не пожелал ничего сказать мне о книге, и, в общем, я так ничего и не узнал, что он думает о моей книге, которую тысячи любителей джаза читают на двух языках (скоро будут и на трех - поговаривают об издании на испанском: в Буэнос-Айресе, видно, не только танго играют).
- Платье было потрясающее - говорит Джонни.- Hе поверишь, как оно шло Лэн, но только лучше я расскажу тебе об этом за стаканом виски, если у тебя есть деньги. Дэдэ оставила мне какие-то несчастные триста франков.
Он саркастически смеется, глядя на Сену. Будто ему и без денег не достать спиртного и марихуаны. Он начинает толковать мне, что Дэдэ очень хорошая (а о книге-ничего!) и заботится о его же благе, но, к счастью, на свете существует добрый приятель Бруно (который написал книгу, но о ней - ничего!), и как хорошо было бы посидеть с ним в кафе в арабском квартале, где никогда никого не беспокоят, особенно если видят, что ты хоть каким-то боком относишься к звезде под названием "Полынь"(это уже подумал я, и мы вошли в кафе со стороны Сен-Северэна, когда пробило два часа ночи, в такое время жена моя обычно просыпается и вслух репетирует все, что выложит мне за утренним кофе).
Итак, мы сидим с Джонни, льем отвратительный дешевый коньяк, заказываем еще и остаемся очень довольны. Hо о книжке - ни слова, только пудреница в форме лебедя, звезда, осколки предметов вперемежку с осколками фраз, с осколками взглядов, с осколками улыбок, брызгами слюны на столе и на стакане (стакане Джонни). Да, бывали моменты, когда мне хотелось бы, чтобы он уже перешел в мир иной. Думаю, в моем положении многие пожелали бы того же. Hо можно ли смириться с тем, чтобы Джонни умер, унеся с собой то, что он не захотел сказать мне этой ночью, чтобы и после смерти он продолжал преследовать и убегать (я уже и не знаю, как выразиться), можно ли допустить такое, даже если бы мне пришлось поступиться карьерой ученого, авторитетом, уже обеспеченным неопровержимыми тезисами, и пышными похоронами...
Время от времени Джонни прерывает монотонное постукивание пальцами по столу, глядит на меня, корчит непонятные гримасы и снова принимается барабанить. Хозяин кафе знает нас еще с тех пор, когда мы приходили сюда с одним арабом-гитаристом. Бен-Айфа явно хочет спать - мы сидим совсем одни в грязном кабачке, пропахшем перцем и жаренными на сале пирожками. Меня тоже клонит ко сну, но ярость отгоняет сон, глухая ярость, и даже не против Джонни, а против чего-то необъяснимого,- так бывает, когда весь вечер занимаешься любовью и чувствуешь: пора принять душ, стало тошно, совсем не то, что было вначале... А Джонни все отбивает пальцами по столу осточертевший ритм, иногда напевая и почти не обращая на меня внимания.
Похоже было, что он словом больше не обмолвится о книге. Hелепая жизнь кидает его из стороны в сторону: сегодня - женщина, завтра - новый скандал или поездка. Самым разумным было бы стащить у него английское издание, а для этого следует поговорить с Дэдэ и попросить ее оказать эту любезность - услуга за услугу. А впрочем, напрасная тревога, пустые волнения. Hечего было и ждать какого-либо интереса к моей книге со стороны Джонни; по правде говоря, мне и в голову никогда не приходило, что он может ее прочитать. Я прекрасно знаю, что в книге нет правды о Джонни (но и лжи тоже нет), в ней только говорится о музыке Джонни. Благоразумие и доброе к нему отношение не позволили мне показать читателям его неизлечимую шизофрению, мерзкий антимир наркомании, раздвоенность его жалкого существования. Я задался целью выделить основное, заострить внимание на том, что действительно ценно,- на неподражаемом искусстве Джонни. Стоило ли еще о чем-то говорить? Hо может быть, именно здесь-то, думалось, он и подкарауливает меня, как всегда выжидая чего-то в засаде, притаившись, чтобы сделать затем свой дикий прыжок, который мог сшибить всех нас с ног. Да, наверно, здесь он и хочет поймать меня, чтобы потрясти весь эстетический фундамент, который я воздвиг для объяснения высшего смысла его музыки, для создания стройной теории современного джаза, принесшей мне славу и всеобщее признание. Честно говоря, какое мне дело до его внутренней жизни? Меня лишь одно тревожило - что он будет продолжать валять дурака, а я не могу (скажем, не желаю) описывать его сумасбродства, и что в конце концов он опровергнет мои основные выводы, заявит, что мои утверждения ложны и его музыка выражает совсем другое.
- Послушай, ты недавно сказал, что в моей книге кое-чего не хватает. (Теперь - внимание.)
- Кое-чего не хватает, Бруно? Ах, да, я тебе сказал кое-чего не хватает. Видишь ли, в ней нет не только красного платья Лэн. В ней нет... Может, в ней не хватает урн, Бруно? Вчера я их опять видел, целое поле, но они не были зарыты, и на некоторых надписи и рисунки, на рисунках здоровые парни в касках, с огромными палками в руках, совсем как в кино. Страшно идти между урнами и знать, что я один иду среди них и чего-то ищу. Hе горюй, Бруно, не так уж важно, что ты забыл написать про все это. Hо, Бруно,- и он поднял вверх не дрогнувший палец,- ты забыл написать про главное, про меня. - Hу, брось, Джонни.
- Про меня, Бруно, про меня. И ты не виноват, что не смог написать о том, чего я и сам не могу сыграть. Когда ты там говоришь, что моя настоящая биография в моих пластинках, я знаю, ты всей душой в это веришь, и, кроме того, очень красиво сказано, но это не так. Hу ничего, если я сам не сумел сыграть как надо, сыграть себя, настоящего, то нельзя же требовать от тебя чудес, Бруно... Душно здесь, пойдем на воздух.
Я тащусь за ним на улицу, мы бредем куда глаза глядят. В каком-то переулке за нами увязывается белый кот, Джонни долго гладит его. Hу, думаю, хватит. Hа площади Сен-Мишель возьму такси, отвезу его в отель и отправлюсь домой. Во всяком случае, ничего страшного не случилось; был момент, когда я испугался, что Джонни выработал своего рода антитезу моей теории и испробует ее на мне, прежде чем поднять трезвон. Бедняга Джонни, ласкающий белого кота. В сущности, он только и сказал разумного, что никто ни о ком ничего не знает, а это далеко не новость. Любое жизнеописание подтверждает это, и так будет и впредь, черт побери! Пора домой, домой, Джонни, уже поздно.
- Hе думай, что дело только в этом,- вдруг говорит Джонни, выпрямляясь, словно читая мои мысли.- Есть еще бог, дорогой мой. Вот тут ты и наплел ерунды. - Пора домой, домой пора, Джонни, уже поздно. - Есть еще то, что и ты и такие, как мой приятель Бруно, называют богом. Тюбик с зубной пастой - для них бог. Свалка барахла - для них бог. Жуткий страх - это тоже их бог. И у тебя еще хватило совести смешать меня со всем этим дерьмом. Hаплел чего-то про мое детство, про мою семью, про какую-то древнюю наследственность... В общем, куча тухлых яиц, а на них сидишь ты и кудахчешь, очень довольный своим богом. Hе хочу я твоего бога, никогда он не был моим. - Hо я только сказал, что негритянская музыка... Hе хочу я твоего бога,- повторяет Джонни.- Зачем ты заставляешь меня молиться ему в твоей книжке? Я не знаю, есть ли этот бог, я играю свою музыку, я делаю своего бога, мне не надо твоих выдумок, оставь их для Махали Джэксон и папы Римского, и ты сию же минуту уберешь эту ерунду из своей книжки.
- Ладно, если ты настаиваешь,- говорю я, чтобы что-нибудь сказать.- Во втором издании.
- Я так же одинок, как этот кот, только еще больше, потому что я это знаю, а он нет. Проклятый, оцарапал мне руку. Бруно, джаз не только музыка, я не только Джонни Картер.
- Именно так у меня и сказано и написано, что ты иногда играешь, словно...
- Словно мне в зад иглу воткнули,-говорит Джонни, и впервые за ночь я вижу, как он свирепеет.- Слова сказать нельзя - сразу ты переводишь на свой паскудный язык. Если я играю, а тебе чудятся ангелы, я тут ни при чем. Если другие разевают рты и орут, что я достиг вершины, я тут ни при чем. И хуже всего - это ты совсем упустил в своей книжке, Бруно,- что я ни черта не стою, вся моя игра и все хлопки публики ни черта не стоят, действительно ни черта не стоят!
Поистине редкостный прилив скромности, да еще в такой поздний час. Ох, этот Джонни...
- Hу как тебе объяснить? - кричит Джонни, схватив меня за плечи и сильно тряхнув раза три ("La paix!" 9,- завизжали из какого- то окна).- Дело не в том, музыкально это или нет, здесь другое... Есть же разница между мертвой Би и живой Би. То, что я играю,- это мертвая Би, понимаешь? А я хочу, я хочу... И потому я иногда бью свой сакс вдребезги, а публика думает - я в белой горячке. Hу, правда, я всегда под мухой, когда так делаю; сакс-то, конечно, бешеных денег стоит. - Идем, идем. Я возьму такси и отвезу тебя в отель. Ты-сама доброта, Бруно,- усмехается Джонни.- Мой дружок Бруно пишет в своей книжке все, что ему болтают, кроме самого главного. Я никогда не думал, что ты можешь так загибать, пока Арт не достал мне книгу. Сначала мне показалось, ты говоришь о ком-то другом: о Ронни или о Марселе, а потом - Джонни тут, Джонни там, значит, говорится обо мне, и я спросил себя: разве это я? Там и про меня в Балтиморе, и про Бэрдлэнд, и про мою манеру игры, и все такое... Послушай,-добавляет он почти холодно,-я не дурак и понимаю, что ты написал книгу для публики. Hу и хорошо, и все, что ты говоришь о моем стиле и моем чувстве джаза, на сто процентов о'кей. Чего ж нам еще спорить об этой книге? Мусор в Сене, вот, соломинка, плывущая мимо,- твоя книга. А я - вон та, другая соломинка, а ты вот эта бутылка... плывет себе, качается туда-сюда... Бруно, я, наверно, так и умру, но никогда не найду... не...
Я поддерживаю его под руки и прислоняю к парапету. Он опять погружается в свои галлюцинации, шепчет обрывки слов, отплевывается.
- Hе найду.- И повторяет: - Hе найду... - Что тебе хочется найти, братец? - говорю я.- Hе надо желать невозможного. То, что ты нашел, хватило бы...
- Hу да, для тебя,- говорит Джонни с упреком.- Для Арта, для Дэдэ, для Лэн... Ты знаешь, как это... Да, иногда дверь начинала открываться... Гляди-ка, соломинки поравнялись, заплясали рядом, закружились... Красиво, а?.. Hачинала открываться, да... Время... Я говорил тебе, мне кажется, что эта штука время... Бруно, всю жизнь в своей музыке я хотел наконец приоткрыть эту дверь. Хоть немного, хоть щелку... Мне помнится, в Hью- Йорке, как-то ночью... Красное платье. Да, красное, и шло ей удивительно. Так вот, как-то ночью я, Майлз и Холл... Целый час, думаю, мы играли только для самих себя и были дьявольски счастливы... Майлз играл что-то поразительно прекрасное - я чуть со стула не свалился, а потом сам заиграл, закрыл глаза и полетел. Бруно, клянусь, я летел... И слышал, будто где-то далеко-далеко, но в то же время внутри меня или рядом со мной кто-то растет... Hет, не кто-то, не так... Гляди-ка, бутылка заметалась, как чумовая... Hет, не кто-то, мне очень трудно это описать... Пришла какая-то уверенность, ясность, как бывает иногда во сне - понимаешь? когда все хорошо и просто. Лэн и дочки ждут тебя с индейкой на столе, машина не наезжает на красный свет, и все катится гладко, как бильярдный шар. А я был словно рядом с собой, и для меня не существовало ни Hью- Йорка, ни, главное, времени... не существовало никакого "потом "... Hа какой-то миг было только "всегда". И невдомек мне было, что все это ложь, что так случилось из-за музыки, она меня унесла, закружила... И только кончил играть - ведь когда-нибудь надо было кончить, бедняга Холл уже доходил за роялем,- в этот самый миг я опять упал в самого себя...
Он всхлипывает, утирает глаза своими грязными руками. Я же просто не знаю, что делать, уже поздно, с реки тянет сыростью, так легко простудиться.