Один из номеров мне особенно понравился: молодая акробатка работала на трапеции с недюжинным мастерством и ловкостью. Девушка проделывала все обычные для этого жанра трюки, а в самом конце представления выполняла одно гимнастическое упражнение, в котором демонстрировала необыкновенную гибкость. Казалось, что все ее тело сделано из одного куска пластилина, — такой сложной была поза, которую принимала девушка. Каждая клеточка ее тела излучала при этом легкость и силу. Наблюдая за ней, я понимал, насколько я негибок и медлителен.
   Выглядело это так: девушка стояла в ярких лучах прожектора, слегка раздвинув ноги и положив руки на бедра. Затем, под все убыстряющийся аккомпанемент оркестра, она становилась на цыпочки. Подняв руки вверх, девушка выгибалась, подобно пружине из закаленной стали. Луч прожектора следовал за ее головой, которая откидывалась все дальше и ниже. Вскоре голова показывалась у девушки между колен. Яркий луч прожектора играл на каштановых волосах, стянутых в тугой узел. Зрители замирали, затаив дыхание: они догадывались, какая сила требуется для того, чтобы удержаться в этой позиции, и ждали, что девушка вскоре распрямится и вернется в исходную позицию. Но каким-то чудом она сгибалась еще сильнее, и вскоре прожектор уже выхватывал из темноты ее блестящие глаза и улыбающийся рот: девушка, просунув голову между ног, выгибалась так, что ее лицо появлялось перед зрителями на уровне низа живота. В этом положении она удерживалась какое-то время.
   Оркестр тянул гипнотический, вибрирующий аккорд, усиливавший транс, в который погружалась оцепеневшая публика. Затем девушка слегка прогибала ноги вперед, лицо ее внезапно исчезало, и, прежде чем кто-нибудь успевал сообразить, что произошло, гимнастка уже возвращалась в исходную позицию, раскинув руки так, словно раскрывала объятия навстречу сотрясавшим воздух аплодисментам. Она стояла, купаясь в порожденных ею же за минуту до того энергии и напряжении. Я почувствовал, как во мне растет неукротимое желание.
   Я наблюдал это представление три вечера подряд. В программе я прочитал, что девушка провела в цирке всю свою жизнь и обучалась гимнастике и акробатике у своих родителей, которые также были талантливыми исполнителями.
   Гастроли должны были продолжаться еще три дня. Я решил, что попытаюсь встретиться с этой девушкой. Я знал, что это будет непросто, поскольку циркачи держались особняком и у меня не было ни малейшего повода для того, чтобы напроситься к ним в гости. К тому же ни участники труппы, ни госхозное начальство не приветствовали подобные контакты.
   На следующий день давали обед для артистов цирка и бригадиров госхоза, дабы те и другие смогли обменяться тостами и произнести речи, восхваляющие вклад, вносимый ими в жизнь народа под руководством Партии и правительства. Когда появились артисты, я ухитрился подойти к девушке и пригласить ее за стол на соседнее со мной место. Слева от нее была стена, а с другой стороны сидел я. Место справа от меня занял пожилой бригадир.
   Гимнастка сидела рядом со мной с потупленными глазами, словно позабыв, где и почему находится. Руки ее лежали на коленях, и она беспрестанно ими двигала, сплетая и расплетая пальцы, словно паралитик, выполняющий специальные упражнения. Спустя какое-то время она все же расцепила пальцы, подняла руки к груди, провела по своему бюсту и, наконец, уперлась ими в бока, широко расставив в сторону локти и прогнувшись назад.
   Я огляделся по сторонам. Артисты явно чувствовали себя не в своей тарелке и все время ерзали на жестких деревянных стульях. Представители коллектива госхоза, привычные к таким обедам, безразлично восседали за столом. Я осторожно повернулся к девушке.
   Очевидно, и она подвинулась ко мне, потому что я почувствовал, как ее бедро прижалось к моему. Я посмотрел через стол на оратора и сделал вид, что внимательно слушаю речь. Тогда давление на бедро перешло в серию мягких толчков. Я покосился на девушку: она сидела прямо и все время то разводила колени, то сводила их вместе так сильно, что на них белела кожа.
   Медленно я положил руку на спинку ее стула, согнув пальцы и упершись костяшками ей в спину. Я никак не мог понять, заметила она что-нибудь или нет. Правда, мне показалось, что ее движения приобрели новый смысл, словно она пыталась слиться с моими пальцами, чтобы укрепить это мимолетное прикосновение. Я снова бросил на девушку осторожный взгляд: губы ее напряглись, и легкий румянец заиграл на щеках.
   Обед закончился ближе к вечеру. Гости направились в отведенное им жилье, расположенное у дороги, обсаженной высокими деревьями. Мы с гимнасткой сперва пошли вслед за ними, но потом быстро свернули в заросли.
   Я рассказал, как мне понравилось ее выступление и как во время него у меня родилась фантазия: мне захотелось обладать ее телом в момент высочайшего напряжения всех ее сил, когда она просовывает голову между бедрами. Гимнастка выслушала меня, не перебивая, а когда я закончил, не произнесла ни слова. Мы пошли дальше.
   Уже почти стемнело. Ветра не было, и листья на нижних ветвях берез тяжело висели, словно выкованные из свинца. Внезапно гимнастка повернулась ко мне лицом и стала раздеваться, складывая одежду на груду сухих листьев у наших ног.
   Затем она нежно заставила меня лечь на спину. Наклонилась надо мной; снизу она показалась мне коренастой, почти коротконогой. Прикоснулась лбом к моей груди и уперла руки в землю у меня за плечами. Затем, одним неуловимым движением, подняла ноги в воздух. Когда ступни миновали самую верхнюю точку, спина девушки образовала гибкую дугу, напоминавшую молодую березовую ветвь, пригнутую выпавшим снегом. Медленно ее ступни опустились ниже головы, так что лицо очутилось между бедер; затем она согнула колени еще сильней и прильнула к моему лицу одновременно губами и влажным лоном.
 
* * *
 
   Никто не смог бы с полным правом назвать себя ее парнем: она ни с кем не завязывала постоянных отношений. Все восхищались ею, но никто не обладал.
   В начале семестра я был избран редактором университетской газеты. Я предложил ей вести еженедельную театральную колонку и дал полную свободу писать о любом заинтересовавшем ее спектакле или литературном событии. На это место мечтали попасть многие студенты, так что она сразу же согласилась.
   В качестве редактора я стал часто получать приглашения в разные места и при любой возможности старался сделать так, чтобы нас всюду приглашали вместе. Некоторые из коллег завидовали мне, поскольку никто не знал в точности, какие отношения нас связывают.
   Время шло, и к концу семестра я заметил, как много внимания моя знакомая уделяет своему телу. Обычно перед тем, как куда-нибудь отправиться, мы встречались у нее на квартире. Из ее маленькой гостиной я часто наблюдал, как она рассматривает себя в трюмо, изучает свой профиль, выгибает шею, проводит руками по бедрам. На плечах у нее был небрежно накинутый халатик, далеко не всегда застегнутый на все пуговицы. Мне удавалось время от времени то сделать ей многозначительный намек, то случайно коснуться ее тела, передавая расческу. После того, как два или три раза она осадила меня, я вынужден был отступить.
   Как-то раз она одевалась, собираясь на концерт, а я сидел в другой комнате, метрах в двух от ее секретера. Нижний ящик был выдвинут, и, украдкой заглянув в него, я увидел под старыми записными книжками и разбросанными заколками и брошками пачку фотографий, которая слегка высунулась из конверта. Я посмотрел в сторону спальни, но у туалетного столика моей приятельницы не было. Мгновением позже я услышал, как в ванной течет вода, и тогда я наклонился, схватил наудачу несколько карточек и засунул их во внутренний карман. После концерта я проводил девушку до дома, а сам вернулся к себе, чтобы внимательно изучить добычу. На снимках она была полностью обнажена. Позы, освещение, плохая резкость — все говорило о том, что она снимала себя сама при помощи камеры с таймером. Снимки были сделаны совсем недавно — бумага еще не утратила свою эластичность. Я вспомнил несколько случаев, когда моя приятельница запиралась в маленькой редакционной фотолаборатории под предлогом проверки газетных пленок. Очевидно, именно тогда она проявляла и печатала эти фотографии.
   Я ничего ей не сказал и не стал возвращать фотографии. Ее поведение оставалось таким же, как прежде, и я пришел к выводу, что она не заметила пропажи.
   Если ко мне в гости приходили друзья, я раскидывал пару-другую фотографий у себя на рабочем столе среди бумаг и книг. Я не сомневался, что, пока я на кухне готовлю напитки или закуски, друзья наткнутся на фотографии и увидят, что на них изображено. Через пару недель я убедился, что все наши знакомые считали нас любовниками, а ближайшие друзья словно ненароком спрашивали, когда свадьба.
   Перед самым концом семестра меня и мою приятельницу пригласили на вечеринку в отеле на одном из курортов по соседству. После вечеринки нам предложили остаться на ночь и поплавать в бассейне. У меня на следующее утро был экзамен, и я отказался. Приятельница же моя осталась, поскольку ей нравилось ловить на себе восторженные взгляды поклонников.
   На следующий день после экзамена я получил записку от декана, в которой меня просили зайти в его кабинет. Профессор встал, когда я вошел, предложил мне сигарету и довольно смущенно попросил приготовиться к удару. Труп студентки обнаружили в ванной занимаемого ею номера. Кран газового водонагревателя был открыт, но поджиг не горел.
   Вскоре известие о ее смерти разнеслось по всему университету. Все смотрели на меня, а некоторые даже показывали пальцем. Два моих лучших друга сообщили мне, что, по общему мнению, она покончила жизнь самоубийством. Позже я пришел к выводу, что это умозаключение опирается в большей степени на фантазию, чем на факты. Когда я зашел в аудиторию на послеобеденную лекцию, я нашел на своей парте несколько анонимных записок. В каждой из них меня обвиняли в том, что я соблазнил девушку, заставил ее участвовать в оргиях, фотографировал в предосудительном виде и в конце концов бросил, когда она забеременела.
   Я был предан остракизму. Ел один за столиком в кафетерии, и никто не садился со мною рядом на семинарах. На похороны отправились почти все мои сокурсники.
   На кладбище все присутствующие стояли тесным кругом возле могилы, и только справа и слева от меня в этом круге образовались разрывы. Я чувствовал полное отчуждение: даже ближайшие мои друзья, которые стояли напротив, бросали на меня осторожные косые взгляды. С одной стороны могилы высилась куча земли, с другой на голую почву поставили накрытый крышкой гроб. У изголовья гроба стоял университетский капеллан, а в ногах — родители девушки.
   По виду они были из крестьян или из мелких торговцев, и я внезапно вспомнил, что она никогда не рассказывала мне о своем доме и семье. Я украдкой разглядывал поношенный костюм отца и его бледное, страдальческое лицо. Холодный ветер развевал редкие седые волосы. У его жены были гротескно кривые ноги. Трудно было поверить, что она и этот измученный старик зачали ту девушку, которую я знал. Кто-то наклонился к родителям и шепнул им что-то на ухо. Они подняли головы и посмотрели на меня. И тут же все глаза, до того устремленные на них, обратились ко мне. Со всех сторон на меня пристально смотрели. Нечаянно мой взгляд встретился со взглядом ее отца.
   Какой-то миг мы смотрели друг другу прямо в глаза, а затем он оттолкнул в сторону жену, которая пошатнулась и свалилась бы в могилу, если бы двое рабочих не подхватили ее. С безумным видом он направился ко мне, расталкивая толпу. Я знал, что сейчас случится что-то нехорошее: старик явно собирался ударить или оскорбить меня. У толпы тоже был зловещий вид, словно она готовилась наброситься на меня при малейшем моем движении. Я не решался пошевелиться.
   Толпа расступилась на пути у старика, который ковылял ко мне, пыхтя и покряхтывая. Его бледные губы искривила гримаса. Он остановился передо мной, с трудом поднял голову и плюнул мне в лицо.
   Я молча ждал, что последует. Глаза старика словно втянулись в глазницы, руки бессильно опустились. Он повернулся и пошел назад, притихший, усталый и очень старый.
 
   …
 
   — Когда я была школьницей, родители, учителя и мой духовник говорили мне, что этого делать нельзя.
   — То есть они учили тебя не делать этого?
   — Мне говорили, что, если женщина сделает это, ее постигнет какое-нибудь ужасное наказание — дурная болезнь или уродство. А мои подруги утверждали, что это отвратительно на вкус, маслянистое такое, слизистое, жирное… и к тому же такое мерзкое ощущение — живая плоть у тебя во рту.
   — Видно, ты на эту тему немало размышляла.
   — Да. Но священник отпустил мне грехи.
   — Ты ходила на исповедь?
   — Да, я и сейчас хожу. Понимаешь, на исповеди не отделяешь намерение от действия: просто говоришь, в каких грехах повинен.
   — И всегда получаешь отпущение?
   — До сих пор всегда получала. Но речь шла только о грешных помыслах. Мне было бы неловко признаться в том, что я действительно… понимаешь, это такое странное ощущение, когда он во рту. Словно все мужское тело внезапно съежилось до размеров одного органа, который растет и заполняет рот. В нем — большая сила, но в то же время он такой нежный и ранимый. С одной стороны, я могу задохнуться, а с другой — могу его откусить. И это я побуждаю его к жизни, заставляю расти. Мое дыхание согревает его, и он разворачивается, как огромный язык. Мне нравится то, что извергается из него: словно расплавленный воск внезапно начинает течь по шее, по груди, по животу. Я чувствую себя так, словно меня вновь крестили: такая чистая и белая эта жидкость.
 
* * *
 
   Я изучил карту, но так и не понял, по которой дороге еду. Тогда я решил на первом же перекрестке свернуть вниз, в долину, где можно будет найти городок или хотя бы большую деревню.
   Пять или шесть километров после поворота я ехал вдоль неогороженных полей, окружавших селение, в центре которого над пыльной и неухоженной площадью возвышалась церковная колокольня.
   Дома и амбары стояли на плоской земле. Кругом царила тишина. Было воскресенье, и нигде не виднелось никаких признаков жизни, если не считать дымка, лениво курившегося над трубами некоторых домов. Я услышал, как где-то взвыл орган, и догадался, что, судя по времени, сейчас как раз должны служить утреннюю мессу. Я остановил машину и вышел. Не прошло и минуты, как из каждой подворотни уже заливались лаем собаки. Я шел, а собачий хор становился все громче и громче. Вместо того чтобы направиться прямо к церкви, я пошел в другую сторону и вскоре уперся в одинокий сарай, стоявший в нескольких метрах от дороги. Я присел, разглядывая дымящуюся от палящего зноя почву, листья клевера и незнакомые полевые цветы, росшие возле изгороди. Собаки смолкли. Приглушенный голос церковного органа парил над домами и амбарами и затихал в полях.
   И тут я услышал странные звуки, доносившиеся из сарая; они были похожи на плач младенца или поскуливание щенка. Я осторожно обошел строение вокруг и остановился перед дверями, запертыми на висячий замок. Я попытался сорвать замок, но, несмотря на свою древность, он не поддавался. Тогда я рванул сильнее — гнилое дерево треснуло и рассыпалось.
   Открыв двери, я встал на пороге между светом и тьмой, вслушиваясь и вглядываясь в черное нутро сарая. Ни звука. Войдя внутрь, я почуял запахи сухого сена, глинобитного пола и плесневеющего дерева. Сперва я ничего не смог рассмотреть.
   Постепенно мои глаза выхватили из тьмы два маленьких плуга со сломанными лемехами, прислоненные к стене рядом со старой бороной и множеством погнутых вил, покореженных мотыг и граблей с выломанными зубьями. В углу я увидал груду ржавых, прогоревших печных труб и сваленные в кучу железные крючья, лопаты и ломы. Вдоль другой стены стояли ведра, наполненные гвоздями разной длины и толщины, большими металлическими ключами, деталями от старых утюгов и сломанных жаровен, оконными петлями, дверными замками и ручками, кастрюлями, сковородами и битой посудой. Еще дальше на вбитых в стену гвоздях висели колеса без ободьев, связки подков, хлысты, поводья и ремни и стояла колода с оставленными в ней двумя топорами.
   Я обернулся на шум. Испуганная курица метнулась из-под кучи сена. Хлопая крыльями и квохча, она выскочила через полуоткрытую дверь во двор. Снова наступила тишина, нарушаемая только жужжанием одинокой осы.
   Я уже собирался уйти, как снова услышал плач, который словно раздавался откуда-то из-под крыши. За плачем последовал пронзительный визг.
   Я сделал шаг назад, открыл дверь пошире и принялся вглядываться в нечеткие линии стропил. Но света было слишком мало. Я вернулся к машине, взял фонарик и снова зашел в сарай.
   Затем я навел фонарик на источник звука. К стропилам была подвешена на толстом канате большая клетка из металлических прутьев. Конец каната, пропущенный через кольцо в балке, был привязан к стальному крюку.
   Снова раздался этот странный плач; я обшарил клетку лучом фонарика. Белая рука протянулась ко мне сквозь прутья клетки, затем я разглядел и голову, обрамленную слипшимися прядями светлых волос. Я стоял в нерешительности, ухватившись одной рукой за канат. Какое-то время я думал, не стоит ли мне пойти за подмогой, но потом любопытство взяло верх. Я стравливал канат сантиметр за сантиметром, пока клетка не закачалась над самым полом. Тогда я снова закрепил конец. За решеткой сидела обнаженная женщина, смотревшая на меня широко открытыми влажными глазами и бормотавшая бессмысленные слова.
   Я подошел. Женщина зашевелилась, но не было ощущения, что она испугана. Она посмотрела на меня, а затем подползла поближе, поглаживая и почесывая тело, то и дело раздвигая бедра. Я разглядел лицо в оспинах, обгрызенные ногти на руках, исхудалые ляжки, испещренные свежими синяками. Я сообразил, что, кроме нас, в сарае никого нет и что женщина абсолютно беззащитна.
   Я посмотрел на нее снова: женщина явно страдала слабоумием. Она сделала приглашающий жест и обнажила неровные зубы в кривой улыбке. Я подумал, что в самой этой ситуации есть нечто чрезвычайно соблазнительное, поскольку она представляет собой тот редкий случай, когда можно оставаться полностью самим собой перед другим человеческим существом. Но только при условии, что противоположная сторона осознает ситуацию, а женщина в клетке не осознавала ничего.
   Я снова поднял к потолку клетку с пленницей, закрепил канат и вышел из амбара. Уже снаружи я решил, что говорить с деревенскими не имеет смысла. Через час я добрался до окружного отделения полиции.
   Сержант подозрительно рассматривал меня, в то время как другой полицейский заносил в протокол мой рассказ про женщину в клетке. Вскоре я вернулся в деревню в сопровождении трех офицеров полиции.
   Когда мы приехали, месса уже кончилась, и улицы стали заполняться людьми, шедшими из церкви. Взрослые были одеты по-праздничному, рядом с ними покорно шли дети. Мы остановились у сарая, возле которого сидел высокий крестьянин и стягивал с ног тесные сапоги. Один из полицейских задал ему несколько вопросов, а затем силой впихнул в сарай. Мы все ввалились следом за ним. Праздничная публика молча столпилась вокруг наших двух автомобилей. Затем, словно внезапно поняв, зачем мы явились, они рассыпались по домам.
   Внутри сарая висела клетка, теперь ярко освещенная лучами нескольких фонариков. Крестьянин, потный и трясущийся от страха, медленно опускал клетку на глазах у ожидающих полицейских; женщина в клетке вцепилась руками в решетку.
   Сержант приказал открыть замок. Пальцы крестьянина долго не могли совладать с ключом; при этом он старался не смотреть на женщину, которая скрючилась в углу.
   Полицейские схватили ее за руки и за ноги и вытащили из клетки. Женщина сопротивлялась, но они все же связали ее, отнесли к машине и запихнули на заднее сиденье. На крестьянина надели наручники и бросили его рядом. Я обратил внимание на жену и дочерей крестьянина, которые стояли не шелохнувшись и провожали взглядами наши отъезжавшие автомобили.
   Прошло несколько месяцев. После долгих раздумий я все-таки решил снова посетить эту деревню. Я выехал из города ночью, чтобы добраться туда рано утром. Я вел машину медленно, стараясь не угодить в глубокие колеи на дороге, петлявшей между домами. Утренний ветер рвал в клочья поднявшийся туман, открывая очертания домов и амбаров. Я остановился возле дома приходского священника, не вполне уверенный, что мне делать дальше. Дверь дома открылась, и оттуда вышел священник. Он прошел через кладбищенскую калитку и исчез в густой тени тисовых деревьев, окаймлявших короткую тропинку, которая вела к вратам церкви. Я вышел из машины и поспешил следом.
   Священник остановился, склонившись над одним из надгробий с таким видом, словно он пытался прочитать полустертую ветром и дождем надпись. Мятая грязная сутана была заштопана и залатана во многих местах.
   — Итак, вы проделали весь этот путь только для того, чтобы поговорить со мной… почему?
   Не спуская с меня внимательного взгляда, он смахнул крошки коричневого мха со своей сутаны.
   — Потому что я хочу кое-что с вами обсудить. Это важно, — сказал я.
   — Чем вы занимаетесь? — спросил священник.
   — Учусь в университете.
   Священник стряхнул пыль с рукава сутаны и разгладил складки. Затем он повел меня к калитке, осторожно обходя могилы и уклоняясь от мокрых ветвей деревьев.
   Во дворе нас на миг разделила перебежавшая дорогу вереница индюшек. Священник ожидал меня у двери дома.
   — Вина не хотите? — спросил он.
   — Спасибо.
   Мы вошли. Он распоясал сутану, уселся и налил два стакана вина. Мы посмотрели друг на друга через стол.
   — Ну и что же привело вас сюда, юноша?
   — Я по поводу клетки.
   Я внимательно наблюдал за священником: краска медленно заливала его пухлое лицо с влажными складками рта, щеки с ямочками. В глубоко посаженных глазах появилась настороженность.
   — По поводу чего? — переспросил он.
   — Клетки, — повторил я. — Клетки с женщиной.
   — По этому поводу я ничего не могу сказать, — ответил он. — Я знаю только то, что написано в газетах, — ни больше ни меньше.
   Он снова наполнил мой стакан.
   — Но почему это вас так волнует?
   — Сейчас уже не очень. Но когда-то я имел к этой истории самое прямое отношение. Это я нашел женщину. Я заблудился и наткнулся на сарай.
   — Ах, так, значит, это вы! Конечно, конечно, в газетах-то вашего имени не назвали. Теперь я припоминаю: деревенские говорили что-то про приезжего, который привел полицию.
   Священник сделал глоток из стакана.
   — Трагическая история. Крестьянин и его семейство не хотели платить за уход в психиатрической лечебнице и поэтому держали сумасшедшую в клетке…
   — Но наверняка были в деревне еще люди, которые знали эту женщину — и то, что с ней делают, отец.
   Священник явно не слышал меня.
   — Или за приют не хотели платить… Бедное создание не осознает, на каком свете находится.
   Священник поставил стакан на стол.
   — Но зачем возвращаться к этому делу? Был суд. Виновные наказаны. Женщину поместили в больницу. Вы что, приехали сюда, чтобы написать еще одну похабную статью об этом скандале? Разве их не достаточно было написано?
   Из черных дыр рукавов показались морщинистые руки; они были похожи на два пучка вырванных из земли сорняков, лежащих на залитом солнечным светом деревянном столе.
   — Я не собираюсь писать статью, отец. Я не репортер. Я пришел сюда по велению моей совести, по своему собственному желанию.
   — И что же вам нужно?
   — Я хотел увидеть вас, отец, и поговорить с вами.
   — Ну что же, вы меня увидели, и мы поговорили. Что еще я могу сделать для вас?
   — Я думал обо всех тех годах, что эта женщина провела в клетке, отец.
   — Что же я могу сказать вам такого, чего вы сами не знаете?
   — Всего лишь одну вещь, отец, одну-единственную вещь.
   — Спрашивайте, и покончим с этим!
   Я пил вино и смотрел, как дробятся лучи солнца на выпуклом донышке стакана.
   — Вы прожили в этой деревне больше тридцати лет, отец, включая последние пять лет, которые женщина провела в заточении. Вы же знаете: несмотря на то что крестьяне все отрицали, было доказано — деревенские мужики постоянно посещали амбар и там насиловали сумасшедшую и измывались над ней. Кто бы поверил в эту жалкую ложь: зашел, чтобы найти инструмент, починить механизм и тому подобное? А владелец сарая — он что, деньги заработал, торгуя капустой? Даже некоторые из женщин в приходе знали, что несчастная дважды была беременна и что в обоих случаях знахарки ходили к ней и вытравливали плод. Такие вещи недолго остаются в тайне, отец.
   — Зачем вы мне все это рассказываете? Я читал об этом в газете.
   — Я просто рассуждаю вслух, чтобы вам было понятнее. Меня все это очень тревожит, отец. А вас?
   — Что меня тревожит, а что — нет, это мое личное дело.
   — Если за все эти годы ни один из верующих, посещавших сарай, не признался вам в этом на исповеди, тогда чего стоит ваше духовное наставничество? И чего стоит ваша религия, служителем которой в этой общине являетесь вы?
   — У вас нет права, абсолютно никакого права, говорить на эти темы!
   Голос священника чуть было не сорвался на проповеднические интонации, но он быстро овладел собой.
   — Вы не имеете права говорить со мной об этом, — повторил он.