Страница:
Но на заднем сиденье, конечно, расположились женщины, усадив между собой меня. Дед устроился на пассажирском сиденье спереди, раскрыв на коленях дорожный атлас, а его смутная шаловливая улыбка явно намекала, что отцу придется нелегко. Они уже поспорили, на какой машине ехать. «Фольксваген» деда с бабкой был старым и ненадежным, но дед никогда не упускал случая облить помоями британские модели, к разработке которых мой отец, служивший в местной механической компании, имел какое-то отношение, а потому и покупал — из лояльности к работодателям и своей стране.
— Сплюнем через левое плечо, — сказал дед, стоило отцу потянуться к ключу зажигания. А когда машина завелась, добавил: — Нет конца чудесам.
На день рождения мне подарили дорожные шахматы, поэтому мы с бабушкой сыграли несколько партий — скоротать время. Ни она, ни я не понимали ни одного правила, но нам не хотелось в этом признаваться, поэтому неумение мы возмещали импровизацией, выглядевшей как помесь шашек и настольного футбола. Мама, как обычно ушедшая в себя, задумчиво смотрела в окно или же прислушивалась к разговору на переднем сиденье.
— В чем дело? — спрашивал дед. — Ты горючее экономишь, что ли?
Отец не реагировал.
— Здесь можно разгоняться до пятидесяти миль в час, знаешь ли, — продолжал дед. — Ограничение — пятьдесят миль.
— А чего туда в такую рань приезжать? Нам некуда спешить.
— Поимей в виду — эта колымага начнет дребезжать уже на сорока пяти. А нам хочется доехать живыми и невредимыми. Эй, осторожнее — кажется, тот велосипед идет на обгон.
— Смотри, Майкл, коровы! — сказала мама, чтобы как-то отвлечь меня.
— Где?
— В поле.
— Мальчик уже видел коров, — вмешался дед. — Оставь его в покое. Кто-нибудь слышит лязг?
Лязга никто не слышал.
— А я уверен, что лязгает. Похоже, фитинг или что-то разболталось. — Он повернулся к отцу: — А ты какую часть этой машины проектировал, Тед? Пепельницы?
— Рулевую колонку, — ответил отец.
— Смотри, Майкл, овцы!
Мы оставили машину у самой набережной. Клочья облаков, пятнавшие небо, навели меня на мысли о сахарной вате, а та неизбежно направила поток сознания к киоску возле пирса, где дед и бабка купили мне огромный розовый ком клейкой амброзии и леденец на палочке, который я приберег на потом. Обычно отец как-то высказывался о пагубных последствиях подобных милостей для меня — как стоматологических, так и психологических, — но в этот раз, поскольку был мой день рождения, посмотрел сквозь пальцы. Я сидел на низком парапете, выходившем на море, и поглощал сахарную вату, наслаждаясь восхитительным напряжением между ее немыслимой сладостью и слегка колючим строением, пока не уничтожил примерно три четверти комка и меня не затошнило. На набережной все было спокойно. Убаюканный собственным счастьем, я не обращал внимания на прохожих, но смутно припоминаю прогуливавшиеся рука об руку респектабельные парочки и несколько человек постарше, что двигались более целеустремленно, одетые как в церковь.
— Надеюсь, мы не совершили ошибку, — прошептала мама, — приехав сюда в воскресенье. Будет ужасно, если все закрыто.
Дед удостоил отца одним из своих наиболее красноречивых взглядов и подмигнул: комбинация злорадного сочувствия и развлечения от того, что ситуация более чем знакома.
— Похоже, она тебя опять втравила в историю?
— Ну что, именинник, — произнесла мама, вытирая мне губы платочком, — с чего ты хочешь начать?
Сначала мы отправились в аквариум. Наверное, то был очень хороший аквариум, но у меня от него остались самые бледные воспоминания; странно думать, что семейство мое так тщательно планировало все эти развлечения, однако к памяти, словно мухи к клейкой бумаге, прилипли лишь нечаянные фразы взрослых, их бездумные жесты и интонации. Точно помню одно: небо действительно уже затягивалось тучами, когда мы вышли из аквариума, и бодрый ветер с моря не давал маме насладиться пикником, который мы устроили на Прибрежных Лужайках, поставив шезлонги полукругом. Как сейчас вижу: вот она гоняется за улетающими бумажными пакетами и пытается раздать всем бутерброды, сражаясь со злонамеренно трепыхающейся вощеной бумагой. Еды после пикника осталось много, и мы в конце концов предложили остатки человеку, подошедшему к нашим шезлонгам попросить денег. (Как и все люди их поколения, родители мои обладали даром вступать в разговоры с совершенно незнакомыми людьми без видимых трудностей. Я предполагал, что однажды тоже дорасту до такой способности — вероятно, когда оставлю позади всю робость детства и отрочества, — но этого так и не произошло, и теперь я понимаю, что такая легкая общительность, которой, похоже, наслаждались мои родители, скорее имеет отношение к эпохе, нежели к особенностям зрелости или темперамента.)
— А хорошая у вас ветчина, — заметил человек, откусив от бутерброда в порядке эксперимента. — Я-то люблю, если горчицы побольше.
— Мы тоже, — ответил дед. — Но его сиятельство есть не захотели.
— Она его балует, — сказала бабушка, улыбнувшись в мою сторону. — Балует так, что стыдно смотреть.
Сделав вид, что не слышу, я пристально уставился на последний кусок маминого шоколадного тортика, который она протянула мне без единого слова, лишь подчеркнуто заговорщицки приложив палец к губам. Это был третий кусок. В свои тортики она никогда не добавляла обычный шоколад для тортиков — только настоящий молочный.
Я уже дошел до той стадии, когда обещанного купания ждать больше не мог, но мама сказала, что еда в желудке сначала должна утрястись. Надеясь развеять мое нетерпение, отец повел меня к морю. Отлив обнажил чуть не до самого горизонта серую равнину грязного песка, по которой на привязи выгуливали нескольких карапузов — начинающих исследователей с сачком в одной руке и упирающимся родителем в другой. Около получаса мы бесцельно побродили, а затем нам разрешили наконец пойти в бассейн. Народу там было не очень много. Несколько человек сидели или лежали в шезлонгах и на топчанах у воды; меньшинство, рискнувшее искупаться, делало это весьма живо, плещась и визжа. В воздухе мешалась разная музыка. Динамики, из которых сочились оркестровые миниатюры для водных процедур, состязались с транзисторными приемниками, игравшими все на свете — от Клиффа Ричарда до Кении Болла и его «Джазменов» [6]. Вода в бассейне мерцала и поблескивала неотразимо. Я не мог понять, почему публика предпочитает плющиться на спине и слушать радио, когда перед ними открываются такие просторы жидкого счастья. Мы с отцом вышли из кабинок для переодевания вместе. Мне казалось, что в тот день у бассейна он — бесспорно самый сильный и красивый мужчина; однако теперь моему мысленному взору наши тощие белые тела кажутся в равной мере детскими и тщедушными. Я обогнал его и остановился у края воды, затягивая крохотный, но такой бесценный миг ожидания. Потом — прыгнул; а потом — заорал.
Бассейн не подогревался. С чего мы вообще взяли, что он должен быть с подогревом? Меня насквозь пробило ледяной молнией, и я сразу же онемел от шока, но первой моей реакцией — не только на физическое ощущение, но и на муку более высокого порядка: предвкушаемого, но не сбывшегося наслаждения — было разреветься. Сколько я рыдал — не знаю. Отец, должно быть, вытащил меня из воды; мама, должно быть, опрометью кинулась к нам с галереи для зрителей, где они устроились с бабушкой и дедом. Меня обхватили ее руки, меня ощупывали чужие взгляды, но я был безутешен. Потом мне рассказывали, что казалось, будто я не успокоюсь никогда. Но меня все же как-то переодели в сухое и вывели наружу, в мир, к тому времени уже потемневший от собиравшегося ливня.
— Позор какой, — говорила бабушка. Она уже высказала одному из служителей бассейна все, что по этому поводу думала, а такого я бы не пожелал никому. — Следовало повесить объявление. Или таблицу с температурой воды. Нужно написать письмо кому следует.
— Бедненький ягненочек, — говорила мама. Я по-прежнему хлюпал носом. — Тед, ты бы сбегал к машине, принес зонтики. Иначе мы все простудимся насмерть. Мы тебя тут подождем.
«Тут» оказалось навесом автобусной остановки на набережной. Вчетвером мы уселись на лавки и стали слушать, как по стеклянной крыше барабанят капли. Дед пробормотал: «Сердечко еще бьется», и с этими словами — верным признаком того, что, по его оценке, день безнадежно загублен, — я, как по команде, взвыл снова — с удвоенной энергией. Когда вернулся отец, неся два зонтика и туго скатанную целлофановую накидку, мама бросила на него панический взгляд; но отец, очевидно, уже обдумал ситуацию и изобретательно предложил:
— Может, в кино что-нибудь идет?
Ближайшим и самым крупным кинотеатром был «Одеон» — там показывали фильм под названием «Обнаженное лезвие» с Гэри Купером и Деборой Керр [7]. Родители мои кинули один-единственный взгляд на афишу и поспешили дальше, а я в томлении притормозил, уловив экзотический аромат запретных наслаждений, таившихся в самом названии, и заинтригованный картонкой, выставленной управляющим кинотеатра на видном месте под афишей: НИКТО, НИ ЕДИНЫЙ ЧЕЛОВЕК НЕ БУДЕТ ДОПУСКАТЬСЯ В ЗРИТЕЛЬНЫЙ ЗАЛ В ТЕЧЕНИЕ ПОСЛЕДНИХ ТРИНАДЦАТИ МИНУТ ДЕМОНСТРАЦИИ ЭТОГО ФИЛЬМА. ОБ ЭТОМ ВАС ПРЕДУПРЕДЯТ ВСПЫШКИ КРАСНОГО ФОНАРЯ. Дед грубо схватил меня за руку и оттащил от афиши.
— А что тут? — спросил отец.
Мы стояли перед маленьким и менее импозантным зданием, извещавшим, что оно — «Единственный Независимый Кинотеатр Вестона». Мама с бабушкой нагнулись к витрине и пристально всмотрелись в рекламные открытки. Бабушкины губы скептически сжались, а мамин лоб пересекла легкая морщинка.
— Думаешь, это подойдет?
— Сид Джеймс и Кеннет Коннор. Должно быть смешно.
Это произнес дед, но все его внимание, как я заметил, привлекала фотография красивой блондинки — актрисы по имени Ширли Итон [8], которая играла в фильме третью главную роль.
— Категория «У» [9], — показал отец. И тут я заорал:
— Мам! Мам!
Ее взгляд проследовал за моим пальцем. Я обнаружил объявление: в киножурнале перед сеансом рассказывается история русской космической программы, и называется он «С Гагариным к звездам». Более того, извещение это хвастливо заявляло, что киножурнал — «в ЦВЕТЕ», хотя мне дополнительные приманки и не требовались. С вытаращенными глазами я пустился изображать пантомиму мольбы, но, едва начав, понял, что стараться не обязательно: родители уже все решили. Мы встали в очередь за билетами. Кассирша взглянула на меня из своего возвышенного укрытия с сомнением, и моя рука тревожно вцепилась в отцовскую. Женщина спросила:
— Вы уверены, что он достаточно взрослый? — и я вдруг пережил то же стремительно пикирующее отчаяние, ту же эмоциональную тошноту, которую испытал в миг, когда прыгнул в неподогретый бассейн. Но деда на кривой козе не объедешь.
— Продавайте нам билеты, женщина, — сказал он, — и следите за своим носом.
В очереди за нами кто-то хихикнул. И вот мы цепочкой вошли в темный затхлый зрительный зал, и я уже все глубже и глубже вжимался в кресло на небесах блаженства, и бабушка сидела слева от меня, а отец — справа.
Через шесть лет Юрий погибнет, «Миг-15» необъяснимо вынырнет из низкой облачности и разобьется при заходе на посадку. К тому времени я уже достаточно повзрослел, чтобы пропитаться недоверием ко всему русскому и замечать зловещие шепотки о КГБ и о том недовольстве, которое мог возбудить мой герой у себя на родине, настолько обаяв ликующих жителей Запада. Наверное, Юрий и в самом деле подписал себе смертный приговор в тот день, когда пожимал руки детишкам в Эрлз-Корте; однако смерти я в тот день желал им, а не ему. Как бы то ни было, теперь я уже не могу припомнить и даже вообразить восторг собственной невинности, с которым тогда высидел неумелую и громоподобную дань его подвигу. Хотел бы — но не могу. Лучше б ему остаться предметом безмозглого обожания, а не превращаться в еще одну двусмысленную и неразрешимую загадку взрослой жизни — в историю без надлежащего конца. Загадок мне и без того скоро хватит.
— Тед, уже почти шесть часов.
— И что с того?
— А сколько эта картина идти будет?
— Не знаю. Часа полтора, наверное.
— Нам же еще столько обратно ехать. Когда приедем, ему спать будет давно пора.
— Один-то раз можно и попозже лечь. У него ж сегодня день рождения.
Начались титры, и глаза мои прилипли к экрану. Фильм был черно-белый, а музыка, хоть и не без некоторой шутливости, почему-то наполнила меня тревожным предчувствием.
— А ужин? — не успокаивалась мама. — Как же тогда с ужином?
— Ох, откуда я знаю. Остановимся где-нибудь по дороге и поедим.
— Но так мы еще больше задержимся.
— Сиди и смотри кино, ладно?
Но и следующие несколько минут я замечал, как мама то и дело нагибается к свету и посматривает на часы. А потом я даже не знаю, что она делала, поскольку целиком погрузился в фильм.
Кино было про какого-то нервного и вежливого дяденьку (его играл Кеннет Коннор). Однажды вечером к нему домой заявился зловещий адвокат и до смерти его перепугал. Адвокат пришел сообщить, что недавно у Коннора умер дядя, и ему теперь нужно немедленно ехать в Йоркшир, где в их семейном особняке Блэкшоу-Тауэрс будут оглашать завещание. Кеннет садится на йоркширский поезд вместе со своим другом, тертым букмекером (которого играет Сидни Джеймс), а приехав, понимает, что Блэкшоу-Тауэрс стоит на дальнем краю вересковых пустошей и до ближайшего жилья очень далеко. Друзья никак не могут найти такси, а потому соглашаются доехать до особняка на катафалке. И тот, ко всему, высаживает их посреди болот в густом тумане.
Когда они наконец добираются до дома, то слышат вдали протяжный собачий вой.
Сидни: «Не очень похоже на воскресный лагерь, а?»
Кеннет: «В этом месте есть что-то жуткое».
Весь остальной зал, видимо, счел это очень смешным — я же к тому моменту был соответствующим образом напуган. Раньше меня никогда ни на что подобное не водили. Хотя в строгом смысле картину нельзя назвать фильмом ужасов, все детали были весьма убедительны, а мрачная атмосфера, драматичная музыка и неотступное чувство, что сейчас произойдет что-то кошмарное, пытали меня странной смесью страха и возбуждения. Какой-то части во мне больше всего на свете хотелось выскочить из кинотеатра на свет божий — вернее, на то, что еще от него осталось, — но другая часть была полна решимости смотреть, пока не станет ясно, к чему все идет.
Кеннет и Сидни тихонько вступают в холл особняка Блэкшоу-Тауэрс и видят, что внутри дом — такой же жуткий, как и снаружи. Их встречает мрачный и суровый дворецкий по имени Фиск — он ведет их наверх и показывает комнаты. К своему немалому смятению, Кеннет понимает, что его не только разлучили с другом и ведут в восточное крыло, но и спать ему придется в той комнате, где скончался дядюшка. В холле тихо и тревожно играет орган. Они снова спускаются вниз, их знакомят с прочими членами семейства Кеннета: его двоюродными братьями и сестрами — Гаем, Дженет и Малькольмом, дядей Эдвардом и сумасшедшей тетушкой Эмили, для которой время замерло на Первой мировой войне. Адвокат не успевает приступить к чтению завещания, как появляется еще одна женщина, молодая и красивая блондинка, — ее играет Ширли Итон. Здесь она потому, что ухаживала за дядюшкой Кеннета во время его смертельной болезни. Стульев за столом на всех не хватает, поэтому Кеннету приходится сидеть чуть ли не на коленях у Ширли. Кажется, он этим вполне доволен.
Оглашают завещание, и выясняется, что никому из родственников ничего не досталось: все они пали жертвами розыгрыша. Расходясь по комнатам перед сном, они жутко ссорятся. И тут в доме неожиданно гаснет свет. За окнами уже вовсю бушует страшная буря, и Фиск предполагает, что, наверное, сломался генератор. Кеннет и Сидни вызываются сходить с ним и проверить. Зайдя в сарай, где стоит генератор, они видят, что механизм этот вдребезги разбит. По пути к дому они натыкаются на дядю Эдварда: тот сидит в шезлонге посреди лужайки под проливным дождем.
Сидни: «Чего он там сидит?»
Кеннет смеется: «Невероятно. Он же простудится и умрет от… умрет от…»
Он оглушительно чихает, и дядя Эдвард одеревенело падает с шезлонга. Он уже мертв.
Кеннет: «Сид… он?..»
Сидни: «Ну, если нет, то он очень крепко спит».
Раздается кошмарный удар грома — тут мама снова перегнулась к отцу и прошептала:
— Тед, вставай, пошли.
Отец в голос хохотал.
— Зачем?
— Это не годится ребенку.
Кеннет: «То есть, я имею в виду, что мы не можем его тут оставить, правда? Слушайте, давайте перенесем его в амбар, где готовят консервы, — должно быть, это где-то там».
В зале снова захохотали, когда Кеннет, Сид и дворецкий попробовали приподнять дородное тело дяди Эдварда.
Сидни: «Погодите, гораздо проще будет амбар сюда перетащить».
Над этим засмеялась даже бабушка. Мама же снова посмотрела на часы; отец, вероятно решив, что я могу испугаться, взъерошил мне волосы, а руку оставил рядом с моей, чтобы я мог за нее схватиться и прижаться к нему, если захочу.
Кеннет и Сид заходят в дом и сообщают остальному семейству, что дядю Эдварда убили. Сид пытается позвонить в полицию, но понимает, что телефонная линия оборвана. Кеннет говорит, что он едет домой, но адвокат замечает, что в такую погоду все пустоши затопило, проехать невозможно, а если он все равно уедет, то полиция заподозрит его первым. Потом рекомендует всем немедленно разойтись по комнатам и запереть двери.
Фиск: «Это только начало. За первым последует и второй, помяните мои слова».
Сидни: «Спокойной ночи, хохотунчик».
Кеннет и Сидни поднимаются наверх вместе, но, оставшись один, Кеннет понимает, что заблудился в лабиринтах старого особняка. Он открывает одну из дверей, думая, что попал к себе, но находит в комнате Ширли — на ней только комбинация, и она собирается переодеться в ночную сорочку.
Кеннет: «Послушайте, что вы делаете в моей комнате?»
Ширли: «Это не ваша комната. То есть, вещи-то в ней не ваши, правда?»
Она благопристойно прижимает ночную сорочку к груди.
Кеннет: «Чтоб мне провалиться. Нет, не мои. Секундочку — кровать тоже не моя. Должно быть, я заблудился. Простите. Я… я пойду к себе».
Он направляется к двери, но через несколько шагов останавливается. Оглянувшись, видит, что Ширли по-прежнему комкает в руках сорочку, не разобравшись в его намерениях.
Мама тревожно заерзала в кресле.
Кеннет: «Мисс, вы случайно не знаете, где моя спальня?»
Ширли грустно качает головой: «Боюсь, что нет».
Кеннет: «О, — и умолк. — Простите. Я пойду».
Ширли колеблется — в ней собирается решимость: «Нет. Постойте. — Делает повелительный жест. — Отвернитесь на минутку».
Кеннет отворачивается и упирается взглядом в зеркало, где видит свое отражение, а у себя за плечом — отражение Ширли. Она стоит спиной к нему и через голову стаскивает комбинацию.
Кеннет: «Э… секундочку, мисс».
Мама попыталась привлечь отцовское внимание.
Кеннет торопливо опускает зеркало — оно подвешено на шарнирах.
Ширли оглядывается на него: «А вы милый». Комбинацию она уже стянула и теперь начинает расстегивать бюстгальтер.
Мама:
— Все. Мы уходим. Уже слишком поздно.
Но дед с отцом безотрывно пялились в экран на прекрасную Ширли Итон: стоя спиной к камере, та снимала бюстгальтер, а Кеннет героически старался сдержаться и не подглядывать в зеркало, которое показало бы ему драгоценный кусочек ее тела. Я тоже на нее пялился, наверное, и думал, что никогда не видел никого красивее — и с того самого мига Ширли разговаривала не с Кеннетом, а со мною девятилетним, поскольку теперь именно я заблудился в коридоре и, да, это себя видел я на экране, это я находился в одной комнате с самой прекрасной женщиной на свете, это я оказался в капкане старого темного особняка в разгар кошмарной бури в том захудалом маленьком кинотеатре; той ночью — у себя в спальне, а с того мига и навсегда — в своих снах. Там был я.
Ширли вынырнула из-за моей головы, тело уже закутано в короткий халатик.
— Теперь можете повернуться.
Моя мама встала, и какая-то женщина позади нас произнесла:
— Да сядьте вы на место, ради бога.
На экране я обернулся и посмотрел на нее:
— Ничего себе. Весьма вызывающе.
Ширли смущенно откинула со лба прядь.
Мама схватила меня за руку и силком стащила с кресла. Я испустил возмущенный вой. Женщина позади нас шикнула:
— Шшш!
Дед:
— Что вы там делаете?
Мама:
— Уходим — вот что мы делаем. И ты уходишь с нами, если не хочешь возвращаться в Бирмингем пешком.
— Но ведь картина еще не кончилась.
Мы с Ширли сидели на двуспальной кровати. Она:
— У меня есть предложение.
Бабушка:
— Ну так идем, раз идем. Наверное, нужно будет еще где-то остановиться поужинать.
Я на экране:
— Вот как?
Я вне экрана:
— Мам, я хочу остаться и досмотреть.
— Тебе нельзя.
Отец:
— Ну что ж — похоже, мы получили приказ на выдвижение.
Дед:
— Я остаюсь тут. Мне нравится.
Женщина за нами:
— Послушайте, еще секунда — и я вызову администратора.
Ширли придвинулась ко мне чуть ближе:
— Почему бы вам не остаться сегодня здесь? Меня что-то не прельщает проводить ночь в одиночестве, а так мы составим друг другу компанию.
Мама подхватила меня под мышки, выдернула из кресла, и второй раз за тот день я ударился в рев — как от подлинного расстройства, так и, вне всякого сомнения, от унижения. Со мной так не обращались с грудного возраста. Сграбастав меня в охапку, мама протолкалась через весь ряд и поволокла меня по ступенькам к выходу.
Я на экране, судя по всему, не очень уверен, как реагировать на предложение Ширли. Лишь бормочу что-то, но в суматохе невозможно было расслышать, что именно. Бабушка и отец двинулись за нами по проходу, и даже дед неохотно поднялся. Когда мама толкнула дверь на холодную бетонную лестницу и солоноватый воздух, я обернулся и успел в последний раз увидеть экран. Я выходил из комнаты, но Ширли этого не знала — она стояла ко мне спиной и оправляла постель.
Ширли:
— А я замечательно устроюсь… — Она оборачивается и замолкает, увидев, что я уже ушел. — …в кресле.
Двери закрылись, и мое семейство затопотало по лестнице.
— Пусти меня. Отпусти меня! — орал я, а едва мама поставила меня на ноги, кинулся по ступеням обратно в зал, но отец перехватил меня:
— И куда это мы собрались?
И тут я понял, что все кончено. Я колотил его кулаками, даже пытался расцарапать ему щеку. В первый и последний раз в жизни отец выругался и шлепнул меня — больно — по физиономии. После этого все стихло.
— Сплюнем через левое плечо, — сказал дед, стоило отцу потянуться к ключу зажигания. А когда машина завелась, добавил: — Нет конца чудесам.
На день рождения мне подарили дорожные шахматы, поэтому мы с бабушкой сыграли несколько партий — скоротать время. Ни она, ни я не понимали ни одного правила, но нам не хотелось в этом признаваться, поэтому неумение мы возмещали импровизацией, выглядевшей как помесь шашек и настольного футбола. Мама, как обычно ушедшая в себя, задумчиво смотрела в окно или же прислушивалась к разговору на переднем сиденье.
— В чем дело? — спрашивал дед. — Ты горючее экономишь, что ли?
Отец не реагировал.
— Здесь можно разгоняться до пятидесяти миль в час, знаешь ли, — продолжал дед. — Ограничение — пятьдесят миль.
— А чего туда в такую рань приезжать? Нам некуда спешить.
— Поимей в виду — эта колымага начнет дребезжать уже на сорока пяти. А нам хочется доехать живыми и невредимыми. Эй, осторожнее — кажется, тот велосипед идет на обгон.
— Смотри, Майкл, коровы! — сказала мама, чтобы как-то отвлечь меня.
— Где?
— В поле.
— Мальчик уже видел коров, — вмешался дед. — Оставь его в покое. Кто-нибудь слышит лязг?
Лязга никто не слышал.
— А я уверен, что лязгает. Похоже, фитинг или что-то разболталось. — Он повернулся к отцу: — А ты какую часть этой машины проектировал, Тед? Пепельницы?
— Рулевую колонку, — ответил отец.
— Смотри, Майкл, овцы!
Мы оставили машину у самой набережной. Клочья облаков, пятнавшие небо, навели меня на мысли о сахарной вате, а та неизбежно направила поток сознания к киоску возле пирса, где дед и бабка купили мне огромный розовый ком клейкой амброзии и леденец на палочке, который я приберег на потом. Обычно отец как-то высказывался о пагубных последствиях подобных милостей для меня — как стоматологических, так и психологических, — но в этот раз, поскольку был мой день рождения, посмотрел сквозь пальцы. Я сидел на низком парапете, выходившем на море, и поглощал сахарную вату, наслаждаясь восхитительным напряжением между ее немыслимой сладостью и слегка колючим строением, пока не уничтожил примерно три четверти комка и меня не затошнило. На набережной все было спокойно. Убаюканный собственным счастьем, я не обращал внимания на прохожих, но смутно припоминаю прогуливавшиеся рука об руку респектабельные парочки и несколько человек постарше, что двигались более целеустремленно, одетые как в церковь.
— Надеюсь, мы не совершили ошибку, — прошептала мама, — приехав сюда в воскресенье. Будет ужасно, если все закрыто.
Дед удостоил отца одним из своих наиболее красноречивых взглядов и подмигнул: комбинация злорадного сочувствия и развлечения от того, что ситуация более чем знакома.
— Похоже, она тебя опять втравила в историю?
— Ну что, именинник, — произнесла мама, вытирая мне губы платочком, — с чего ты хочешь начать?
Сначала мы отправились в аквариум. Наверное, то был очень хороший аквариум, но у меня от него остались самые бледные воспоминания; странно думать, что семейство мое так тщательно планировало все эти развлечения, однако к памяти, словно мухи к клейкой бумаге, прилипли лишь нечаянные фразы взрослых, их бездумные жесты и интонации. Точно помню одно: небо действительно уже затягивалось тучами, когда мы вышли из аквариума, и бодрый ветер с моря не давал маме насладиться пикником, который мы устроили на Прибрежных Лужайках, поставив шезлонги полукругом. Как сейчас вижу: вот она гоняется за улетающими бумажными пакетами и пытается раздать всем бутерброды, сражаясь со злонамеренно трепыхающейся вощеной бумагой. Еды после пикника осталось много, и мы в конце концов предложили остатки человеку, подошедшему к нашим шезлонгам попросить денег. (Как и все люди их поколения, родители мои обладали даром вступать в разговоры с совершенно незнакомыми людьми без видимых трудностей. Я предполагал, что однажды тоже дорасту до такой способности — вероятно, когда оставлю позади всю робость детства и отрочества, — но этого так и не произошло, и теперь я понимаю, что такая легкая общительность, которой, похоже, наслаждались мои родители, скорее имеет отношение к эпохе, нежели к особенностям зрелости или темперамента.)
— А хорошая у вас ветчина, — заметил человек, откусив от бутерброда в порядке эксперимента. — Я-то люблю, если горчицы побольше.
— Мы тоже, — ответил дед. — Но его сиятельство есть не захотели.
— Она его балует, — сказала бабушка, улыбнувшись в мою сторону. — Балует так, что стыдно смотреть.
Сделав вид, что не слышу, я пристально уставился на последний кусок маминого шоколадного тортика, который она протянула мне без единого слова, лишь подчеркнуто заговорщицки приложив палец к губам. Это был третий кусок. В свои тортики она никогда не добавляла обычный шоколад для тортиков — только настоящий молочный.
Я уже дошел до той стадии, когда обещанного купания ждать больше не мог, но мама сказала, что еда в желудке сначала должна утрястись. Надеясь развеять мое нетерпение, отец повел меня к морю. Отлив обнажил чуть не до самого горизонта серую равнину грязного песка, по которой на привязи выгуливали нескольких карапузов — начинающих исследователей с сачком в одной руке и упирающимся родителем в другой. Около получаса мы бесцельно побродили, а затем нам разрешили наконец пойти в бассейн. Народу там было не очень много. Несколько человек сидели или лежали в шезлонгах и на топчанах у воды; меньшинство, рискнувшее искупаться, делало это весьма живо, плещась и визжа. В воздухе мешалась разная музыка. Динамики, из которых сочились оркестровые миниатюры для водных процедур, состязались с транзисторными приемниками, игравшими все на свете — от Клиффа Ричарда до Кении Болла и его «Джазменов» [6]. Вода в бассейне мерцала и поблескивала неотразимо. Я не мог понять, почему публика предпочитает плющиться на спине и слушать радио, когда перед ними открываются такие просторы жидкого счастья. Мы с отцом вышли из кабинок для переодевания вместе. Мне казалось, что в тот день у бассейна он — бесспорно самый сильный и красивый мужчина; однако теперь моему мысленному взору наши тощие белые тела кажутся в равной мере детскими и тщедушными. Я обогнал его и остановился у края воды, затягивая крохотный, но такой бесценный миг ожидания. Потом — прыгнул; а потом — заорал.
Бассейн не подогревался. С чего мы вообще взяли, что он должен быть с подогревом? Меня насквозь пробило ледяной молнией, и я сразу же онемел от шока, но первой моей реакцией — не только на физическое ощущение, но и на муку более высокого порядка: предвкушаемого, но не сбывшегося наслаждения — было разреветься. Сколько я рыдал — не знаю. Отец, должно быть, вытащил меня из воды; мама, должно быть, опрометью кинулась к нам с галереи для зрителей, где они устроились с бабушкой и дедом. Меня обхватили ее руки, меня ощупывали чужие взгляды, но я был безутешен. Потом мне рассказывали, что казалось, будто я не успокоюсь никогда. Но меня все же как-то переодели в сухое и вывели наружу, в мир, к тому времени уже потемневший от собиравшегося ливня.
— Позор какой, — говорила бабушка. Она уже высказала одному из служителей бассейна все, что по этому поводу думала, а такого я бы не пожелал никому. — Следовало повесить объявление. Или таблицу с температурой воды. Нужно написать письмо кому следует.
— Бедненький ягненочек, — говорила мама. Я по-прежнему хлюпал носом. — Тед, ты бы сбегал к машине, принес зонтики. Иначе мы все простудимся насмерть. Мы тебя тут подождем.
«Тут» оказалось навесом автобусной остановки на набережной. Вчетвером мы уселись на лавки и стали слушать, как по стеклянной крыше барабанят капли. Дед пробормотал: «Сердечко еще бьется», и с этими словами — верным признаком того, что, по его оценке, день безнадежно загублен, — я, как по команде, взвыл снова — с удвоенной энергией. Когда вернулся отец, неся два зонтика и туго скатанную целлофановую накидку, мама бросила на него панический взгляд; но отец, очевидно, уже обдумал ситуацию и изобретательно предложил:
— Может, в кино что-нибудь идет?
Ближайшим и самым крупным кинотеатром был «Одеон» — там показывали фильм под названием «Обнаженное лезвие» с Гэри Купером и Деборой Керр [7]. Родители мои кинули один-единственный взгляд на афишу и поспешили дальше, а я в томлении притормозил, уловив экзотический аромат запретных наслаждений, таившихся в самом названии, и заинтригованный картонкой, выставленной управляющим кинотеатра на видном месте под афишей: НИКТО, НИ ЕДИНЫЙ ЧЕЛОВЕК НЕ БУДЕТ ДОПУСКАТЬСЯ В ЗРИТЕЛЬНЫЙ ЗАЛ В ТЕЧЕНИЕ ПОСЛЕДНИХ ТРИНАДЦАТИ МИНУТ ДЕМОНСТРАЦИИ ЭТОГО ФИЛЬМА. ОБ ЭТОМ ВАС ПРЕДУПРЕДЯТ ВСПЫШКИ КРАСНОГО ФОНАРЯ. Дед грубо схватил меня за руку и оттащил от афиши.
— А что тут? — спросил отец.
Мы стояли перед маленьким и менее импозантным зданием, извещавшим, что оно — «Единственный Независимый Кинотеатр Вестона». Мама с бабушкой нагнулись к витрине и пристально всмотрелись в рекламные открытки. Бабушкины губы скептически сжались, а мамин лоб пересекла легкая морщинка.
— Думаешь, это подойдет?
— Сид Джеймс и Кеннет Коннор. Должно быть смешно.
Это произнес дед, но все его внимание, как я заметил, привлекала фотография красивой блондинки — актрисы по имени Ширли Итон [8], которая играла в фильме третью главную роль.
— Категория «У» [9], — показал отец. И тут я заорал:
— Мам! Мам!
Ее взгляд проследовал за моим пальцем. Я обнаружил объявление: в киножурнале перед сеансом рассказывается история русской космической программы, и называется он «С Гагариным к звездам». Более того, извещение это хвастливо заявляло, что киножурнал — «в ЦВЕТЕ», хотя мне дополнительные приманки и не требовались. С вытаращенными глазами я пустился изображать пантомиму мольбы, но, едва начав, понял, что стараться не обязательно: родители уже все решили. Мы встали в очередь за билетами. Кассирша взглянула на меня из своего возвышенного укрытия с сомнением, и моя рука тревожно вцепилась в отцовскую. Женщина спросила:
— Вы уверены, что он достаточно взрослый? — и я вдруг пережил то же стремительно пикирующее отчаяние, ту же эмоциональную тошноту, которую испытал в миг, когда прыгнул в неподогретый бассейн. Но деда на кривой козе не объедешь.
— Продавайте нам билеты, женщина, — сказал он, — и следите за своим носом.
В очереди за нами кто-то хихикнул. И вот мы цепочкой вошли в темный затхлый зрительный зал, и я уже все глубже и глубже вжимался в кресло на небесах блаженства, и бабушка сидела слева от меня, а отец — справа.
Через шесть лет Юрий погибнет, «Миг-15» необъяснимо вынырнет из низкой облачности и разобьется при заходе на посадку. К тому времени я уже достаточно повзрослел, чтобы пропитаться недоверием ко всему русскому и замечать зловещие шепотки о КГБ и о том недовольстве, которое мог возбудить мой герой у себя на родине, настолько обаяв ликующих жителей Запада. Наверное, Юрий и в самом деле подписал себе смертный приговор в тот день, когда пожимал руки детишкам в Эрлз-Корте; однако смерти я в тот день желал им, а не ему. Как бы то ни было, теперь я уже не могу припомнить и даже вообразить восторг собственной невинности, с которым тогда высидел неумелую и громоподобную дань его подвигу. Хотел бы — но не могу. Лучше б ему остаться предметом безмозглого обожания, а не превращаться в еще одну двусмысленную и неразрешимую загадку взрослой жизни — в историю без надлежащего конца. Загадок мне и без того скоро хватит.
ЦЕНТРАЛЬНЫЙ
Единственный Независимый Кинотеатр Вестона
Воскресенье, 17 сентября, и всю неделю
Дети до 16 лет по воскресеньям допускаются только в сопровождении взрослых
В воскресенье допуск в зал — с 16.15, по будним дням — с 13.30
Сидни ДЖЕЙМС Ширли ИТОН Кеннет КОННОР
в фильме
КАКОЕ НАДУВАТЕЛЬСТВО!
Сеансы по будним дням: 15.00 — 17.53 — 20.45 («У») — а также —
С ГАГАРИНЫМ К ЗВЕЗДАМ
Официальная русская документальная кинолента в ЦВЕТЕ, с комментариями БОБА ДЭНВЕРСА-УОКЕРА Сеансы по будним дням: 13.40 — 16.30 — 17.25 («У»)[10]
* * *
Едва свет в зале стал гаснуть вторично и на экране, объявляя о начале основного фильма, появился сертификат цензора, мама перегнулась и зашептала поверх моей макушки:— Тед, уже почти шесть часов.
— И что с того?
— А сколько эта картина идти будет?
— Не знаю. Часа полтора, наверное.
— Нам же еще столько обратно ехать. Когда приедем, ему спать будет давно пора.
— Один-то раз можно и попозже лечь. У него ж сегодня день рождения.
Начались титры, и глаза мои прилипли к экрану. Фильм был черно-белый, а музыка, хоть и не без некоторой шутливости, почему-то наполнила меня тревожным предчувствием.
— А ужин? — не успокаивалась мама. — Как же тогда с ужином?
— Ох, откуда я знаю. Остановимся где-нибудь по дороге и поедим.
— Но так мы еще больше задержимся.
— Сиди и смотри кино, ладно?
Но и следующие несколько минут я замечал, как мама то и дело нагибается к свету и посматривает на часы. А потом я даже не знаю, что она делала, поскольку целиком погрузился в фильм.
Кино было про какого-то нервного и вежливого дяденьку (его играл Кеннет Коннор). Однажды вечером к нему домой заявился зловещий адвокат и до смерти его перепугал. Адвокат пришел сообщить, что недавно у Коннора умер дядя, и ему теперь нужно немедленно ехать в Йоркшир, где в их семейном особняке Блэкшоу-Тауэрс будут оглашать завещание. Кеннет садится на йоркширский поезд вместе со своим другом, тертым букмекером (которого играет Сидни Джеймс), а приехав, понимает, что Блэкшоу-Тауэрс стоит на дальнем краю вересковых пустошей и до ближайшего жилья очень далеко. Друзья никак не могут найти такси, а потому соглашаются доехать до особняка на катафалке. И тот, ко всему, высаживает их посреди болот в густом тумане.
Когда они наконец добираются до дома, то слышат вдали протяжный собачий вой.
Сидни: «Не очень похоже на воскресный лагерь, а?»
Кеннет: «В этом месте есть что-то жуткое».
Весь остальной зал, видимо, счел это очень смешным — я же к тому моменту был соответствующим образом напуган. Раньше меня никогда ни на что подобное не водили. Хотя в строгом смысле картину нельзя назвать фильмом ужасов, все детали были весьма убедительны, а мрачная атмосфера, драматичная музыка и неотступное чувство, что сейчас произойдет что-то кошмарное, пытали меня странной смесью страха и возбуждения. Какой-то части во мне больше всего на свете хотелось выскочить из кинотеатра на свет божий — вернее, на то, что еще от него осталось, — но другая часть была полна решимости смотреть, пока не станет ясно, к чему все идет.
Кеннет и Сидни тихонько вступают в холл особняка Блэкшоу-Тауэрс и видят, что внутри дом — такой же жуткий, как и снаружи. Их встречает мрачный и суровый дворецкий по имени Фиск — он ведет их наверх и показывает комнаты. К своему немалому смятению, Кеннет понимает, что его не только разлучили с другом и ведут в восточное крыло, но и спать ему придется в той комнате, где скончался дядюшка. В холле тихо и тревожно играет орган. Они снова спускаются вниз, их знакомят с прочими членами семейства Кеннета: его двоюродными братьями и сестрами — Гаем, Дженет и Малькольмом, дядей Эдвардом и сумасшедшей тетушкой Эмили, для которой время замерло на Первой мировой войне. Адвокат не успевает приступить к чтению завещания, как появляется еще одна женщина, молодая и красивая блондинка, — ее играет Ширли Итон. Здесь она потому, что ухаживала за дядюшкой Кеннета во время его смертельной болезни. Стульев за столом на всех не хватает, поэтому Кеннету приходится сидеть чуть ли не на коленях у Ширли. Кажется, он этим вполне доволен.
Оглашают завещание, и выясняется, что никому из родственников ничего не досталось: все они пали жертвами розыгрыша. Расходясь по комнатам перед сном, они жутко ссорятся. И тут в доме неожиданно гаснет свет. За окнами уже вовсю бушует страшная буря, и Фиск предполагает, что, наверное, сломался генератор. Кеннет и Сидни вызываются сходить с ним и проверить. Зайдя в сарай, где стоит генератор, они видят, что механизм этот вдребезги разбит. По пути к дому они натыкаются на дядю Эдварда: тот сидит в шезлонге посреди лужайки под проливным дождем.
Сидни: «Чего он там сидит?»
Кеннет смеется: «Невероятно. Он же простудится и умрет от… умрет от…»
Он оглушительно чихает, и дядя Эдвард одеревенело падает с шезлонга. Он уже мертв.
Кеннет: «Сид… он?..»
Сидни: «Ну, если нет, то он очень крепко спит».
Раздается кошмарный удар грома — тут мама снова перегнулась к отцу и прошептала:
— Тед, вставай, пошли.
Отец в голос хохотал.
— Зачем?
— Это не годится ребенку.
Кеннет: «То есть, я имею в виду, что мы не можем его тут оставить, правда? Слушайте, давайте перенесем его в амбар, где готовят консервы, — должно быть, это где-то там».
В зале снова захохотали, когда Кеннет, Сид и дворецкий попробовали приподнять дородное тело дяди Эдварда.
Сидни: «Погодите, гораздо проще будет амбар сюда перетащить».
Над этим засмеялась даже бабушка. Мама же снова посмотрела на часы; отец, вероятно решив, что я могу испугаться, взъерошил мне волосы, а руку оставил рядом с моей, чтобы я мог за нее схватиться и прижаться к нему, если захочу.
Кеннет и Сид заходят в дом и сообщают остальному семейству, что дядю Эдварда убили. Сид пытается позвонить в полицию, но понимает, что телефонная линия оборвана. Кеннет говорит, что он едет домой, но адвокат замечает, что в такую погоду все пустоши затопило, проехать невозможно, а если он все равно уедет, то полиция заподозрит его первым. Потом рекомендует всем немедленно разойтись по комнатам и запереть двери.
Фиск: «Это только начало. За первым последует и второй, помяните мои слова».
Сидни: «Спокойной ночи, хохотунчик».
Кеннет и Сидни поднимаются наверх вместе, но, оставшись один, Кеннет понимает, что заблудился в лабиринтах старого особняка. Он открывает одну из дверей, думая, что попал к себе, но находит в комнате Ширли — на ней только комбинация, и она собирается переодеться в ночную сорочку.
Кеннет: «Послушайте, что вы делаете в моей комнате?»
Ширли: «Это не ваша комната. То есть, вещи-то в ней не ваши, правда?»
Она благопристойно прижимает ночную сорочку к груди.
Кеннет: «Чтоб мне провалиться. Нет, не мои. Секундочку — кровать тоже не моя. Должно быть, я заблудился. Простите. Я… я пойду к себе».
Он направляется к двери, но через несколько шагов останавливается. Оглянувшись, видит, что Ширли по-прежнему комкает в руках сорочку, не разобравшись в его намерениях.
Мама тревожно заерзала в кресле.
Кеннет: «Мисс, вы случайно не знаете, где моя спальня?»
Ширли грустно качает головой: «Боюсь, что нет».
Кеннет: «О, — и умолк. — Простите. Я пойду».
Ширли колеблется — в ней собирается решимость: «Нет. Постойте. — Делает повелительный жест. — Отвернитесь на минутку».
Кеннет отворачивается и упирается взглядом в зеркало, где видит свое отражение, а у себя за плечом — отражение Ширли. Она стоит спиной к нему и через голову стаскивает комбинацию.
Кеннет: «Э… секундочку, мисс».
Мама попыталась привлечь отцовское внимание.
Кеннет торопливо опускает зеркало — оно подвешено на шарнирах.
Ширли оглядывается на него: «А вы милый». Комбинацию она уже стянула и теперь начинает расстегивать бюстгальтер.
Мама:
— Все. Мы уходим. Уже слишком поздно.
Но дед с отцом безотрывно пялились в экран на прекрасную Ширли Итон: стоя спиной к камере, та снимала бюстгальтер, а Кеннет героически старался сдержаться и не подглядывать в зеркало, которое показало бы ему драгоценный кусочек ее тела. Я тоже на нее пялился, наверное, и думал, что никогда не видел никого красивее — и с того самого мига Ширли разговаривала не с Кеннетом, а со мною девятилетним, поскольку теперь именно я заблудился в коридоре и, да, это себя видел я на экране, это я находился в одной комнате с самой прекрасной женщиной на свете, это я оказался в капкане старого темного особняка в разгар кошмарной бури в том захудалом маленьком кинотеатре; той ночью — у себя в спальне, а с того мига и навсегда — в своих снах. Там был я.
Ширли вынырнула из-за моей головы, тело уже закутано в короткий халатик.
— Теперь можете повернуться.
Моя мама встала, и какая-то женщина позади нас произнесла:
— Да сядьте вы на место, ради бога.
На экране я обернулся и посмотрел на нее:
— Ничего себе. Весьма вызывающе.
Ширли смущенно откинула со лба прядь.
Мама схватила меня за руку и силком стащила с кресла. Я испустил возмущенный вой. Женщина позади нас шикнула:
— Шшш!
Дед:
— Что вы там делаете?
Мама:
— Уходим — вот что мы делаем. И ты уходишь с нами, если не хочешь возвращаться в Бирмингем пешком.
— Но ведь картина еще не кончилась.
Мы с Ширли сидели на двуспальной кровати. Она:
— У меня есть предложение.
Бабушка:
— Ну так идем, раз идем. Наверное, нужно будет еще где-то остановиться поужинать.
Я на экране:
— Вот как?
Я вне экрана:
— Мам, я хочу остаться и досмотреть.
— Тебе нельзя.
Отец:
— Ну что ж — похоже, мы получили приказ на выдвижение.
Дед:
— Я остаюсь тут. Мне нравится.
Женщина за нами:
— Послушайте, еще секунда — и я вызову администратора.
Ширли придвинулась ко мне чуть ближе:
— Почему бы вам не остаться сегодня здесь? Меня что-то не прельщает проводить ночь в одиночестве, а так мы составим друг другу компанию.
Мама подхватила меня под мышки, выдернула из кресла, и второй раз за тот день я ударился в рев — как от подлинного расстройства, так и, вне всякого сомнения, от унижения. Со мной так не обращались с грудного возраста. Сграбастав меня в охапку, мама протолкалась через весь ряд и поволокла меня по ступенькам к выходу.
Я на экране, судя по всему, не очень уверен, как реагировать на предложение Ширли. Лишь бормочу что-то, но в суматохе невозможно было расслышать, что именно. Бабушка и отец двинулись за нами по проходу, и даже дед неохотно поднялся. Когда мама толкнула дверь на холодную бетонную лестницу и солоноватый воздух, я обернулся и успел в последний раз увидеть экран. Я выходил из комнаты, но Ширли этого не знала — она стояла ко мне спиной и оправляла постель.
Ширли:
— А я замечательно устроюсь… — Она оборачивается и замолкает, увидев, что я уже ушел. — …в кресле.
Двери закрылись, и мое семейство затопотало по лестнице.
— Пусти меня. Отпусти меня! — орал я, а едва мама поставила меня на ноги, кинулся по ступеням обратно в зал, но отец перехватил меня:
— И куда это мы собрались?
И тут я понял, что все кончено. Я колотил его кулаками, даже пытался расцарапать ему щеку. В первый и последний раз в жизни отец выругался и шлепнул меня — больно — по физиономии. После этого все стихло.