Страница:
Через три дня Карен ему позвонила.
Конечно же, у нее оказался такой очаровательный голос. Если Ричард не ошибался, угадывался легкий шотландский акцент. Звук «р» ласкал ухо раскатистой протяжностью в таких словах, как «структурализм» и «Деррида» (ибо начали они с обсуждения теории литературы), приятная гортанная интонация оттеняла такие фразы, как «заговор режиссеров авторского кинематографа» и «камера как вуайерист» (ибо закончили они обсуждением эстетики кинематографа). Ричард спросил себя, не раздражает ли Карен его слишком уж явный окололондонский акцент.
– Ну, до свидания, – сказала она минут через сорок.
– Завтра в то же время? – спросил он.
– Хорошо. Было приятно с тобой поговорить.
– А мне с тобой.
– Значит, пока не едешь домой на Рождество? – спросила она после неловкой паузы.
– Нет, пока не еду.
– Много получил рождественских открыток?
– Немного. Аты?
– Тоже немного.
Ричард никогда не получал много рождественских открыток – точно меньше, чем посылал, а посылал он всегда не больше дюжины. Пока на его каминной полке лежала всего одна открытка – от соседей, небольшого, но шумного семейства, с которым они с Майлзом ни разу в жизни не общались. Он даже не знал, каких зовут, поскольку текст открытки просто гласил: «Счастливого Рождества всем в 48-й от всех в 49-й». В этом году, как и в прошлом, он немедленно ответил: «Счастливого Рождества всем в 49-й от всех в 48-й». Ричард знал, что другие его соседи тоже получают каждый год открытку, адресованную «всем в 47-й от всех в 49-й», и потому никак не мог решить, не следует ли ему тоже послать открытку всем в 47-й от всех в 48-й, тем более что они неизменно быстро возвращали комплимент, посылая открытку всем в 49-й от всех в 47-й. (Он так и не поговорил с небольшим шумным семейством, жившим по соседству. Несколько месяцев спустя, вернувшись домой ранним вечером, Ричард обнаружил, что соседская квартира кишит полицией и санитарами. В результате коллективного самоубийства муж застрелил жену, сына, дочь и, наконец, самого себя. Они оставили записку: «Прощай, жестокий мир, – от всех в 49-й». Этот случай попал в газетные заголовки, а на третьей странице вечернего выпуска поместили фотографию Ричарда.)
Честно говоря, безличный характер общения казался Ричарду удивительно трогательным и задушевным, особенно по сравнению с одной открыткой, что он получил на следующий день, – напыщенное послание от школьного друга, к нему прилагался многословный и непонятно зачем отксерокопированный отчет о минувшем годе. Ричард наскоро пробежал листок глазами, после чего вскрыл другой конверт, в котором лежала открытка от Карен.
Открытка была большая, с фрагментом картины Моне «Пруд с кувшинками».
«Дорогой друг, – говорилось в ней. – Не самый подходящий сюжет для Рождества, но я подумала, что тебе все равно может понравиться. Желаю очень счастливого Рождества. С любовью, Карен».
Ричард показал открытку Майлзу, который только что вышел к завтраку, и сказал:
– Забавно, мы вообще не говорили о живописи. Интересно, откуда она знает, что я без ума от Моне.
– Я ей сказал.
Ричарду понадобилось некоторое время, чтобы переварить эти слова.
– Ты сказал? Ты имеешь в виду, ты с ней виделся? Когда?
– Около недели назад я ей написал. Я много чего рассказал ей о тебе.
Ричард расстроенно отшвырнул тост.
– Господи, Майлз, ну зачем ты это сделал? Ты же все испортил, нарушил чистоту нашего… опыта. Весь смысл заключался в том, что мы ничего друг о друге не знаем.
– Так она сама меня попросила.
Ричард уставился на него:
– Что значит – она тебя попросила? Когда попросила?
– Она мне написала. Прислала письмо с кучей вопросов о тебе.
– Что она сделала?
Несколько минут Ричард размышлял над этим фактом в полной тишине, нарушаемой лишь чавканьем Майлза, пожиравшего хлопья с молоком.
– И?
– Что – и? – спросил Майлз, поднимая взгляд.
– Что ты обо мне рассказал? Что она знает?
– Лей рассказал, чем ты занимаешься, что ты изучаешь. Я рассказал, откуда ты приехал. Я рассказал о твоих любимых писателях, композиторах, художниках и поп-группах. Я рассказал, какую ты носишь одежду, какую еду любишь, что любишь пить. Я описал твою личность. Я сказал, что ты немного напыщенный, немного самодовольный, жадноватый, немного высокомерный, но в общем и целом вполне нормальный парень.
– Понятно. Здорово. Значит, теперь нет ничего, чего бы она не знала обо мне. Благодарю покорно. – Тут Ричарда поразила еще одна мысль. – Ты ей рассказал, как я выгляжу?
– Нет.
– Ну хорошо. Благодарю тебя за сдержанность.
– Я отправил ей фотографию. Знаешь, ту, где ты загораешь на Капри.
Ричард молча встал и ушел к себе в комнату. Позже, тем же утром, он слышал, как Майлз вышел из квартиры. Как только хлопнула входная дверь, он бросился в комнату Майлза и принялся терпеливо и дотошно искать письмо Карен. Оно оказалось запрятано в стопке старых конспектов в самом дальнем ящике. Отрывок, который жадно выхватили его глаза, гласил следующее:
Теперь ты должен мне рассказать все о своем загадочном друге. Я сумела почерпнуть из его писем отрывочные факты и сведения, но он не очень стремится раскрыться. Как он выглядит? Как он разговаривает? Он наверняка с юга. Он показался мне человеком, который высокого мнения о себе, но это высокомерие делает его очень милым.
Ты можешь спросить, какое отношение все это имеет к нашей якобы строго интеллектуальной переписке. Честно говоря, я сама не думала, что меня когда-нибудь заинтересуют подобные детали. «Какое это имеет значение, – думала я, – когда встречаются разумы?» Но затем, и это, наверное, было неизбежно, за мыслями, идеями, аргументами начала проглядывать личность, и очень привлекательная личность. Тогда я решила: к черту, дружба важнее, чем дурацкий научный эксперимент. Так что, пожалуйста, окажи мне любезность, Майлз. Будь Пандаром моей Крессиде; будь Пировичем моей Кларе [3]. Просто чтобы удовлетворить мое любопытство, только и всего.
Ричард отложил письмо, чувствуя себя так, будто его предали, он пребывал в диком волнении. Часы до очередного телефонного звонка тянулись с мучительной неспешностью.
В тот вечер они обсуждали политизацию изобразительного искусства в двадцатом веке – в духе тех европейских художников (особенно группы «Наби»[4]), которые увязли в полемическом театре. Разговор длился минут двадцать, когда Карен вдруг спросила, знает ли Ричард, что сейчас в бирмингемской галерее «Айкон» проходит выставка, на которой, как утверждается, представлены потрясающие и редкие экземпляры того, что она любит называть «политикой композиции».
– Да, – сказал он. – Я читал о выставке.
– Было бы неплохо сходить на нее вместе. Тогда у нас бы появилась конкретная тема для разговора.
– Что ж, у меня завтра свободный день.
– У меня тоже.
– Тогда давай завтра.
– Порознь, разумеется.
– Разумеется. Ты пойдешь утром, а я во второй половине дня.
– Утром я не могу.
– Я тоже не могу.
– Кроме того, – сказала Карен с едва заметным колебанием, – было бы разумнее поговорить о каких-нибудь конкретных картинах… понимаешь, находясь непосредственно перед ними.
У Ричарда перехватило дыхание.
– Совершенно справедливо, – согласился он.
Они встретились в два часа у книжного киоска. Обменялись парой скомканных фраз, слишком скомканных, чтобы приводить их здесь. При этом они внимательно разглядывали каждую подробность лица и тела собеседника. Выставку они осматривали в течение примерно получаса, их плечи находились в подрагивающей близости друг от друга, их глаза осваивали язык быстрых, смущенных взглядов, их головы то склонялись одна к другой, то отодвигались, в то время как они судорожно пытались заинтересовать себя дискуссией о картинах. В галерее было слишком жарко. Выйдя на улицу, они обнаружили, что идет легкий снежок, засыпает тротуары и машины, тает на рукаве пальто Карен, задерживается на секунду на кончиках ресниц Ричарда. Он взял ее руку, и они пошли сквозь редкую толпу послеполуденных покупателей, пока не поравнялись с дверью закусочной, разряженной блестками.
Они выбрали столик на двоих, и тут выяснилось, что они не знают, что сказать, такое было впервые. Карен удалось нарушить молчание.
– Ну вот, – сказала она почти со смехом. – Наконец мы встретились.
Они потянулись навстречу друг к другу и взялись за руки. Снег усилился. Из громкоговорителей все громче звучала оркестровая аранжировка «Однажды в граде царя Давида».
В ночь накануне сочельника Ричард в своей квартире на тринадцатом этаже жилой башни засыпанного снегом Ковентри приготовил для Карен рождественский ужин. В это утро Майлз уехал к родителям, а на следующий день Карен собиралась отправиться в Глазго. Свою последнюю дискуссию они собирались посвятить идеологическому значению Рождества и, в частности, его вкладу в пагубное укрепление роли семьи как основной ячейки патриархального капиталистического общества, но так получилось, что эта тема в разговоре не всплыла. Вместо этого они обменялись подарками и поспорили о сравнительных достоинствах яблочного и клюквенного соусов в качестве приправы к индейке.
Помимо всего прочего, теперь их объединяла боль физического желания, нестерпимое влечение, невыносимое, подобное сладостной пытке. Они медленно раздели друг друга, неловко расстегивая молнии, копошась с пуговицами, мешкая перед неожиданной близостью плоти, которую никогда прежде не видели, никогда прежде не трогали, никогда прежде не целовали. Затем их тела затеяли долгий и замысловатый разговор, осторожно выдвигая различные предложения, конкретизируя их, исследуя, перебирая снова и снова, не гнушаясь приятных обходных путей, продвигаясь в соответствии с неумолимой логикой к внезапному разрешению всех противоречий.
Они лежали спокойно, с час или больше, вжавшись кожа в кожу.
– Тебе удобно, милая? – наконец спросил Ричард.
– Да, – ответила она. – Очень.
Он сходил за переносным телевизором и поставил его в изножье кровати.
– И сейчас удобно, милая?
– Да – Карен не очень понравилось, что ее называют «милая», но она ничего не сказала. – А тебе удобно?
– Очень.
По телевизору показывали рождественское богослужение. Камера скользнула по ангельским лицам мальчиков из хора и остановилась на мерцающих электрических свечах рядом с витражным стеклом. Ричард с Карен молча смотрели.
– Ты счастлив? – спросила она посреди «Иисуса в яслях».
– Да. А ты?
Их глаза закрылись еще до конца богослужения.
– Это ничего не объясняет, – сказал Тед, едва подавляя пещерообразный зевок.
– Да? – отозвался Робин. – Разве это не объясняет, почему мы с Апарной никогда не спали друг с другом? Разве это не объясняет то, что тебе представляется любопытным случаем самодисциплины?
– Нет. – Тед осушил стакан и тут же понял, что давно потерял счет выпитому, – Если этот рассказ о чем-то говорит, то как раз о том, что тебе следует сделать.
– И каким образом?
– Ведь у него счастливый конец, так?
Робин поднял на него изумленный взгляд.
– Там сказано несколько обиняком, – продолжал Тед, – но я подумал, что финал… в общем, я подумал, что они влюбились друг в друга.
– Ну, если ты предпочитаешь цветистый слог, то да.
– Тогда весь смысл рассказа в том, – заговорил Тед после мучительной паузы, – что этот Робин…
– Его зовут Ричард.
– Ну да, точно, Ричард. Так вот, этот Ричард и эта Кэтрин…
– Карен.
– Ну да, точно. Карен. Эти два человека, наговорив друг другу кучу интеллектуального вздора, наконец образумились и… влюбились.
Робин глубоко вздохнул и с демонстративной терпеливостью сказал:
– Имелось в виду, Тед, что по пути они что-то потеряли.
И Тед ответил:
– Чего-то спать хочется.
Они допили и вышли в сумрачный и жаркий предрассветный сумрак. Они долго шли до дома Робина узкими освещенными улочками, мимо черных зданий, подземными переходами и вытоптанными лужайками в районах муниципальной застройки. Каждый был занят собственными усталыми мыслями, и заговорили они только раз.
– Что там? – спросил Тед.
Робин остановился и посмотрел на яркую точку где-то на последних этажах многоквартирной высотки на противоположной стороне кольцевой дороги.
– Апарна, – сказал он. – У нее горит свет.
Тед проследил за его взглядом.
– Ты можешь разобрать отсюда?
– Да. Я всегда смотрю, когда прохожу здесь ночью. У нее всегда горит свет.
– Чем она занимается так поздно?
Робин не ответил, и Тед, который не мог заставить себя заинтересоваться этим вопросом всерьез, настаивать не стал. Когда они наконец добрались до квартиры, он молча наблюдал, как Робин, отыскав фонарик, вытягивает из-под кровати выцветший спальный мешок и кладет его на диван.
– Годится?
Тед, постаравшись не содрогнуться, кивнул. Он попытался вызвать в памяти образ своей уютной двуспальной кровати – с одной стороны, откинувшись на подушки, сидит Кэтрин, хмурясь над последними вопросами сложного кроссворда, уголок одеяла приветливо отвернут, торшер лучится теплым розовым светом, регулятор электрического одеяла установлен в среднее положение. В соседней комнате спит Питер.
– У тебя есть будильник? – спросил он.
– Есть, а что?
Тед объяснил, что ему нужно посетить доктора Фаулера, и они завели будильник на девять часов.
– Я могу подбросить тебя до университета, – сказал Тед. – Наверное, у тебя есть там дела.
Робин, который успел раздеться и лечь в постель, ничего не ответил. Тед решил, что он заснул. Но Робин не спал. Он лежал, слушая, как Тед раздевается и складывает одежду, ворочается, силясь принять удобное положение, вздыхает, как его дыхание выравнивается. Он слушал, пока не установилась полная тишина, пока единственным звуком не стало редкое, сонное бормотание Теда, повторяющего: «Кейт, Кейт».
– Это Хью, – небрежно представил Робин.
Они почти не обращали внимания на Теда, сидели себе бок о бок, погрузившись в чтение. Хью горбился над объемистым библиотечным томом, Робин листал газету. Казалось, это занятие его возбуждает.
– Ты видел? – обратился он к Хью, – Ты видел, что говорят эти маньяки?
Тед понадеялся, что они не заведут политическую дискуссию, и перевел дух, когда Хью не обратил на Робина никакого внимания; вместо этого, оторвав глаза от книги, он выхватил взглядом две фигуры в другом конце кафе.
– Вон Кристофер, – кивнул он, – и профессор Дэвис.
Робин резко обернулся, свернул газету и встал:
– Прошу прощения. Я хочу почитать в уединении.
Когда он поспешно скрылся, Тед повернулся к Хью и спросил, что все это означает.
– Профессор Дэвис заведует факультетом английского языка. Считается, что он научный руководитель Робина. Они избегают друг друга.
– Понятно, – ответил Тед, ничего не поняв. – Вы тоже пишете диссертацию?
– Нет, – сказал Хью. – Свою я закончил восемь лет назад. О Т. С. Элиоте.
– И чем вы с тех пор занимаетесь?
– Чем придется.
И он снова погрузился в чтение.
– Я старинный друг Робина, – сообщил Тед. – Мы не виделись несколько лет. Точнее, со времени окончания Кембриджа. Наверное, он обо мне рассказывал.
– Как, говорите, вас зовут? – спросил Хьюго, отрываясь от книги.
– Тед.
– Нет, по-моему, он не упоминал вашего имени.
Его ответ навел Теда на мысль, что Робин, похоже, постарался окутать свое прошлое таинственностью. Он подался вперед и вполголоса спросил:
– Скажите, вы могли бы назвать Робина своим близким другом?
– Да, довольно близким.
– Тогда объясните, что, по вашему мнению, с ним происходит?
– Происходит? Что вы имеете в виду?
– Как по-вашему, почему с ним это случилось?
– Случилось? Да о чем вы?
Тед понял, что с ним не желают говорить на эту тему. По счастью, четыре года торговли компьютерными программами научили его – как он полагал – улавливать психологическую подоплеку подобных ситуаций. Поэтому он спросил:
– Когда вы в последний раз видели Робина, если не считать сегодняшнего дня?
– По-моему, около двух недель назад.
– Это нормально.
– Ну, не совсем ненормально.
– Где он был все это время?
– Где он был? А я почем знаю?
Тогда Тед решил сменить тон и перекинулся на спокойные, но настойчивые утверждения:
– Мне кажется, Робин переживает что-то вроде психологического срыва.
Хью отложил книгу, несколько секунд смотрел на Теда, после чего истерически захохотал. Затем столь же внезапно замолк и вновь принялся читать.
– Значит, вы мне не верите? – спросил Тед. – Тогда почему его несколько недель не было в университете? Почему он не спит, не ест, не моется, не бреется? Почему он не выходит из квартиры? Почему он так похудел? И почему он вдруг позвонил мне, самому старому и близкому другу?
– Где, вы сказали, вы познакомились с Робином? – спросил Хью.
– В Кембридже.
– Так это было четыре года назад. Возможно, с тех пор он изменился. На мой взгляд, в последнее время с ним ничего необычного не происходит. Он часто пропадает на несколько дней. Он часто забывает побриться. От него всегда такой запах. Он студент. Хуже того, он аспирант. Какой смысл сохранять приличный внешний вид?
Логика этого довода была Теду недоступна.
– Робин пишет диссертацию. Вполне уважаемое занятие, не хуже любого другого.
– Какое, к черту, занятие, – весело сказал Хью. – Робин никогда не допишет диссертацию. Я видел десятки таких, как он. Сколько он уже ее пишет? Четыре с половиной года. А вы знаете, что до окончания ему так же далеко, как и тогда?
– Почему?
– Потому что он и не начинал.
К их столику приближался профессор Дэвис. В очках, худой и почти лысый, он озирался по сторонам, словно с надеждой высматривал какого-то человека, в глубине души зная, что того здесь нет. Шел он с мучительной медлительностью, в одном месте споткнулся о ковер, потом зацепился за пластиковый столик. По пятам за ним следовал Кристофер (на вид примерно того же возраста, что и Робин) с подносом, на котором стояли две чашки кофе и тарелка с одним миндальным печеньем.
– Профессор Дэвис у нас настоящая знаменитость, – сказал Хью. – Вы, наверное, о нем слышали.
Тед счел уместным согласно кивнуть.
– В научных кругах он снискал репутацию иконоборца. Его новая книга «Крах современной литературы» посвящена радикальному и вызывающему анализу последних двадцати лет. Критика приветствовала ее выход, назвав логическим продолжением предыдущей книги «Культура в кризисе», которая посвящена радикальному и вызывающему анализу предыдущих двадцати лет. Мы с ним старые друзья. Мы одновременно пришли в университет.
– Когда это было?
– Шестнадцать лет назад.
Пока Тед размышлял над этим фактом, профессор наконец добрался до их столика, и Хью поспешно пододвинул стул, на который Дэвис опустился с астматическим хрипом. Кристофер придвинул четвертый стул и поставил поднос посреди стола.
– Итак, – заговорил Хью после небольшой паузы, – как самочувствие, профессор? Как дела на факультете?
– Не так плохо, не так плохо, – ответил Дэвис, кладя в чашку сахар.
Ученики, ловившие каждое его слово, глубокомысленно кивнули. Снова наступило молчание. Когда профессор, казалось, собрался опять заговорить, Хью с Кристофером в предвкушении даже подались вперед.
– Вся сложность с кусковым сахаром, – сказал Дэвис, – в том, что двух всегда мало, а трех всегда много. Вы не находите?
И профессор задумчиво глотнул кофе.
– Я вижу, у вас новая книга по эстетике повествования, – сказал Кристофер, беря библиотечную книгу Хью. Он повернулся к Дэвису, – Вы, конечно, читали?
– Мне она кажется слишком немецкой и теоретической, – ответил тот с кроткой улыбкой, – Экземпляр, присланный мне на рецензию, я отдал племяннику из Чиппинг-Содбери.
Кристофер вернул книгу Хью.
– Чем старше становишься, – сказал Дэвис, набив рот печеньем, – тем меньше пользы видишь в литературной критике.
– Вы считаете, что следует обратиться непосредственно к текстам? – спросил Хью.
– Да, наверное. Хотя чем больше их читаешь, тем менее интересными они кажутся.
– Именно этот тезис вы отстаиваете в своей новой книге, – заметил Кристофер. – Это радикальная и провокационная точка зрения, если позволите мне так высказаться.
Дэвис кивнул, позволяя.
– Но означает ли это, – беспечно спросил Хью, – что близится конец литературы в том виде, в каком мы ее знаем?
– В каком мы ее знаем?..
– Какой ее преподают в школах и университетах.
– А! Нет-нет, конечно нет. Совсем нет. В действительности я думаю… – последовала могучая пауза, неизмеримо превосходящая все предыдущие, – я думаю… – Дэвис вдруг поднял взгляд, в его глазах сверкнуло озарение. Напряжение, висевшее в воздухе, можно было буквально пощупать. – Я думаю, что неплохо бы съесть еще одну печеньку.
Конечно же, у нее оказался такой очаровательный голос. Если Ричард не ошибался, угадывался легкий шотландский акцент. Звук «р» ласкал ухо раскатистой протяжностью в таких словах, как «структурализм» и «Деррида» (ибо начали они с обсуждения теории литературы), приятная гортанная интонация оттеняла такие фразы, как «заговор режиссеров авторского кинематографа» и «камера как вуайерист» (ибо закончили они обсуждением эстетики кинематографа). Ричард спросил себя, не раздражает ли Карен его слишком уж явный окололондонский акцент.
– Ну, до свидания, – сказала она минут через сорок.
– Завтра в то же время? – спросил он.
– Хорошо. Было приятно с тобой поговорить.
– А мне с тобой.
– Значит, пока не едешь домой на Рождество? – спросила она после неловкой паузы.
– Нет, пока не еду.
– Много получил рождественских открыток?
– Немного. Аты?
– Тоже немного.
Ричард никогда не получал много рождественских открыток – точно меньше, чем посылал, а посылал он всегда не больше дюжины. Пока на его каминной полке лежала всего одна открытка – от соседей, небольшого, но шумного семейства, с которым они с Майлзом ни разу в жизни не общались. Он даже не знал, каких зовут, поскольку текст открытки просто гласил: «Счастливого Рождества всем в 48-й от всех в 49-й». В этом году, как и в прошлом, он немедленно ответил: «Счастливого Рождества всем в 49-й от всех в 48-й». Ричард знал, что другие его соседи тоже получают каждый год открытку, адресованную «всем в 47-й от всех в 49-й», и потому никак не мог решить, не следует ли ему тоже послать открытку всем в 47-й от всех в 48-й, тем более что они неизменно быстро возвращали комплимент, посылая открытку всем в 49-й от всех в 47-й. (Он так и не поговорил с небольшим шумным семейством, жившим по соседству. Несколько месяцев спустя, вернувшись домой ранним вечером, Ричард обнаружил, что соседская квартира кишит полицией и санитарами. В результате коллективного самоубийства муж застрелил жену, сына, дочь и, наконец, самого себя. Они оставили записку: «Прощай, жестокий мир, – от всех в 49-й». Этот случай попал в газетные заголовки, а на третьей странице вечернего выпуска поместили фотографию Ричарда.)
Честно говоря, безличный характер общения казался Ричарду удивительно трогательным и задушевным, особенно по сравнению с одной открыткой, что он получил на следующий день, – напыщенное послание от школьного друга, к нему прилагался многословный и непонятно зачем отксерокопированный отчет о минувшем годе. Ричард наскоро пробежал листок глазами, после чего вскрыл другой конверт, в котором лежала открытка от Карен.
Открытка была большая, с фрагментом картины Моне «Пруд с кувшинками».
«Дорогой друг, – говорилось в ней. – Не самый подходящий сюжет для Рождества, но я подумала, что тебе все равно может понравиться. Желаю очень счастливого Рождества. С любовью, Карен».
Ричард показал открытку Майлзу, который только что вышел к завтраку, и сказал:
– Забавно, мы вообще не говорили о живописи. Интересно, откуда она знает, что я без ума от Моне.
– Я ей сказал.
Ричарду понадобилось некоторое время, чтобы переварить эти слова.
– Ты сказал? Ты имеешь в виду, ты с ней виделся? Когда?
– Около недели назад я ей написал. Я много чего рассказал ей о тебе.
Ричард расстроенно отшвырнул тост.
– Господи, Майлз, ну зачем ты это сделал? Ты же все испортил, нарушил чистоту нашего… опыта. Весь смысл заключался в том, что мы ничего друг о друге не знаем.
– Так она сама меня попросила.
Ричард уставился на него:
– Что значит – она тебя попросила? Когда попросила?
– Она мне написала. Прислала письмо с кучей вопросов о тебе.
– Что она сделала?
Несколько минут Ричард размышлял над этим фактом в полной тишине, нарушаемой лишь чавканьем Майлза, пожиравшего хлопья с молоком.
– И?
– Что – и? – спросил Майлз, поднимая взгляд.
– Что ты обо мне рассказал? Что она знает?
– Лей рассказал, чем ты занимаешься, что ты изучаешь. Я рассказал, откуда ты приехал. Я рассказал о твоих любимых писателях, композиторах, художниках и поп-группах. Я рассказал, какую ты носишь одежду, какую еду любишь, что любишь пить. Я описал твою личность. Я сказал, что ты немного напыщенный, немного самодовольный, жадноватый, немного высокомерный, но в общем и целом вполне нормальный парень.
– Понятно. Здорово. Значит, теперь нет ничего, чего бы она не знала обо мне. Благодарю покорно. – Тут Ричарда поразила еще одна мысль. – Ты ей рассказал, как я выгляжу?
– Нет.
– Ну хорошо. Благодарю тебя за сдержанность.
– Я отправил ей фотографию. Знаешь, ту, где ты загораешь на Капри.
Ричард молча встал и ушел к себе в комнату. Позже, тем же утром, он слышал, как Майлз вышел из квартиры. Как только хлопнула входная дверь, он бросился в комнату Майлза и принялся терпеливо и дотошно искать письмо Карен. Оно оказалось запрятано в стопке старых конспектов в самом дальнем ящике. Отрывок, который жадно выхватили его глаза, гласил следующее:
Теперь ты должен мне рассказать все о своем загадочном друге. Я сумела почерпнуть из его писем отрывочные факты и сведения, но он не очень стремится раскрыться. Как он выглядит? Как он разговаривает? Он наверняка с юга. Он показался мне человеком, который высокого мнения о себе, но это высокомерие делает его очень милым.
Ты можешь спросить, какое отношение все это имеет к нашей якобы строго интеллектуальной переписке. Честно говоря, я сама не думала, что меня когда-нибудь заинтересуют подобные детали. «Какое это имеет значение, – думала я, – когда встречаются разумы?» Но затем, и это, наверное, было неизбежно, за мыслями, идеями, аргументами начала проглядывать личность, и очень привлекательная личность. Тогда я решила: к черту, дружба важнее, чем дурацкий научный эксперимент. Так что, пожалуйста, окажи мне любезность, Майлз. Будь Пандаром моей Крессиде; будь Пировичем моей Кларе [3]. Просто чтобы удовлетворить мое любопытство, только и всего.
Ричард отложил письмо, чувствуя себя так, будто его предали, он пребывал в диком волнении. Часы до очередного телефонного звонка тянулись с мучительной неспешностью.
В тот вечер они обсуждали политизацию изобразительного искусства в двадцатом веке – в духе тех европейских художников (особенно группы «Наби»[4]), которые увязли в полемическом театре. Разговор длился минут двадцать, когда Карен вдруг спросила, знает ли Ричард, что сейчас в бирмингемской галерее «Айкон» проходит выставка, на которой, как утверждается, представлены потрясающие и редкие экземпляры того, что она любит называть «политикой композиции».
– Да, – сказал он. – Я читал о выставке.
– Было бы неплохо сходить на нее вместе. Тогда у нас бы появилась конкретная тема для разговора.
– Что ж, у меня завтра свободный день.
– У меня тоже.
– Тогда давай завтра.
– Порознь, разумеется.
– Разумеется. Ты пойдешь утром, а я во второй половине дня.
– Утром я не могу.
– Я тоже не могу.
– Кроме того, – сказала Карен с едва заметным колебанием, – было бы разумнее поговорить о каких-нибудь конкретных картинах… понимаешь, находясь непосредственно перед ними.
У Ричарда перехватило дыхание.
– Совершенно справедливо, – согласился он.
Они встретились в два часа у книжного киоска. Обменялись парой скомканных фраз, слишком скомканных, чтобы приводить их здесь. При этом они внимательно разглядывали каждую подробность лица и тела собеседника. Выставку они осматривали в течение примерно получаса, их плечи находились в подрагивающей близости друг от друга, их глаза осваивали язык быстрых, смущенных взглядов, их головы то склонялись одна к другой, то отодвигались, в то время как они судорожно пытались заинтересовать себя дискуссией о картинах. В галерее было слишком жарко. Выйдя на улицу, они обнаружили, что идет легкий снежок, засыпает тротуары и машины, тает на рукаве пальто Карен, задерживается на секунду на кончиках ресниц Ричарда. Он взял ее руку, и они пошли сквозь редкую толпу послеполуденных покупателей, пока не поравнялись с дверью закусочной, разряженной блестками.
Они выбрали столик на двоих, и тут выяснилось, что они не знают, что сказать, такое было впервые. Карен удалось нарушить молчание.
– Ну вот, – сказала она почти со смехом. – Наконец мы встретились.
Они потянулись навстречу друг к другу и взялись за руки. Снег усилился. Из громкоговорителей все громче звучала оркестровая аранжировка «Однажды в граде царя Давида».
В ночь накануне сочельника Ричард в своей квартире на тринадцатом этаже жилой башни засыпанного снегом Ковентри приготовил для Карен рождественский ужин. В это утро Майлз уехал к родителям, а на следующий день Карен собиралась отправиться в Глазго. Свою последнюю дискуссию они собирались посвятить идеологическому значению Рождества и, в частности, его вкладу в пагубное укрепление роли семьи как основной ячейки патриархального капиталистического общества, но так получилось, что эта тема в разговоре не всплыла. Вместо этого они обменялись подарками и поспорили о сравнительных достоинствах яблочного и клюквенного соусов в качестве приправы к индейке.
Помимо всего прочего, теперь их объединяла боль физического желания, нестерпимое влечение, невыносимое, подобное сладостной пытке. Они медленно раздели друг друга, неловко расстегивая молнии, копошась с пуговицами, мешкая перед неожиданной близостью плоти, которую никогда прежде не видели, никогда прежде не трогали, никогда прежде не целовали. Затем их тела затеяли долгий и замысловатый разговор, осторожно выдвигая различные предложения, конкретизируя их, исследуя, перебирая снова и снова, не гнушаясь приятных обходных путей, продвигаясь в соответствии с неумолимой логикой к внезапному разрешению всех противоречий.
Они лежали спокойно, с час или больше, вжавшись кожа в кожу.
– Тебе удобно, милая? – наконец спросил Ричард.
– Да, – ответила она. – Очень.
Он сходил за переносным телевизором и поставил его в изножье кровати.
– И сейчас удобно, милая?
– Да – Карен не очень понравилось, что ее называют «милая», но она ничего не сказала. – А тебе удобно?
– Очень.
По телевизору показывали рождественское богослужение. Камера скользнула по ангельским лицам мальчиков из хора и остановилась на мерцающих электрических свечах рядом с витражным стеклом. Ричард с Карен молча смотрели.
– Ты счастлив? – спросила она посреди «Иисуса в яслях».
– Да. А ты?
Их глаза закрылись еще до конца богослужения.
– Это ничего не объясняет, – сказал Тед, едва подавляя пещерообразный зевок.
– Да? – отозвался Робин. – Разве это не объясняет, почему мы с Апарной никогда не спали друг с другом? Разве это не объясняет то, что тебе представляется любопытным случаем самодисциплины?
– Нет. – Тед осушил стакан и тут же понял, что давно потерял счет выпитому, – Если этот рассказ о чем-то говорит, то как раз о том, что тебе следует сделать.
– И каким образом?
– Ведь у него счастливый конец, так?
Робин поднял на него изумленный взгляд.
– Там сказано несколько обиняком, – продолжал Тед, – но я подумал, что финал… в общем, я подумал, что они влюбились друг в друга.
– Ну, если ты предпочитаешь цветистый слог, то да.
– Тогда весь смысл рассказа в том, – заговорил Тед после мучительной паузы, – что этот Робин…
– Его зовут Ричард.
– Ну да, точно, Ричард. Так вот, этот Ричард и эта Кэтрин…
– Карен.
– Ну да, точно. Карен. Эти два человека, наговорив друг другу кучу интеллектуального вздора, наконец образумились и… влюбились.
Робин глубоко вздохнул и с демонстративной терпеливостью сказал:
– Имелось в виду, Тед, что по пути они что-то потеряли.
И Тед ответил:
– Чего-то спать хочется.
Они допили и вышли в сумрачный и жаркий предрассветный сумрак. Они долго шли до дома Робина узкими освещенными улочками, мимо черных зданий, подземными переходами и вытоптанными лужайками в районах муниципальной застройки. Каждый был занят собственными усталыми мыслями, и заговорили они только раз.
– Что там? – спросил Тед.
Робин остановился и посмотрел на яркую точку где-то на последних этажах многоквартирной высотки на противоположной стороне кольцевой дороги.
– Апарна, – сказал он. – У нее горит свет.
Тед проследил за его взглядом.
– Ты можешь разобрать отсюда?
– Да. Я всегда смотрю, когда прохожу здесь ночью. У нее всегда горит свет.
– Чем она занимается так поздно?
Робин не ответил, и Тед, который не мог заставить себя заинтересоваться этим вопросом всерьез, настаивать не стал. Когда они наконец добрались до квартиры, он молча наблюдал, как Робин, отыскав фонарик, вытягивает из-под кровати выцветший спальный мешок и кладет его на диван.
– Годится?
Тед, постаравшись не содрогнуться, кивнул. Он попытался вызвать в памяти образ своей уютной двуспальной кровати – с одной стороны, откинувшись на подушки, сидит Кэтрин, хмурясь над последними вопросами сложного кроссворда, уголок одеяла приветливо отвернут, торшер лучится теплым розовым светом, регулятор электрического одеяла установлен в среднее положение. В соседней комнате спит Питер.
– У тебя есть будильник? – спросил он.
– Есть, а что?
Тед объяснил, что ему нужно посетить доктора Фаулера, и они завели будильник на девять часов.
– Я могу подбросить тебя до университета, – сказал Тед. – Наверное, у тебя есть там дела.
Робин, который успел раздеться и лечь в постель, ничего не ответил. Тед решил, что он заснул. Но Робин не спал. Он лежал, слушая, как Тед раздевается и складывает одежду, ворочается, силясь принять удобное положение, вздыхает, как его дыхание выравнивается. Он слушал, пока не установилась полная тишина, пока единственным звуком не стало редкое, сонное бормотание Теда, повторяющего: «Кейт, Кейт».
* * *
Будильник не смог их разбудить, и в университете они появились далеко за полдень. Тед отправился на встречу с доктором Фаулером, а Робин сел пить кофе в одной из многочисленных закусочных на территории университета, но через десять минут Тед вернулся – в дурном настроении. Его клиент уехал на выходные домой, оставив на двери записку, что вернется только во вторник. Робин был не один. Рядом с ним сидел седой бородач с покатыми плечами; высокий (под два метра), он тем не менее не выглядел особо внушительным – из-за сильной сутулости, достаточно странной для человека его возраста (по словам Робина, ему было тридцать пять, хотя Тед решил бы, что он гораздо старше). Желтые зубы у него были изъедены коричневыми пятнами. Курил он не переставая.– Это Хью, – небрежно представил Робин.
Они почти не обращали внимания на Теда, сидели себе бок о бок, погрузившись в чтение. Хью горбился над объемистым библиотечным томом, Робин листал газету. Казалось, это занятие его возбуждает.
– Ты видел? – обратился он к Хью, – Ты видел, что говорят эти маньяки?
Тед понадеялся, что они не заведут политическую дискуссию, и перевел дух, когда Хью не обратил на Робина никакого внимания; вместо этого, оторвав глаза от книги, он выхватил взглядом две фигуры в другом конце кафе.
– Вон Кристофер, – кивнул он, – и профессор Дэвис.
Робин резко обернулся, свернул газету и встал:
– Прошу прощения. Я хочу почитать в уединении.
Когда он поспешно скрылся, Тед повернулся к Хью и спросил, что все это означает.
– Профессор Дэвис заведует факультетом английского языка. Считается, что он научный руководитель Робина. Они избегают друг друга.
– Понятно, – ответил Тед, ничего не поняв. – Вы тоже пишете диссертацию?
– Нет, – сказал Хью. – Свою я закончил восемь лет назад. О Т. С. Элиоте.
– И чем вы с тех пор занимаетесь?
– Чем придется.
И он снова погрузился в чтение.
– Я старинный друг Робина, – сообщил Тед. – Мы не виделись несколько лет. Точнее, со времени окончания Кембриджа. Наверное, он обо мне рассказывал.
– Как, говорите, вас зовут? – спросил Хьюго, отрываясь от книги.
– Тед.
– Нет, по-моему, он не упоминал вашего имени.
Его ответ навел Теда на мысль, что Робин, похоже, постарался окутать свое прошлое таинственностью. Он подался вперед и вполголоса спросил:
– Скажите, вы могли бы назвать Робина своим близким другом?
– Да, довольно близким.
– Тогда объясните, что, по вашему мнению, с ним происходит?
– Происходит? Что вы имеете в виду?
– Как по-вашему, почему с ним это случилось?
– Случилось? Да о чем вы?
Тед понял, что с ним не желают говорить на эту тему. По счастью, четыре года торговли компьютерными программами научили его – как он полагал – улавливать психологическую подоплеку подобных ситуаций. Поэтому он спросил:
– Когда вы в последний раз видели Робина, если не считать сегодняшнего дня?
– По-моему, около двух недель назад.
– Это нормально.
– Ну, не совсем ненормально.
– Где он был все это время?
– Где он был? А я почем знаю?
Тогда Тед решил сменить тон и перекинулся на спокойные, но настойчивые утверждения:
– Мне кажется, Робин переживает что-то вроде психологического срыва.
Хью отложил книгу, несколько секунд смотрел на Теда, после чего истерически захохотал. Затем столь же внезапно замолк и вновь принялся читать.
– Значит, вы мне не верите? – спросил Тед. – Тогда почему его несколько недель не было в университете? Почему он не спит, не ест, не моется, не бреется? Почему он не выходит из квартиры? Почему он так похудел? И почему он вдруг позвонил мне, самому старому и близкому другу?
– Где, вы сказали, вы познакомились с Робином? – спросил Хью.
– В Кембридже.
– Так это было четыре года назад. Возможно, с тех пор он изменился. На мой взгляд, в последнее время с ним ничего необычного не происходит. Он часто пропадает на несколько дней. Он часто забывает побриться. От него всегда такой запах. Он студент. Хуже того, он аспирант. Какой смысл сохранять приличный внешний вид?
Логика этого довода была Теду недоступна.
– Робин пишет диссертацию. Вполне уважаемое занятие, не хуже любого другого.
– Какое, к черту, занятие, – весело сказал Хью. – Робин никогда не допишет диссертацию. Я видел десятки таких, как он. Сколько он уже ее пишет? Четыре с половиной года. А вы знаете, что до окончания ему так же далеко, как и тогда?
– Почему?
– Потому что он и не начинал.
К их столику приближался профессор Дэвис. В очках, худой и почти лысый, он озирался по сторонам, словно с надеждой высматривал какого-то человека, в глубине души зная, что того здесь нет. Шел он с мучительной медлительностью, в одном месте споткнулся о ковер, потом зацепился за пластиковый столик. По пятам за ним следовал Кристофер (на вид примерно того же возраста, что и Робин) с подносом, на котором стояли две чашки кофе и тарелка с одним миндальным печеньем.
– Профессор Дэвис у нас настоящая знаменитость, – сказал Хью. – Вы, наверное, о нем слышали.
Тед счел уместным согласно кивнуть.
– В научных кругах он снискал репутацию иконоборца. Его новая книга «Крах современной литературы» посвящена радикальному и вызывающему анализу последних двадцати лет. Критика приветствовала ее выход, назвав логическим продолжением предыдущей книги «Культура в кризисе», которая посвящена радикальному и вызывающему анализу предыдущих двадцати лет. Мы с ним старые друзья. Мы одновременно пришли в университет.
– Когда это было?
– Шестнадцать лет назад.
Пока Тед размышлял над этим фактом, профессор наконец добрался до их столика, и Хью поспешно пододвинул стул, на который Дэвис опустился с астматическим хрипом. Кристофер придвинул четвертый стул и поставил поднос посреди стола.
– Итак, – заговорил Хью после небольшой паузы, – как самочувствие, профессор? Как дела на факультете?
– Не так плохо, не так плохо, – ответил Дэвис, кладя в чашку сахар.
Ученики, ловившие каждое его слово, глубокомысленно кивнули. Снова наступило молчание. Когда профессор, казалось, собрался опять заговорить, Хью с Кристофером в предвкушении даже подались вперед.
– Вся сложность с кусковым сахаром, – сказал Дэвис, – в том, что двух всегда мало, а трех всегда много. Вы не находите?
И профессор задумчиво глотнул кофе.
– Я вижу, у вас новая книга по эстетике повествования, – сказал Кристофер, беря библиотечную книгу Хью. Он повернулся к Дэвису, – Вы, конечно, читали?
– Мне она кажется слишком немецкой и теоретической, – ответил тот с кроткой улыбкой, – Экземпляр, присланный мне на рецензию, я отдал племяннику из Чиппинг-Содбери.
Кристофер вернул книгу Хью.
– Чем старше становишься, – сказал Дэвис, набив рот печеньем, – тем меньше пользы видишь в литературной критике.
– Вы считаете, что следует обратиться непосредственно к текстам? – спросил Хью.
– Да, наверное. Хотя чем больше их читаешь, тем менее интересными они кажутся.
– Именно этот тезис вы отстаиваете в своей новой книге, – заметил Кристофер. – Это радикальная и провокационная точка зрения, если позволите мне так высказаться.
Дэвис кивнул, позволяя.
– Но означает ли это, – беспечно спросил Хью, – что близится конец литературы в том виде, в каком мы ее знаем?
– В каком мы ее знаем?..
– Какой ее преподают в школах и университетах.
– А! Нет-нет, конечно нет. Совсем нет. В действительности я думаю… – последовала могучая пауза, неизмеримо превосходящая все предыдущие, – я думаю… – Дэвис вдруг поднял взгляд, в его глазах сверкнуло озарение. Напряжение, висевшее в воздухе, можно было буквально пощупать. – Я думаю, что неплохо бы съесть еще одну печеньку.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента