Между тем доктор осторожно протирал тряпочкой ссохшиеся мышцы и кости правой кисти трупа. Вдруг что-то стукнуло о мраморную столешницу и покатилось на пол.
   – Господи, что это?! – встрепенувшись, воскликнул Иннокентий Карлович.
   Предмет размером с перепелиное яйцо подкатился к ногам Савельева. Он поднял его с пола, взял со стола одну из тряпок, тщательно обтер находку и поднес ее к свету. Это оказался зеленый камень, ограненный в форме капли. Лучи солнца заполыхали в его гранях и отбросили на мрамор дрожащие зеленые блики.
   – Изумруд? – удивленно приподнял брови Цвингель.
   Статский советник недоверчиво покачал головой.
   – Думаю, стекляшка, – предположил он.
   – Вы уверены? – переспросил неискушенный доктор.
   – Наверняка подделка, – уже без колебаний произнес следователь. – Мне приходилось иметь дело с подобными вещицами.
   – А я бы ни за что не отличил от настоящего, – признался Иннокентий Карлович. – Что же делает обыкновенное стекло таким похожим на драгоценный камень?
   – Соединение хрома и солей железа в той или иной пропорции могут предать калиевому стеклу разнообразные оттенки зеленого цвета.
   Впервые за много лет Савельев выступал в роли эксперта, а не наоборот.
   – Так неужели же из-за этой стекляшки… – начал было доктор возмущенным тоном, но статский советник его перебил.
   – Ну-ну, не стоит делать скоропалительных выводов, – сказал он. – Пока что все это дело для нас – сплошная тайна. Разрешите?
   Следователь протянул руку к позолоченной лупе Цвингеля. Внимательно осмотрев с ее помощью страз, он обнаружил в его вершине сквозное, забитое грязью отверстие.
   – Это подвеска. Вероятно, наш герой сорвал ее с костюма убийцы перед смертью, – произнес Савельев и тут же усомнился в собственной догадке. – Если, конечно, мы имеем дело с насильственной смертью. Это мог быть и дорогой ему памятный предмет… Подарок женщины, например, которую он вспоминал перед тем, как покончить с собой. Я еще не исключил возможности самоубийства.
   – В самом деле, трудно представить, чтобы на платье мужчины в двенадцатом-тринадцатом году были навешаны подобные безделушки, – согласился с ним доктор. – Здесь не обошлось без женщины.
   – Увы, дорогой Иннокентий Карлович, – вздохнул следователь, – загадок становится все больше, а мы пока не в силах разгадать ни одной.
   На следующее утро, едва забрезжил рассвет, он уже сидел в своем кабинете, разложив на письменном столе все, что было найдено при трупе: подзорную трубу, подвеску из зеленого стекла и, самое главное, кожаный футляр морского офицера, позволивший сохранить почти невредимыми важные бумаги, которые и побудили главного начальника Третьего отделения в конце концов дать ход расследованию.
   Что же это были за бумаги? Первая, та самая, которую полицмейстер Тихомиров выудил из кожаного футляра, оказалась ничем иным, как приказом Его Императорского Величества от десятого декабря тысяча восемьсот двенадцатого года о награждении капитана первого ранга барона Конрада Августовича Гольца орденом Святого Владимира второй степени за отвагу и мужество, проявленные им в бою у села Студенки, во время переправы французов через Березину.
   Вторая бумага была подписана адмиралом Чичаговым Павлом Васильевичем, главнокомандующим Третьей Западной армией, и гласила о предоставлении кратковременного отпуска все тому же Конраду Августовичу Гольцу в январе тринадцатого года по случаю его легкой контузии.
   Но особый интерес представляла третья бумага, подписанная председателем Департамента военных дел Государственного совета графом Алексеем Андреевичем Аракчеевым. В ней говорилось о том, что полковник барон Конрад Августович Гольц имеет право на беспрепятственный проезд по всей территории Российской империи и что ему надлежит оказывать всяческую помощь в его путешествии.
   Кроме этих трех бумаг в футляре лежала маленькая записная книжка в кожаном переплете. Заметки, сделанные в ней латинскими буквами, не поддавались прочтению.
   Когда два дня назад главный начальник Третьего отделения Александр Христофорович Бенкендорф вызвал к себе Савельева, он первым делом протянул ему эту самую книжицу со словами: «Взгляните! Что скажете?»
   – Это шифр, ваше превосходительство, – констатировал следователь и недоуменно пожал плечами. Шпионы были не по его части.
   – Немецкий шифр, – уточнил шеф жандармов и нервно заходил по кабинету. – А теперь представьте, что эта шпионская книжица с немецким шифром пролежала вместе со своим хозяином семнадцать лет в болоте, в нескольких верстах от Петербурга, между Царским Селом и Павловском. Впрочем, это не все. – Он протянул ему остальные бумаги и приказал: – Сядьте и ознакомьтесь.
   Следователь быстро пробежал глазами все три бумаги.
   – Что скажете? Они кажутся вам подлинными?
   Бенкендорф продолжал ходить из угла в угол. Савельев не мог припомнить, чтобы видел его когда-либо в таком волнении.
   – Каждая в отдельности не вызывает у меня подозрений, – признался статский советник, – но все вместе…
   – Не вызывает подозрений?
   Шеф жандармов наконец остановился, сел за стол и посмотрел на Савельева сурово, даже несколько враждебно.
   – Как вам должно быть известно, – начал он менторским тоном, – Наполеон перехитрил адмирала Чичагова и вместе со старой гвардией преспокойно переправился через Березину. Третья Западная армия Чичагова подошла к переправе слишком поздно и вступила в бой со свежими силами маршала Удино. Вряд ли император мог наградить кого-то из офицеров Западной армии за столь блистательно проваленную операцию.
   – Однако, ваше превосходительство, силы были слишком неравными, – вставил в свою очередь статский советник. – К Удино присоединился корпус Нея, а затем Наполеон бросил на Чичагова гвардию. Потери французов были огромны. В рапорте генерала Ермолова сказано: «Вся потеря неприятеля принадлежит действию войск адмирала Чичагова». Среди офицеров Западной армии было много достойных награды даже в тот не слишком удачный для нас день.
   – Вот как? – удивился Александр Христофорович осведомленности своего подчиненного. – То есть вы полагаете, что бумага неподдельная?
   – Я ничего не полагаю и тем паче не предполагаю, ваше превосходительство. Я доверяю только фактам. Нужно проверить в архиве Военного министерства список награжденных офицеров от десятого декабря тысяча восемьсот двенадцатого года, – заключил Савельев.
   – Это, во-первых, – одобрительно кивнул Бенкендорф. – Во-вторых, мне показалось странным, что в то время, когда наша армия после столь кровопролитных боев испытывает нехватку в офицерском составе, Чичагов отправляет офицера высшего звена в отпуск. И, в-третьих, в записке Аракчеева капитан первого ранга вдруг превратился в полковника.
   – Эти звания равны, – возразил Савельев, – а граф Аракчеев в те времена мог написать что угодно. С него станется.
   – Хорошо, – согласился начальник, его взгляд сразу смягчился. – Давайте думать дальше.
   – А чего тут думать, ваше превосходительство? – усмехнулся статский советник. – И Чичагов, и Аракчеев – члены Государственного совета…
   – Вы предлагаете мне переговорить с ними? – брезгливо поморщился Бенкендорф.
   Все в Третьем отделении знали, как шеф ненавидит бывшего временщика, и хотя тот давно утратил былое могущество, а Бенкендорф, напротив, его приобрел, все же Александр Христофорович предпочитал обходить графа Аракчеева стороной.
   – Тогда поступим иначе, – сразу нашел выход из затруднительной ситуации Савельев. – Поднимем из архива какие-нибудь бумаги, написанные графом и адмиралом, и сверим почерка.
   – Действуйте, Савельев! Я поручаю это дело вам.
   Начальник аккуратно уложил все бумаги обратно в водонепроницаемый футляр морского офицера и положил его перед статским советником.
   – Позвольте один вопрос, ваше превосходительство, – не торопился брать футляр в руки Савельев.
   – Спрашивайте.
   – Почему вы поручаете мне дело о шпионаже?
   – Оно вовсе не является таковым, – возразил шеф жандармов. – Я не верю, что барон Гольц утонул в болоте. Его убили и замели следы. Ваша задача – найти убийцу и узнать причину, по которой тот совершил злодеяние…
   Никогда еще Дмитрий Антонович не сталкивался с преступлением, совершенным много лет назад. Это сильно затрудняло расследование. Поездка на место преступления не дала никаких результатов, и даже доктор Цвингель на этот раз ничем не мог быть ему полезен. Самые большие надежды следователь возлагал на записную книжку и первым делом отдал ее на расшифровку. Своего подчиненного коллежского секретаря Нахрапцева он отправил в архив Военного министерства. Вскоре тот вернулся и с ходу доложил:
   – Барона Гольца нет в списке награжденных офицеров от десятого декабря тысяча восемьсот двенадцатого года, и в последующих списках за оный год он также не числится…
   «Бенкендорф, как всегда, оказался прав, – мысленно признал Дмитрий Антонович. – По всей видимости, остальные бумаги тоже поддельные».
   – Он и не мог числиться среди награжденных, – выдержав паузу, добавил помощник.
   Коллежский секретарь Андрей Иванович Нахрапцев, молодой человек лет двадцати шести, высокого роста, с природным румянцем на щеках, всегда выглядел щеголем, даже в ординарном голубом вицмундире, в котором ходил на службу. Пшеничного цвета волосы были уложены в самую модную прическу, усы нафабрены и немного закручены вверх. Светло-голубые глаза смотрели с обманчивой наивностью и порой казались глуповатыми. Он попал в Третье отделение по протекции, но за два года службы совершенно освоился и выгодно себя проявил. По тому, как азартно сияли глаза коллежского секретаря, Савельев сразу догадался, что им добыта очень важная информация.
   – Вот извольте взглянуть, Дмитрий Антонович…
   Нахрапцев протянул бумагу, исписанную аккуратным мелким почерком.
   – Что это? – удивился следователь, узнав почерк своего помощника.
   – После того как я не нашел Гольца в списках офицеров Третьей Западной армии, мне пришло в голову порыться в документах Молдавской армии, которую до войны с французами возглавлял адмирал Чичагов. Там я обнаружил прелюбопытную справку о капитане первого ранга Конраде Гольце, – сообщил он с самодовольной улыбкой и не без гордости добавил: – Так как мне не позволили вынести ее из архива, пришлось собственноручно скопировать.
   В справке говорилось, что капитан первого ранга барон Конрад Августович Гольц родился в тысяча семьсот семьдесят пятом году в городе Гамбурге. До тысяча восемьсот пятого года состоял на службе у прусского короля, а после наполеоновской оккупации перешел на службу к русскому царю. Служил некоторое время на Черноморском флоте, потом был направлен в Молдавскую армию и в чине полковника воевал с турками. Двадцать второго июня тысяча восемьсот одиннадцатого года в битве под Рущуком был тяжело ранен и перевезен в госпиталь в городе Яссы…
   – Вот ведь, прости Господи, черти этого Гольца хороводят! – неожиданно воскликнул Савельев. – Я тоже был ранен под Рущуком, в колено, и тоже лечился в Яссах!
   – Но вы дочитали до конца? – нетерпеливо поинтересовался коллежский секретарь.
   Оставалось всего одно предложение, но оно было подобно разрыву артиллерийского ядра.
   – «Первого июля тысяча восемьсот одиннадцатого года, – не веря собственным глазам, следователь принялся перечитывать вслух, – капитан первого ранга, барон Конрад Августович Гольц скончался»… То есть как это скончался? – поднял он недоуменный взгляд на помощника.
   – Выходит, мы имеем дело не с Гольцем, а с кем-то другим, – заключил Нахрапцев.
   Он смотрел на своего начальника с торжествующим видом победителя. Совсем иное лицо было у Савельева: усталое и озадаченное. Загадки множились, а ответы все не спешили объявляться.

Глава вторая

   Русский католический салон за несколько лет. – Новая супруга виконта. – Месть возрождается. – Луи-Филипп захватывает Париж, а госпожа виконтесса его оставляет
 
   В парижском высшем обществе считалось дурным тоном не состоять завсегдатаем какого-нибудь мало-мальски известного салона. Хозяйками таких салонов обычно были богатые аристократки, собиравшие в своих домах изысканное общество: влиятельных политиков, высшее духовенство, писателей с мировыми именами, виртуозных музыкантов и прочих незаурядных личностей, снискавших себе славу, пусть даже самую скандальную. Особенно престижными были салоны мадам Рекамье, Сен-Олера, Ансело, а также клерикальный салон мадам Свечиной. О последней ходили разноречивые слухи. Многие считали Софью Петровну Свечину чуть ли не святой. Эта знатная дама покинула Россию в тысяча восемьсот пятнадцатом году вместе с отцами-иезуитами, которых император Александр объявил своим указом вне закона за их миссионерскую деятельность среди русской аристократии. Гагарины и Голицыны, Волконские и Долгоруковы, Васильчиковы и даже Ростопчины предали веру отцов и по большей части превратились в рьяных и ревностных католиков, благодаря неутомимой деятельности ордена, некогда запрещенного Папой Климентом XIV и в пику Ватикану обласканного Екатериной Великой. Говорят, что последней каплей, побудившей императора издать указ об изгнании иезуитов, послужило обращение в католичество Валерьяна Голицына, несовершеннолетнего племянника министра духовных дел. К тому же этот любознательный и весьма одаренный отпрыск благородного семейства с детства играл в салки с внебрачной дочерью императора и пани Четвертинской Сонечкой Нарышкиной.
   Недоброжелатели болтали, что мадам Свечина шпионит в пользу Ватикана и папский двор посвящен во все тайны русской политики. Ведь даже самые ярые гонители и хулители католичества, едва попав в Париж, считали за честь посетить ее модный салон. Так, в тысяча восемьсот двадцать втором году, ровно через десять лет после сожжения Москвы, здесь появился неистовый губернатор и яростный галлофоб граф Ростопчин в сопровождении своей супруги-католички. Его появление приветствовали аплодисментами. Ему хлопали аббаты и прелаты, бывшие эмигранты-аристократы и господа масоны с мартинистами, которым он некогда объявил войну. И даже бывший наполеоновский генерал, поседевший за один день под Бородином и отморозивший под Смоленском руку и ногу, постучал в знак уважения костылем. Не хлопала только одна дама, сидевшая в креслах рядом с дочерью бывшего губернатора графиней Софи де Сегюр. Дама эта была блондинка лет двадцати шести, с пристально-холодноватым взглядом голубых глаз, нежно очерченным профилем и иронично сложенными пухлыми губами. Посетители салона, не знавшие ее, были уверены, что эта красавица – знатная англичанка. То было лицо, какое можно встретить на иллюстрациях к балладам, но романтическое впечатление тут же уничтожал взгляд молодой женщины, внимательный и цепкий. Ее роскошный вечерний туалет вышел из лучшей мастерской парижской портнихи, ее жемчуга и бриллианты заставляли оборачиваться. В ее блистательности было нечто ледяное, отпугивающее самых бесстыдных повес. Именно к ней и направился Ростопчин, оставив супругу на попечение мадам Свечиной и не обращая внимания на других посетителей салона, искавших его общества.
   – Я рад вас видеть здесь, Элен, – обратился он по-французски к даме, даже не поднявшей на него глаз. – Я знаю, что вы никогда не простите мне то давнее московское происшествие, и все же хочу просить у вас прощения. Уж помилуйте старика… Лишь дурак свят – в нем мозги спят!
   Голос бывшего губернатора задрожал, на его глаза навернулись слезы. Многие находили его в последнее время чересчур сердобольным и набожным, непохожим на прежнего воинственного и дикого варвара. Граф уже не производил впечатления яростного и неистового галлофоба. Он еще иногда подпускал шпильки в адрес французов, но всегда с уважением и даже с любовью отзывался о своих новых родственниках Сегюрах. Весь Париж в это время судачил о старшем сыне Ростопчина Сергее, посаженном в долговую тюрьму, и о том, что отец отказался уплатить за него карточный долг, сказав при этом: «Тюрьма послужит Сереже хорошим уроком».
   Дама по-прежнему молчала и не смотрела на бывшего губернатора.
   – Поверьте, мало найдется на белом свете людей, слышавших от меня подобные слова. Если таковые вообще имеются… – на этот раз по-русски проговорил он.
   – Мне не совсем понятно, граф, за что вы просите прощения, – наконец вымолвила дама. – Мой дом подожгли пьяные французские гренадеры, а значит, в смерти моей матери вы вовсе невиновны. А то, что не признали во мне Елену Мещерскую, когда дядя объявил меня авантюристкой, так не вы один сделали эту подлость. Пол-Москвы в тот вечер угощалось на деньги моего погибшего под Бородином отца и равнодушно взирали на то, как гибнет его дочь…
   Она говорила спокойным и даже равнодушным тоном. Могло показаться, что ей лень произносить слова и прошлое ее больше не волнует. На самом деле Элен готова была надерзить бывшему губернатору, с которым у нее были свои счеты, но сдержалась, потому что рядом сидела Софи, беременная вторым ребенком. Все время их разговора графиня де Сегюр держала руку на животе, словно пыталась уберечь дитя от надвигавшейся грозы. Однако гром не грянул, вместо молний полыхали безобидные зарницы, отдаленно напоминавшие о некогда бушевавших стихиях.
   – Очевидно, вы запамятовали разговор в моем кабинете, – виновато напомнил Федор Васильевич. – Я мог бы тогда подсказать выход из создавшегося положения. Вам вовсе не обязательно было ехать в Петербург, искать аудиенции у матери-императрицы. Все могло разрешиться на месте. Ваш жених граф Евгений Шувалов находился тогда в Москве. Достаточно было одного его свидетельства, чтобы начать процесс против вашего дяди, но, увы… – Он вздохнул, сделав паузу, и запустил пальцы в непослушную шевелюру, начавшую сильно редеть. – Вот за это я и прошу меня простить.
   Ростопчин произнес последнюю фразу в несвойственной ему манере, тихим, вкрадчивым голосом, после чего, не дожидаясь ответа, поклонился Елене, резко повернулся и был тотчас перехвачен пожилой дамой в старомодном чепце. Елена посмотрела ему вслед безмятежным, спокойным взглядом.
   – Что это сегодня нашло на твоего отца? – спросила она подругу. – Какая оса его укусила?
   – Ты разве не догадываешься? – грустно улыбнулась Софи.
   – Пожалуйста, объясни, дорогая, ты же знаешь, я не сильна в шарадах.
   – Увы, – пожала плечами графиня де Сегюр, – моя семья играет в эту шараду уже много лет. Отец на днях узнал, что ты вышла замуж за француза, при этом оставшись православной, и весьма растрогался, даже обронил слезу.
   – Только и всего? – удивилась Элен. – Это разбудило в нем дремавшую совесть?
   – То, что для одних пустяк, другим представляется величиной с небо, – философично заметила Софи.
 
   …В тысяча восемьсот двадцать первом году виконт Арман-Огюст-Бертран де Гранси в возрасте шестидесяти восьми лет оставил наконец службу и переехал из Лондона в Париж.
   Франция, уставшая от бесконечных войн, уныло и безмолвно наблюдала, как на ее трон вновь взгромоздились Бурбоны. Людовик XVIII обратился с призывом к титулованным эмигрантам возвращаться домой. По дорогам Европы из самых отдаленных ее уголков потянулись вспять кареты со старинными гербами. Люди, сидевшие в этих экипажах, выглядели как призраки прошлого века: мужчины в париках и камзолах, женщины в шляпах с перьями, в корсажах и платьях с вызывающе глубокими декольте. И те и другие были сильно набелены, нарумянены и напомажены. Всем своим видом они как бы свидетельствовали, что и в помине не было никакой Революции, никакого Конвента и иже с ними выскочки Марата, чудовища Робеспьера и жуткой гражданки Гильотины.
   Прибывший в числе этих призраков де Гранси обосновался в доме своих предков на улице Марэ в Сен-Жерменском предместье. Сюда же переехали из Лондона Елена и маленькая индийская принцесса. Статус молодой женщины, живущей под опекой старого аристократа, был довольно не ясен для парижского общества, уже успевшего отвыкнуть от альтруистов и филантропов. И хотя де Гранси представлял всем Элен как приемную дочь, оба – и виконт, и графиня – нередко ловили на себе недвусмысленно лукавые взгляды. Елену это больно ранило, и она отказывалась выезжать. «Но тогда вам трудно будет найти достойную партию, дитя мое», – говорил старик, отечески прижимая ее к груди и поглаживая высохшей ладонью чудесные светлые локоны. «Я не собираюсь замуж, – отвечала ему приемная дочь, – я хочу всю жизнь провести рядом с вами…»
   Однако узнав, что в салоне мадам Свечиной часто бывает ее бывшая подруга, Соня Ростопчина, Елена не убоялась сборища святош и набожных дам, составлявших основу салона. Встреча двух давних подруг была бурной настолько, насколько это позволяли приличия.
   – Ах, Элен! – воскликнула графиня де Сегюр, взяв ее за руки. – Я ни секунды не верила в то, что ты застряла в медвежьем углу и вышла замуж за какого-то дремучего помещика, не доехав полпути до Петербурга!
   – О, конечно, эта нелепая басня была придумана мной для мадам Тома! Старая скряга и обжора до такой степени мне надоела, что я решила отправить ее обратно в Москву…
   Графиня Мещерская, вращаясь сначала в лондонском свете, а затем в парижском, научилась лгать не стесняясь и самым правдоподобным образом. Элен не стала исповедоваться Софи в пережитых ею несчастьях. Она столько раз переступала черту, которую не дозволено пересекать женщине ее круга, что расскажи она всю правду, графиня де Сегюр вряд ли бы стала водить с нею знакомство.
   – И правильно сделала, – поддержала подруга. – Отец вскоре ее рассчитал. Так ты добилась аудиенции у вдовствующей императрицы?
   – Увы, Ее Величество ничем не смогла мне помочь, – с улыбкой отвечала Елена, не вдаваясь в излишние подробности. – Зато присутствующий при нашем разговоре виконт де Гранси сжалился надо мной и решил меня удочерить. Восемь лет я прожила в Англии и теперь переехала в Париж.
   – Как я рада, что все таким прекрасным образом разрешилось! – воскликнула Софи и с искренностью отнюдь не светской львицы призналась: – Я так часто вспоминала о тебе!
   Отныне они встречались, чуть ли не ежедневно, у Свечиной. Графиня де Сегюр относилась к тому редкому типу женщин, которых красят беременность и роды. В ожидании второго ребенка она преобразилась до такой степени, что все находили ее красавицей. В ней ничего не осталось от прежней угловатой и резкой Софи. Формы ее округлились, движения сделались изящными и женственными. К сожалению, и черты характера девочки-подростка, которыми когда-то восхищалась Елена, были утрачены мадам де Сегюр. Она стала осторожной в суждениях и оценках. Вовсе утратила дерзость и все свои шаги непременно согласовывала с мужем. И только когда речь заходила о литературе, в ней просыпалась прежняя бунтовщица. Она могла процитировать любое место из Шатобриана или Шенье и часами доказывать, что на самом деле имел в виду тот или иной автор. В ее милой головке непостижимым образом умещалась вся французская литература. Даже запрещенный томик «Жюстины» мятежного маркиза со всей его едкой философской и альковной эквилибристикой хранился в этом сейфе и в пылу спора мог быть изъят и предъявлен ошеломленному оппоненту. Разговоры вновь обретших друг друга приятельниц в основном и касались литературы, а также музыки и живописи. Елена всячески избегала воспоминаний о своих злоключениях. «Графиня де Сегюр может сколько угодно шокировать общество, цитируя похождения Жюстины, но явись перед нею настоящая Жюстина, и графиня не скажет с нею и слова, – размышляла она. – Не стоит испытывать судьбу и терять единственного друга, уцелевшего от моего прошлого». Между подругами повисла завеса благопристойной лжи.
 
   В том же двадцать первом году виконт внезапно слег с жестокой простудой. Доктора подозревали воспаление легких и не надеялись на его выздоровление. Тогда он позвал к себе Елену.
   – Дитя мое, после моей смерти тебя ждут нелегкие испытания. У меня имеются дальние родственники в Тулузе, которые, узнав о моей кончине, попытаются оспорить завещание. Я боюсь, что они попросту вышвырнут тебя на улицу. Поэтому предлагаю тебе прямо сейчас обвенчаться со мной, потому что Господь может призвать меня в любую минуту.
   Его речь то и дело прерывал надрывный кашель, и Елена, глядя на страдания человека, некогда спасшего ее от неминуемой гибели и впоследствии заменившего ей отца, не могла сдержать слез.
   – Я готова принять ваше предложение, дорогой виконт, – отвечала она, – но я не могу предать веру моих покойных родителей…
   – Дитя мое, я никогда бы не посмел просить тебя о такой жертве, – махнул он слабой рукой и тут же распорядился позвать католического и православного священников. Те не замедлили явиться на улицу Марэ и обвенчали их, соблюдя все формальности и с той и с другой стороны.
   Затем явился нотариус, и было составлено новое завещание, согласно которому виконтесса Элен де Гранси наследовала все английские замки, купленные виконтом за годы эмиграции, дом на улице Марэ и годовую ренту в пятьдесят тысяч ливров.