– Гражданин начальник, манлихер! Не забудьте манлихер! – кричал Красавчик Володе.
   Тяжело переваливаясь, грузовик вполз в сводчатую подворотню.
   – Манлихер! – прогремело из подворотни в последний раз.
   На улице бандиты приободрились – в конце концов то, что случилось с ними, было в порядке вещей – и затянули воровскую «дорожную». Ветер забросил во дворик ее бойкий напев и веселые слова.
 
Майдан несется полным ходом…
 
   Последними выехали со двора товарищ Цинципер и Володя на «берлиэ». Худая серая собака со стерляжьей головой бросилась за машиной, чтобы укусить ее в заднее колесо, но раздумала и отбежала. Двор опустел. Только часовые стояли у дверей разгромленной «малины».
   – Володя, – сказал товарищ Цинципер, закрывая рот ладонью от встречного ветра, – я завтра же ставлю вопрос перед начальником губернского розыска, чтобы вас обоих – тебя и Шестакова – наградили именными золотыми часами с надписью: «За успешную борьбу с бандитизмом».
   Они догнали летучку. Клубы пыли окутали «берлиэ», и воровская частушка заглушила приятные речи, с которыми товарищ Ципципер обращался к своему агенту.
 
   Едва Владимир Степанович Бойченко закончил чтение, едва члены клуба перенеслись мыслью из знойной Одессы в суровые Гагры, как несколько рук потянулось к увесистым золотым часам, лежавшим на тумбочке у изголовья кровати доктора. Все хорошо знали эти часы и безукоризненную точность их хода.
   Самым проворным оказался юрисконсульт. Он схватил часы и нажал пружинку. Толстая крышка со звоном отскочила, и под ней, как в сейфе, оказалась другая, точно такая же крышка. Юрисконсульт поднес часы к керосиновой лампе и громко прочитал надпись, выгравированную на внутренней стороне крышки:
Владимиру Алексеевичу Патрикееву
за успешную борьбу с бандитизмом от
Одесского уездного уголовного розыска
25 августа 1920 года.
   На минуту все онемели от изумления.
   – Позвольте! – закричал наконец юрисконсульт. – Вы нарушили условие, доктор! Вы должны были написать из собственной жизни… Значит, сыщик Володя не вы, Владимир Степанович, а вы, Владимир Алексеевич!
   И он недоуменно повернулся к Патрикееву.
   – Вы меня, кажется, разоблачили, – ответил тот, чуть-чуть смутившись. – Отпираться бесполезно. Володя – это я.
   – И вы ездили на кобыле Коханочке? – спросил старик Пфайфер.
   – И я ездил на кобыле Коханочке.
   – И вы бросали лимонки?
   – И я бросал лимонки.
   – И вы поймали Красавчика?
   – И я поймал Красавчика.
   Члены клуба недоумевали. Все уже создали в своем воображении образ Володи, и это был образ молодого доктора Бойченко. Теперь нужно было этот образ менять. Нужно было на место Бойченко ставить Патрикеева. Это было трудно. Трудно было поверить, что солидный, уверенный в себе Патрикеев был когда-то робким, застенчивым, смешным мальчиком – таким, каким он был описан в рассказе доктора.
   – Как это на вас не похоже! – всплеснула руками Нечестивцева. – Вы – и эти степные трупы…
   – Позвольте! – перебил ее юрисконсульт. – Одного я все-таки не понимаю: почему же часы у Владимира Степановича? При чем здесь доктор?
   – Ну, это просто, – ответил Патрикеев, ухмыльнувшись не без лукавства. – Мы с ним старые приятели, и я давно подарил ему эти часы на память о юности, проведенной вместе.
   – Сидели небось за одной партой?
   – Нет, мы учились в разных учебных заведениях.
   Юрисконсульт еще долго не мог успокоиться.
   – Кто бы мог подумать, – говорил он, обращаясь к Пфайферу и Нечестивцевой, – что известный литератор десять лет назад был мелким агентом деревенского уголовного розыска…
   Все согласились с тем, что подобные превращения возможны только в наши дни, и каждый привел несколько примеров быстрого роста людей в Советской стране. Оказалось, что доктор Нечестивцева была когда-то медицинской сестрой, а интендант Сдобнов – почтальоном; и даже сам Пфайфер, знаменитый хлебопек, до семнадцатого года всего-навсего управлял большой частной пекарней в Кременчуге. Только юрисконсульт Котик со смущением признал, что всегда был юрисконсультом и его отец тоже был юрисконсультом.
   – Скажите, – спохватился вдруг Котик, – а куда девался ваш Красавчик?
   – Красавчик попал, разумеется, в допр, – ответил Патрикеев. – В те годы над воротами одесского допра висела надпись, сочиненная его начальником, бывшим политкаторжанином, полжизни просидевшим в царских тюрьмах: «Допр не тюрьма, не грусти, входящий». Всякий, кто попадал в допр, мог стать человеком, если только хотел этого. Красавчик сидел года четыре и все четыре года работал и учился. Он вышел на волю довольно образованным молодым человеком, спокойным и скромным. То, что произошло с ним дальше, никого в наши дни не может удивить; он продолжал учиться и кончил вуз. Кстати, и я кончил все-таки вуз – филологический факультет бывшего Новороссийского университета. То были трудные годы для юношей, и многие из нас занимались не тем, чем надо. Советская власть помогла нам найти место в жизни. Она занялась нами, как только у нее немножко освободились руки. С одними она обошлась сурово, как с Красавчиком, с другими – поласковее. Кто дождался этого времени, кто захотел, тот стал человеком… Теперь Красавчик, – продолжал Патрикеев, – редко вспоминает о своих степных похождениях, о «кукурузной армии», о том времени, когда он не выходил из дому без уздечки за пазухой. Теперь вы можете совершенно спокойно доверить ему пару лучших своих лошадей. Я не терял его из виду, и в конце концов мы подружились; каждый из нас считает себя очень обязанным другому: я – за то, что он не выстрелил в меня когда-то из манлихера, а он – за то, что я вовремя его посадил.
   Патрикеев швырнул в камин чурбанчики, на которых сидел, и подошел к окну. Посредине гагринской бухты, прямо перед дворцом, возвышалась пирамида огня. Это был теплоход. Он был иллюминирован с такой пышностью, будто его рубильниками управляли огнепоклонники. Патрикеев распахнул балконную дверь. Непривычная тишина почти оглушила его. Прибоя не было. Молодой синеватый месяц мирно сиял в звездном небе, а под ним поперек спокойного моря тек к берегу светлый лунный ручей. С высокого берега свергались в море потоки талой воды. Было тепло, снег быстро таял. И, как бы извещая о первых глотках воды, вернувших жизнь гидростанции, в электрической лампочке над верандой порозовела и затрепетала тонкая нить.
   Торжественный аккорд потряс воздух. Он был всеобъемлющ. Все тона сплелись в нем и все звучало вместе с ним – горы, море, стекло в оконной раме. Он наполнял собой все. Он был так низок, что казался подземным. Это гудел теплоход.
   – Товарищи, – крикнул Патрикеев, – шторм утих!
   Но никто не обратил внимания на его слова. Все смотрели на доктора Бойченко. Тот сидел молча, опустив голову и приблизив лицо к огню, как будто немного обиженный тем, что никто не сказал ни слова о литературных достоинствах его рассказа. Доктор молчал, и члены клуба продолжали смотреть на него немигающим, изумленным взглядом.
   Общее внимание смутило доктора. Он поднялся со стула, расправил широкие плечи, потянулся, и все увидели его долговязую фигуру, твердые бронзовые скулы и веселые глаза цвета ячменного пива.
 
   Январь – апрель 1938 года

Из рассказов бывалого летчика

Знакомство с «Сопвичем»

   Застегивая под подбородком пилотский шлем, Чулков рассматривал себя в зеркале во всех ракурсах и с видимым удовольствием.
   Сегодня он должен был получить в свое распоряжение самолет.
   Он застегивал пилотский шлем, хотя ему и предстояло сесть не в самолет, а в поезд, отправляющийся в Поворино.
   Но Чулков только на днях кончил школу, только что прибыл в отряд и не успел еще вполне насладиться своим правом на ношение этого благородного головного убора.
   Чулкова посылали на станцию Поворино за оставшимся там самолетом. Было это в 1919 году, в сентябре.
   За несколько дней до этого в Балашов, где стоял отряд, прислали несколько бесфюзеляжных бипланов с толкающим винтом, системы «Фарман». Один из них должен был получить Чулков. Но аэропланы оказались гнилыми.
   В отряде так и говорили: «гнилые аэропланы», говорят: «гнилая картошка».
   Первый из этих аэропланов разбился при взлете. Тогда вскрыли» остальные и увидели, что внутренние части, находящиеся под обшивкой, превратились в труху. Машины были деревянные.
   Обидно, когда человек всю жизнь ждет этого торжественного дня, всю жизнь мечтает о полетах, получает наконец аэроплан и вдруг обнаруживает, что он изъеден червями.
   После этого Чулкову решили дать «Сопвич», застрявший на станции Поворино. «Сопвич» считали очень хорошей машиной. Неприятно было только одно: Чулков никогда не летал на «Сопвичах». Всю жизнь он летал только на «Фарманах». Он летал на них целых два часа! Таков был весь его самостоятельный налет. Чулков летал на «Фармане» два часа, кружась над аэродромом и не теряя из поля зрения инструктора.
   И вот вместо «Фармана» ему дают «Сопвич»!
   Как на грех, «Сопвич» ничем не напоминал «Фармана». Он обладал оригинальной особенностью – глухим длинным фюзеляжем, в котором летчик сидел закрытый почти по грудь. Управляя «Фарманом», пилот видел мелькавшую под ногами землю, а сидя на «Сопвиче», он видел только глухой пол кабины. Мотор на «Сопвиче» помещался не позади пилотского сиденья, как на «Фармане», а впереди, на носу самолета. Все это казалось Чулкову очень странным и необычным.
   Впрочем, Чулков довольно смутно представлял себе «Сопвич». Его мучили вопросы: как летать на «Сопвиче»? Как ведет себя в воздухе эта машина? Устойчива ли она? Как вести ее на посадку? Чулков не мог скрыть своего смущения. Но его успокоили:
   – У аэроплана тебя ждет опытный механик, он все объяснит на месте. Сматывайся, браток, поскорее, пока в Поворино нет белых.
   И он поехал, стараясь в пути получше вспомнить как выглядит «Сопвич». Он видел его один раз в жизни мельком, в Англии.
   Как это ни удивительно, но в Англию Чулков заехал по пути в Поворино. Несомненно, это был очень длинный и путаный маршрут. Чулков выехал из дому четыре года назад; он побывал во многих городах и странах и только теперь приближался к цели своего путешествия.
   Дружба с техникой началась у Чулкова давно. Это было еще в те времена, когда отец и мать объясняли ему разницу между паром и дымом. Первый пароход он увидел на Дону, первый паровоз – на станции в Воронеже, первый самолет – на картинке в журнале.
   Сначала он строил модели пароходов, потом паровозов и, наконец, самолетов. На этом он остановился: модели самолетов он упорно строил ребенком, потом юношей, пока не вырос. Нелегко было тогда, задолго до мировой войны, юному авиамоделисту. Все его модели разбивались при первом же полете: что мог знать о моделях маленький мальчик в те времена, когда сам Блерио был еще новичком в этом деле?
   Он перестал строить свои падающие модели только тогда, когда увидел настоящий самолет. Он понял, что в жизни у него есть только одна цель: полеты на аэропланах. Неизвестно, какой дорогой он пришел бы к этому, если бы в 1915 году его не призвали в армию. Ему удалось, выдав себя за рабочего аэроплана завода «Дукс», получить назначание в гатчинскую авиашколу. Это была большая удача. Чулков надеялся, что в Гатчине он скоро научится летать.
   В Гатчине его назначили в роту Павлова, во «взвод молодых солдат». Часть считалась образцовой, все здесь было поставлено на гвардейский лад. Занимались только «словесностью» и шагистикой. Но о полетах не было я речи: летать учили только офицеров. За полгода Чулков и не прикоснулся к аэроплану.
   Через полгода Чулкову повезло: он попал на курсы мотористов. Но однажды с курсов отозвали сорок пять человек наиболее способных, среди них был и Чулков. Он получил несколько удостоверений: о том, что болен неизлечимой грыжей, что он освобожден от военной службы и едет за границу для закупки сельскохозяйственных машин для своего имения. Предполагалось, что это поможет обмануть немцев, если они захватят Чулкова в дороге. Чтобы Чулков был похож на помещика и отвык от военной выправки, ему выдали, как и другим, штатское платье и приказали ходить в нем две недели. Все «помещики» были как две капли воды похожи друг на друга. Людей так вымуштровали, что вернуть им естественный вид не удавалось. Полгода службы в образцовой части не шутка.
   Они ехали через Финляндию, Швецию, Норвегию, Англию. В Стокгольме им предложили оставить на несколько часов свой багаж на перроне, без охраны. Каждый старался засунуть свой сундучок в середину. Солдатам казалось, что шведы обязательно их обворуют. Они долго не могли уйти с вокзала – никак не удавалось засунуть все сундучки в середину. Какая-то часть их все время оставалась с краю. Вернувшись из города, они были удивлены тем, что шведы не польстились на сундучки.
   В море все время ожидали нападения подводных лодок. Немцы уже не раз снимали с пароходов подобных «помещиков» – они узнавали их с первого взгляда. Многие ехали в спасательных поясах. Увидели плавающую бочку и стреляли в нее из орудий, приняв за подводную лодку. Только во Франции они узнали о цели своей поездки: их направили на авиамоторный завод «Испано-Сюиза». Изучив монтаж и сборку моторов, они должны были отправиться в Симферополь на строящийся завод «Анатра».
   В июле 1917 года Чулков вернулся в Петроград, отсюда поехал в Одессу, затем в Симферополь. Он был прекрасным, высококвалифицированным механиком, специалистом по моторам. Но как только почувствовал, что начальству не до него, он бросил завод и поехал в гатчинскую школу, которую покинул два года назад.
   В школе царил хаос. Солдаты-мотористы и механики отказывались работать. Они не хотели работать, если их не учили летать. Чулков был хорошим механиком, его быстро оценили. Инструктор Козлов, английской школы, взялся его обучать. Офицеры заискивали перед механиком. Сначала летали механики, а потом офицеры. Механиков нельзя было обижать: когда они обижались, не мог летать никто.
   Школа эвакуировалась в Самару, из Самары – в Казань, из Казани – в Пермь, из Перми – в Егорьевск. Кочуя по городам, Чулков учился летать. Повсюду школа теряла и оборудование и людей. Под конец от школы не осталось почти ничего. В Егорьевск прибыла кучка людей почти с пустыми руками. Среди них был Чулков.
   Здесь-то он наконец доучился летать.
   Однажды старик-инструктор подвел Чулкова к «Фарману». Некоторое время он молчал; Чулков в недоумении стоял около него. Инструктор задумчиво гладил ладонью крыло аэроплана.
   – Хорошая машина, очень хорошая машина, – повторил он несколько раз. Затем, неожиданно обернувшись к Чулкову, крикнул: – Ну, лети, бей!
   Чулков обмер. Это было полной неожиданностью. Его посылали в самостоятельный полет!
   Когда он поднялся в воздух, инструктор, провожая его взглядом, произнес:
   – Вот вылупился пилот.
   Но встретил его сухо:
   – Напрасно радуешься, все равно в статистику попадешь.
   «Попасть в статистику» – значило разбиться.
   Он говорил это всем новорожденным пилотам, всем молодым «гробарям», чтобы не зазнавались.
   Инструктор не знал, как засиделся этот цыпленок в своей скорлупе, как долго он в ней путешествовал по миру, прежде чем вылупиться на белый свет.
   Ведь все, что он делал в жизни до сих пор, не было ему нужно само по себе. Рота Павлова, путешествие за границу, «Испано-Сюиза», завод «Анатра», кочующая школа, четыре года, наполненных трудами, опасностями и приключениями, – все это было только для того, чтобы получить аэроплан и летать. Все это – ради события, которое должно произойти сегодня в Поворино.
   «Это было мечтой его жизни», – говорят в таких случаях. Но ведь мечтать легко. Можно всю жизнь лежать на диване и мечтать сколько душе угодно. Чулков же подчинил мечте всю свою жизнь. Он гонялся за ней по всей Европе. Теперь он ухватил ее наконец. Правда, судьба под конец посмеялась над ним – под сунула гнилой аэроплан. Нелегко было пережить это. Но Поворино вознаградит за все. Он получит здесь «Сопвич». Лучше было бы, конечно, если бы это был «Фарман». Как идти на посадку, если, сидя в фюзеляже, не видишь мелькающей между коленями земли! Он с трудом представлял себе это. Глухой пол под ногами очень, очень смущал его. Но он старался не думать о посадке. Он думал о другом. В Поворино кончатся запутанные кружные тропы его жизни, здесь перед ним откроется прямая, широкая дорога – дорога летчика.
   Поворино обстреливали из пулеметов. Станция была почти безлюдна. Одни ушли поближе к пулеметам – воевать, другие подальше от них – прятаться. Налево от станции была видна наступающая цепь белых, направо, на поляне, стоял самолет.
   Возле него никого не было. Какая-то фигура маячила в некотором расстоянии от самолета. Было похоже на то, что она старалась держаться не слишком далеко от него, но и не слишком близко. Фигура была очень невзрачна. Голову незнакомца прикрывала ермолка. Такие ермолки носят только местечковые евреи и академики. Однако он не был похож на академика. Это можно было сказать наверное. Весь вид его говорил: «Я не имею ничего общего с этим самолетом, я очутился здесь совершенно случайно и сейчас же отправляюсь по своим частным делам. Мои дела носят глубоко мирный, домашний характер и не имеют никакого отношения ко всей этой стрельбе».
   Чулков не знал бортмеханика в лицо. Так как поблизости никого не было, Чулков, обойдя несколько раз вокруг самолета и заглянув в кабину, приблизился к незнакомцу:
   – Вы тут не при самолете? – спросил он его.
   Лицо незнакомца отразило величайшие сомнения, которые в нем возбудил этот бестактный вопрос. Но, прежде чем он успел ответить что-либо, Чулков и сам обнаружил того, кого искал. Взглянув на пропитанные маслом брюки незнакомца и уловив исходивший от него запах перегорелой касторки, Чулков понял, что механик стоит перед ним. В свою очередь и механик решил про себя, что пилотский шлем Чулкова в достаточной мере удостоверяет его личность.
   – Где же вы, батенька, пропадали? – всплеснул руками человек в ермолке. – Я уже был на волосок от эвакуации. Если я еще здесь, то только потому, что терпеть не могу удирать пешком. Садитесь же скорей! Машина стоит против ветра.
   Он бросился в сторону, вытащил из-под небольшого камня шлем и пачку документов и торопливо засунул их в карман.
   – Но сначала вы мне должны объяснить… – начал Чулков застенчиво.
   – Что объяснить? – прервал его механик. – Вы с ума сошли! Белые будут здесь через пять минут. Летим немедленно!
   – Да, но вы должны мне рассказать, как на «Сопвиче»…
   – Я в жизни не видел такого любопытного человека! Потом, потом все расскажу, когда прилетим.
   Чулков был в отчаянии.
   – Да поймите же, я никогда не поднимался на «Сопвиче». Мне сказали…
   Механик чуть не заплакал от досады.
   – Что же вы хотите, чтобы я начал учить вас летать? Да разве можно на словах объяснить, как летает аэроплан?
   На перрон со звоном посыпались стекла. Ручные гранаты уже рвались по ту сторону станционного здания, на путях. Возможно, что красных уже не было на станции.
   – Или мы летим, или я гроблю мотор и ухожу пешком!
   Механик снова надел ермолку, вынул из кармана документы и шагнул к камню.
   Спорить было бесполезно. Это напоминало разговор слепого с глухонемым. Разве человек в ермолке мог понять, что сейчас чувствует человек в шлеме? Это мог понять только тот, кто сам имел два часа налета на «Фармане» над тихим аэродромом, в присутствии инструктора, а теперь должен был сесть в незнакомый аэроплан и взлететь над полем сражения.
   – Летим! – сказал Чулков.
   Они подбелсали к «Сопвичу», механик сорвал с мотора брезент.
   – Вот тебе контакт, вот тебе сектор, – крикнул он, тыча пальцем во что-то внутри кабины. – Остальное объясню на месте, если долетим.
   Через секунду Чулков сидел в незнакомой кабине. Он озирался в ней, как кукушка в чужом гнезде. Механик не дал ему даже вглядеться как следует в незнакомые приборы, краны и рычаги. Чулков разобрался в них не инстинктом летчика, а инстинктом механика. Но разве инстинкт механика мог ему подсказать, как ведет себя «Сопвич» в воздухе?
   Шел дождь, дул сильный ветер. Пулеметы заливались за их спиной.
   Мотор завелся сразу. Самолет взлетел хорошо и долго шел по прямой, набирая высоту. Чулков все не решался сделать вираж. Вираж мог кончиться черт знает чем. И в то же время он боялся уйти от железной дороги. Без нее он обойтись не мог – он еще никогда не ориентировался по карте. Если бы железная дорога исчезла, он не знал бы, куда лететь. Механик толкнул Чулкова в спину и показал назад большим пальцем.
   В воздухе бортмеханик совершенно успокоился. Он чувствовал себя великолепно. Механик робел только на земле. К воздушным опасностям он был совершенно равнодушен.
   Волей-неволей Чулкову пришлось сделать вираж. Это был такой пологий, такой осторожный вираж, что казалось, ему не будет конца.
   Выйдя наконец из разворота, Чулков пошел к железной дороге, чтобы как следует «уцепиться» за нее.
   В это время мотор остановился. Они летели всего лишь десять минут и теперь должны были сделать вынужденную посадку.
 
 
   Он хорошо посадил аэроплан на пашню, хотя и не вдоль борозд, а, по неопытности, поперек. Прежде чем остановиться, «Сопвич», долго прыгал по бороздам. Механик, морщась, держался за живот.
   – Ты мне, дяденька, все нутро отбил, – недовольно сказал он, вылезая из кабины. Земля снова сделала его мрачным.
   Теперь Чулков мог рассмотреть как следует, на чем он летит. Минуты две он сидел неподвижно, разглядывая рычаги управления и приборы незнакомого самолета.
   А здесь было на что посмотреть! После «Фармана» «Сопвич» казался великолепным. Целых три прибора украшали пилотскую кабину: показатель скорости, компас и какой-то загадочный прибор, оказавшийся счетчиком оборотов мотора. Такого прибора в школе не было. На «Фармане» для этой цели служил другой остроумный прибор – стаканчик с пульсирующим маслом. Чтобы точно определить число оборотов мотора, достаточно было вынуть часы и сосчитать, сколько раз в минуту пульсирует масло в стаканчике. Так доктор считает пульс у больного. Но этот остроумный и удобный прибор, конечно, не выдерживал, никакой конкуренции со счетчиком, установленным на «Сопвиче»: он показывал число оборотов мотора с помощью обыкновенной стрелки на циферблате.
   Они расположились на влажной земле, и «Сопвич» укрыл их своим крылом от моросящего дождя. Линия фронта осталась километрах в двадцати. Чулков приготовился слушать лекцию о «Сопвиче».
   Тема первого урока была злободневной – «Причина вынужденной посадки». Виновницей вынужденной посадки оказалась помпа. Чулков осведомился, для чего зта помпа нужна. Механик объснил, что она служит для перекачивания бензина из главного бака в добавочный. Он объяснил также ее устройство. Это можно было сделать с большим удобством, так как помпа развалилась на составные части.
   Но по зтой же причине приобретенные Чулковым знания не имели практического значения. Добросовестно изучив устройство помпы, они бросили ее на дно фюзеляжа. В полете предстояло качать бензин ручной помпой: лететь и качать, лететь и качать.
   Они взлетели, скова прицепились к железной дороге и взяли курс на Балашов. Внизу расстилалась серая, однообразная равнина, простроченная линией рельсов и шпал. Чулков вспомнил, что, мечтая о полетах, он всегда представлял себе землю прекрасной, залитой солнцем, необычайно живописной. Впоследствии он понял, что чем живописнее пейзаж, тем менее он пригоден для вынужденных посадок. Самолет, на котором Чулков летал в своих мечтах, был так послушен, что подчинялся не только его движениям, но и мыслям, желаниям. Так летают во сне. Захотел полететь направо – и самолет летит направо, захотел повернуть налево – и самолет покорно поворачивает налево.
   Но «Сопвич» не был похож на самолет из сновидения. Это был адский труд – летать на «Сопвиче». Чулков летел и качал, летел и качал. Неустойчивый «Сонзич» нырял в воздухе в такт движениям помпы. У Чулкова болели руки; он продрог; ощущение, которое он испытывал, не было ему знакомо по сновидениям. Это была легкая тошнота и еще что-то, в чем стыдно было себе признаться: ощущение опасности, боязнь упасть на землю.
   Чулков поглядывал, как его научил механик, на стеклышко, через которое был виден уровень бензина в баке. И хотя он качал усердно, уровень бензина вдруг стал понижаться. Чулков все качал и качал, но бензина не прибавлялось. Приходилось снова садиться.
   Они сели на ровный луг и стали изучать устройство ручной помпы: разобрали ее, внимательно рассмотрели, но, так как выбросить ее нельзя было (хотя она этого и заслуживала), они занялись нелегким ремонтом и через каких-нибудь два часа взлетели снова.
   Благополучно, уже без всяких приключений, они прилетели к Балашову. Вечерело. Дождь прекратился, но ветер стал еще сильнее. Это был шквалистый, часто менявший направление ветер. Чулков беспокойно вертелся в своей кабине, высовывая голову то направо, то налево. Пол кабины мешал ему разглядывать землю. Но еще больше беспокоил ветер. То, что в науке навигации известно под изящным названием «роза ветров», представлялось Чулкову в виде клубка извивающихся змей. Действительно, этот ветер не понравился бы и опытному пилоту. Это был временный, но серьезный беспорядок в воздушной среде. Он предвещал хорошую погоду. Над самым горизонтом небо очистилось, и заходящее солнце на минуту окрасило в багровый цвет тяжелые тучи и сырую землю. Это был ветер – предвестник солнца, голубого неба и зноя. Он прогонял тучи, он обещал на завтра славный денек.