Страница:
Козаев Азамат
Глава из вовсе неисторического романа 'Одиссей'
Азамат Козаев
ГЛАВА ИЗ ВОВСЕ НЕ ИСТОРИЧЕСКОГО РОМАНА
ОДИССЕЙ
...Рыжий, бородатый человек, кутаясь в обрывок одеяла, упал на пороге хижины, и пастух испуганно оглянулся. Лучина почти не доставала пришельца слабеньким светом, человек лежал на входе черным пятном, и только рука выпроставшаяся из-под одеяла, упорно цеплялась за порог. Эвмей тяжело сглотнул, помедлил изумленный, бросил скудную свою трапезу и, приподняв человека, втащил в хижину.
- Гость в дом - божий подарок, а что гость нищ, так хозяину под стать. - бормотал свинопас. Из-под натянутого на голову одеяла из темноты тени, сверкал внимательный усталый глаз.
- Ты ешь, ешь. От слабости на ногах не стоишь. - Эвмей пододвинул нищему сыр на хлебе, зелень, чашу с водой.
Гость, придерживая одной рукой одеяло, поблагодарил кивком головы, второй рукой потянулся за едой. И что-то смутно знакомым показалось свинопасу в этой сильной руке. Старик долго вглядывался, как нищий ест одной рукой, кутаясь в тень покрывала другой, и все нервно покусывал губу. Нет, не бывают оборванцы бездомные такими, не бывают.
- Нищий, сбрось покрывало. - Эвмей говорит спокойно, без суеты. -Ты не нищий. У тебя руки воина.
- Самое времечко воину стать нищим. - хриплый, смутно знакомый голос пробубнил из-под одеяла. -Молодость прошла, меч сломан, доспех иссечен, только жизнь никчемная и осталась.
Эвмей промолчал, пытливо оглядывая гостя и не спуская с него глаз. Ждал. Нищий перестал есть, сверкнул из-под покрывала синим глазом.
- Изволь. Я не могу отказать хозяину. - отставил в сторону хлеб и двумя руками сдернул с головы рубище.
Эвмей не узнал один синий глаз, два - узнал мгновенно. Холодные, усталые Одиссеевы глаза смотрели прямо в душу старому свинопасу и полнили затрепетавшую неожиданной радостью, слезы обретения ожгли стариковские подслеповатые глаза. Верный слуга, презрев условности, бросился обнимать хозяина, огромные Одиссеевы ручищи сгребли старика в охапку и крепко прижали к царской груди.
Эвмей почувствовал мокрое на плече. То Одиссей плакал в бороду и усы и не стеснялся слез. Свинопас взял голову своего хозяина двумя руками, повернул против лучины и долго всматривался в его лицо. Сын Лаэртов уходил на войну молодым мужчиной, вернулся зрелым мужем, в бороде, усах и волосах пробивались серебряные нити, вокруг глаз разбежались морщинки. Старик крепко прижал голову царя к своей груди и Одиссей весь затрясся. Лаэртид пережил долгие годы войны без слез, будь то слезы радости или печали, он пережил годы скитаний, презрев слезы отчаяния и глупых надежд, но слезы мужской радости оказались сильнее...
- Сынок твой вырос. Почти как ты стал.
Одиссей угрюмо кивал, запивая сыр водой.
Сынок. Сын. Надежда и опора. Не знавший отцовой ласки и крепкой любящей руки на попке малыш, упрямый виноградный куст, выросший на камнях. И его отец, нищий, при всем этом царстве и всех бесчисленных победах, увенчавший собственное чело трижды заслуженным лавром, но так и не знавший в молодости теплой ребячьей попки под руками, не носивший маленького воина на плечах, в еще огненно-рыжие кудри не впутывались ручонки, а шею не обнимали мягкие ножки. Кому сказать за это спасибо? Он знает кому, но лень даже лишний раз плюнуть в небо.
Одиссей лег на подстилку Эвмея и так и сомкнул глаз. Сын, сынок...
Женихи, женихи...
Утром Эвмей, силящийся сокрыть огни радости в глазах, провел Одиссея в дом. Нищим возвратившийся владыка пристроился возле очага, а многочисленные нахлебники, гогоча, обливаясь вином, швыряли в нового побирушку костями с остатками мяса.
Одиссей, сжигаемый злобой, ловил подачки на лету, подбирал с грязного пола, отщипывая крохи мяса, клал в рот и шептал:
Антиной - раз, Эвримах - два, Амфином - три, Карст - четыре, Агелай пять, Диом - шесть...
...А ночью Одиссей, трапезуя чистой водой и неизменными хлебом и козьим сыром, прошептал Эвмею:
- Старик, приведешь завтра в ночи ко мне Телемаха.
- Пора? - с дрожью в голосе спросил свинопас.
Одиссей промолчал. Пора? Одними богам то ведомо, в кого больше он хотел запустить скамьей, выдернув ее давеча из-под отяжелевших задов охотников за чужим добром, в них самих или зашвырнуть дубовую колоду в небо и чтобы непременно долетела. Лаэртид с трудом сдержался, от злобы белым-бело сталось перед глазами, злоба гудела в ушах, свирепый крик рвался из груди, и Одиссей, теряя остатки разума на последнее усилие, удержал себя в теплой золе на мусорной куче. На том пиру в его ладони просто хрустнула бедренная козья кость, невинная жертва царского гнева. Лаэртид скрипя зубами, прошептал Зевсу славословие и от того славословия, наверное, зашатался надоблачный Олимп.
- Не твоим ли, о Зевс многомудрый, заботам вверял я дом и жену, уходя на войну, не в твою ли славу, о высокоположенный бездельник я жертвенную кровь излил стоя на пороге войны, не ты ли, ... ее без остатка, до капли единой всю принял и жертвы мои знамением громким благословил? И не ты ли ... премерзкий отвернулся от дома моего, от сына, от жены? - шептал Одиссей, скрипя зубами... Но пришла ночь, захрапели кто-где женихи, и в хижине Эвмея остывал от злобы Одиссей.
Лаэртид ворочался без сна. Вся прожитая жизнь в картинах бежала перед сомкнутыми глазами, наслаиваясь одна на другую. Бесчисленные схватки, многажды овладевавшее отчаяние от бессмысленности глупой войны, от незаметного но неостановимого бега времени, истекающего из его Одиссеевой жизни, сплетенной Мойрами в такой переплетенный клуб, что стал он, наверное, не переплетенным а попросту запутанным. Лица убитых гогоча, проносились перед глазами, превращаясь в один лик без черт, без цвета глаз, во шлеме, со стекающими на шею струями крови. Неизбывный кошмар всякого, кто на третьем десятке лет войн устает махать мечом, не телом устает - душой. Одиссей лежал на подстилке из соломы и не чувствовал жесткости земли. Даже дома странник не нашел вожделенного покоя, только сейчас скиталец почувствовал, как безвозвратно, как необратимо время, как предательски бьет оно в спину с первыми седыми волосами и уже не поднять на руки ребенка, и не поместится он больше в одной ладони, и не поцеловать больше вкусную нежную попку... Завтра войдет сюда на заходе солнца мужчина, чуть поменьше тебя самого, и это твой сын, и будет полыхать в его глазах злоба, лишь чуть менее жаркая чем в твоих собственных - и это твой сын, он будет сжимать от бессильной ярости кулаки на самую малость меньше твоих, расплющенных рукоятью меча, древками копий, топорищами, и это тоже твой собственный сын. А маленький мальчик, от которого пахло когда-то молоком и ребенком? Он был, но куда-то все дальше убегает то время, а он, Одиссей - бродяга только оглядывается назад и с места сойти не может, только оглядывается и разглядывает прошлое сквозь туманную дымку и не разглядеть уже малыша на руках красивой женщины, их заслоняют толпы знакомых и незнакомых людей, стремительно убегающие во тьму минувшего. Одни ушли сами, других убил он. Боги обворовали на самое лучшее, просто изъяли из клубка его жизни цветные нити и вплели в клуб простую, одноцветную дерюгу.
- Не могу, не могу... - прошептал этой ночью Одиссей, вскочил с постели и унесся на берег моря, где, войдя по колено в его черные с белоснежной пеной воды, потрясая в небо кулаками, разразился самой низкой и грязной бранью. Потом упал на колени и склонил голову, а холодное море обняло за плечи, остужая кричащую душу, и что-то соленое потекло по лицу. Наверное, морская соленая вода.... Но воин встал и вышел на берег. Пусть сжимается душа и вспоминает всех убитых и хотевших убить его. Пусть вспоминает и так и не вспомнит подруг, гревших жесткое походное ложе, сменявших одна другую все эти годы. Пусть вспоминает и то, как к концу последнего года войны, он уже не мог припомнить, за что они воюют, и не проходило тупое осторожное оцепенение, когда не замечаешь и не ищешь вокруг себя ничего кроме блеска обнаженных мечей и доспехов, и не слушаешь ничего кроме свиста летящих оттуда или туда стрел, когда уже не кривишься от обилия мертвых вокруг и не просыпаешься даже от ночных кошмарных видений, когда хранишь каменное выражение лица, или уже не ты хранишь, а лицо просто само по себе окаменело...
...Одиссей вошел в хижину мокрый, дрожащий от холода, усталый. Эвмей не посмел выбежать в ночь за господином и лишь молча ждал, дрожа от волнения, а дождавшись, сразу уложил своего царя на грубо тесанные доски, укрытые соломой и набросил на Одиссея все, что было: старый хитон, старый пеплос, старое одеяло. И сидел, гладя Лаэртида по мокрой голове. Ложиться спать самому уже бесполезно, скоро рассветет...
...Одиссей закутался поплотнее в рубище и обгладывал брошенную ему кость. Он несколько раз видел Пенелопу, выходившую во двор дать распоряжения слугам. Коз и баранов и без ее приказов зарежут наглые самозванцы, но не оставить за собой последнего слова она не могла. Если бы Одиссей мог улыбаться и смеяться в голос, он сделал бы это сейчас.
- Женщина, настоящая женщина. - шептал Лаэртид, сверкая из-под рубища синим глазом. -Ты смелая женщина, Икариада.
Пенелопу окружили слегка подвыпившие гости. Царица возвращалась в дом через этот глухой уголок двора и, нимало не смущаясь нищим, притихшим в своем углу, женщину этого беспутного гуляки Одиссея окружили двое, Антиной и Эпименид. Она остановилась, гордо подняв голову, и даже Одиссею из его угла был виден страх в глазах жены, но царица гордо поднимала голову и не прятала грудь, ссутуливаясь, как служанки.
- Ты настоящая женщина, Икариада. - шептал Одиссей в куче еще теплой золы.
Антиной стоял и качался, вино проливалось из перекошенной чаши наземь, жених скалил зубы и плотоядно облизывался, и даже он, пьяными своими глазами видел страх в глазах царицы, и наверное упивался усилиями женской воли, поднимающими подбородок вверх и расправляющими плечи и грудь. Антиной навалился на Пенелопу а ей, подпертой сзади Эпименидом и податься было некуда, и оставалось только гордо стоять, держать в руках амфору с вином, презрительно улыбаться, и не кричать, ни в коем случае не кричать. Обезумевшие от страсти к доступным Одиссеевым женщинам и более того к его несметным стадам, женихи воспримут ее крик, как падение последнего бастиона сопротивления. Потом они опомнятся. Но это потом...
Антиной шарил на ее груди, распаляясь все больше, скрипя зубами от похотливого возбуждения, сзади ее лапал, задрав хитон, ничего не соображающий от выпитого Эпименид, Пенелопа всеми силами сохраняла каменное выражение лица, но сквозь маску то и дело прорывалось что-то, что Одиссей, и сам скрипевший зубами и ломающий в ладони мозговую кость, единым своим открытым глазом, сквозь разгорающийся в груди пожар все пожирающей злобы, жадно ловил.
Ненависть ли это, улыбка презрения или наслаждение, ненависть, презрение или наслаждение долгие годы безмужней женщины? Пенелопу втолкнули в нишу, где мотками лежала ждущая своего часа, пряжа, раздался треск разрываемого хитона и протяжный женский стон.
Наслаждения или бессильной ненависти, наслаждения или ненависти?
Одиссей взревел и сломал в ладони обглоданную кость. Бессилие и остатние крохи разума удержали взбешенного героя Трои на месте, ненависть и все сжигающая, даже саму себя, злоба, вырвались из полыхающей гневом груди в этот крик.
Лаэртид даже голос не изменил голос, голос сам дрожал и хрипел, искореженный до неузнаваемости.
- Что, что такое? Кого убивают? - выбежал из ниши Антиной с хитоном в руке. -Эй нищий, ты кричал?
Одиссей покачал головой. О-о-о боги, каких трудов стоило ему сказать нет когда хочется крикнуть Да, это я кричал! и голыми руками вынуть у ехидны сердце, и бросить собакам, и держать эту никчемную жизнь в кулаке, и не отпускать, и чтобы видел все подлец, все до самого последнего мгновения и умер не от раны в груди а от ужаса! Стонала в нише женщина, пыхтел мужчина... О-о-о боги, вам пожертвует Одиссей самую крепкую скамью во всем доме, самые крепкие кости, обглоданные собаками, самую мерзкую матерщину воспоет вам, боги, пред которой его брань сегодняшней ночью, когда он оскорбил море матом, покажется гимном величию надоблачных олимпийцев!..
Одиссей заорал так, что со двора разбежалась птица, со всех сторон в глухой закуток вбежали полупьяные претенденты, а из ниши выскочил как угорелый, поправляющий на себе одежды Эпименид.
- Что ж ты, собака бешеная, отнекиваешься? Да ты, нищий, обезумел от обилия мозга в костях, что мы тебе бросаем! - женихи пинали Одиссея ногами, а он, лишь крепче завернувшийся в тряпье, держал рубище руками у лица, чтобы не слетело. -Что ж ты, пес шелудивый, врешь, почему кричишь? Что ж ты, тварь, людей пугаешь?
Бесшумно отворилась дверь ниши, оттуда бочком выскочила Пенелопа, и на лице ее блуждала... счастливая улыбка?.. растерянная гримаса?..
Не богов призывает Одиссей, они получат причитающееся нынче ночью, когда он попросит у моря прощения и умолит Борея все до единого слова, все до единого хрипа донести до Олимпа и бросить "жертвоприношение" Зевсу в уши. Он молит свои глаза не ослепнуть под огнем ненависти и злобы, он просит руки и ноги не отказать от бессильного гнева, он просит сердце биться, и биться, и биться. Синий глаз не отрывался от Икариады, прикрытой лишь надверной циновкой, Одиссей орал и не давал, пинающим его самозванцами, обернуться на скользящий за их спинами женский силуэт, первый итакиец впился единственным открытым глазом в ее лицо и искал все, что прятала маска равнодушия, но что-то все-таки прорывалось сквозь нее... улыбкой?..
- А-а-а-а!..
- Кричи, вой, шелудивая собака! Так-то ты платишь за гостеприимство?..
Об Одиссееву спину кто-то из женихов разбил скамью. Дубовина разлетелась в щепы, а нищий только покачнулся. Изумленные самозванцы смешались, разинули рты, но быстро опомнились. И Лаэртид кричал и почти не чувствовал побоев...
Одиссей не спал и ждал.
Мерил шагами хижину Эвмея, как вепрь в загоне, не выдержал и выбежал наружу, к морю.
- Прошу, Эвмей, пришли его на берег моря.
Скажи чтобы не пугался, ждет его, мол, друг отца. Так скажи.
Одиссей зашел в море по горло. Ныли ссадины и потревоженные ребра, море приятно охолодило царапины и синяки. Лаэртида трясло. Сейчас, когда Телемах обретет отца, как же он сам жаждал хоть на мгновение припасть к руке батюшки - грозного Лаэрта и спросить, что же ему делать, как же хотелось стать просто растерявшимся от бессилия сыном, погрязшим в злобе и жестокости. В мире не осталось для него тайн в женщинах, стоило ли возвращаться домой, после стольких лет отсутствия, чтобы невыносимые думы этих лет осад, сражений и плаваний, оказались просто-напросто провидением человека, подозревавшего самое мрачное и не могшего все эти годы проверить черные мысли?..
Стоило. Ради того момента когда, кулак грохнет по столу и испуганно поднимут головы самозванцы, когда спина сына гордо распрямится, и... ладно, все черные демоны с нею, жена тоже гордо выпрямится и... Как она посмотрит на того же Антиноя? С сожалением или с торжеством? Чем обернется та, прорвавшаяся сквозь маску равнодушия, улыбка? Одиссей просил у моря прощения и неистовствовал пока не устал, и невидимый Борей, метавшийся от моря к берегу, игравший с волнами, тотчас стих, будто и впрямь унесший слова на Олимп.
Одиссей выбрался на берег, без сил опустился на колени и тотчас услышал шаги на камнях. Сердце заколотилось так, что стало сразу жарко. Холод отступил. Лаэртид замер.
- Эй, странник. Ты ли искал меня? Я - Телемах Одессеид, я пришел слушать.
Звонкий голос, еще не надорванный в хрип в бесчисленных схватках, верное и у самого был когда-то такой же, широченный разворот плеч, гордая голова, синие глаза, что с течением времени прищурятся и укутаются такой же сеточкой морщин. Все это великодушно дали рассмотреть полная луна и факел в Телемаховой руке.
- Подойди ближе, сынок. - последнее слово далось ему необычайно тяжело, на языке привыкшем только материться, кричать, и петь боевые гимны, это слово получилось неуклюжим, как кукла, рубленная топором.
Телемах подошел ближе.
- Мне Эвмей сказал, что ты друг отца, что вы воевали вместе под Троей...
- Да.
- Где сейчас отец? Он жив?
- Д-да. Он... - слова застряли в горле, а глаза сына жгли, жгли требуя ответа. Сын Лаэрта мгновенно забыл, что хотел сказать. -Он... Я... Я Одиссей. Я.
Телемах смотрел и не мог поверить, его лицо переживало бурную смену чувств, от восторга до лютой злобы, Одиссей был готов ко всему и, замолчав, ждал. Телемах приблизил факел и вглядывался в стоящего перед ним мокрого, жалкого, избитого человека - Сволочь! - прошептал сын. Одиссееву щеку свело судорогой. -Сволочь!
Телемах трясся и не мог остановиться, факел в руке задрожал. Одиссей ждал удара факелом в лицо, но даже и не подумал закрыться или отвернуться.
- Сволочь! - шептал Телемах. Волнение пережимало ему гортань, но Одиссей мог продолжить за него сам и угрюмо сверкал глазами. Ты шатался где-то столько лет, что у меня на губах давно обсохло молоко и сейчас вино обсыхает.
Да сын!
- Сволочь! - Наш дом... Твой дом заполонили ублюдки, твою жену, мою мать принуждают к сожительству, как простую пастушку, ее тискают по углам все кому не лень, она молчит, чтобы не распалять выродков, а ты, отец плаваешь неизвестно где!..
Да, сын!
- Сволочь! - И вот наконец ты соизволил вернуться. На пепелище...
Да, сын!
- Сволочь! Подлец! Может быть и ты разорял чей-то двор и принуждал чужих жен...
Одиссей отвесил сыну крепкую затрещину и Телемах покатился с ног по прибрежной гальке.
- Подбери сопли, мальчишка. С отцом говоришь! - проворчал беззлобно Одиссей.
Телемах вскочил, разъяренный, еще ничего не понявший, не слушающий слов, замолотил факелом воздух перед собой, и Одиссею пришлось туго. Сын загнал отца в море, несколько раз Лаэртид вскрикивал, когда факел жалил бока и руки, и оглянувшись назад, и увидев позади только море, Одиссей, стиснул зубы, перехватил руку сына и швырнул мимо себя в море, наддав локтем под дых.
Прости сынок, я виноват. Одиссей подхватил захлебывающегося Телемаха и вытащил на берег. И сам упал рядом. Телемах отфыркивался, отплевывался, выкашливал морскую воду, а отец гладил мокрую голову сына ладонью.
- Мой мальчик,- шептал Одиссей. -хоть сейчас поглажу тебя по голове. Время не вернуть, оно утекает как морская вода сквозь пальцы, и ты не всегда даже чувствуешь его незаметный исход, а потом оказывается, что тебе остается только гладить голову взрослого здоровенного мужчины а не маленького мальчика, но и ты обманываешь время: ведь все равно тот могучий муж - твой сын.
- Отец, отец... - Телемаха трясло.
Одиссей прижимал сына к себе, и сам дрожал, и что-то соленое стекало в бороду. Море наверное.
Эвмей весь извелся, он тоже не сомкнул глаз, все ворочался на соломе, ждал и когда услышал сдвоенный шум шагов по дорожке к хижине, подскочил, будто ужаленный скальной змеей.
Телемах пропустил отца первым. Одиссей, улыбнувшись, впервые за столько лет принял свои царские почести: подданный - сын впустил царя в дом, подданный - свинопас встал с соломенной подстилки и предложил царю трон. Эвмей зажег все лучины, что нашлись в хижине, отец и сын смотрели друг на друга при свете и не могли насмотреться.
Как ты вырос мой мальчик, как возмужал... Но я, наверное, не имею прав так говорить тебе "мой мальчик", ведь я не знал тебя юношей...
Отец, отец, как мне тебя не хватало!
Только боги - вседержители знают, как одиноко я чувствовал себя все эти годы, и не было ни одного сильного плеча, на которое я мог бы опереться, как тоскливо чувствовать свою спину голой...
- Отец, расскажем матери, ну!? Расскажем поскорее!
Одиссей молчал.
- Ну, отец! Я уже бегу!..
Лаэртид схватил Одиссеида за руку.
- Нет сынок. Рано.
- Но почему?
- Она женщина.
- Она твоя жена!
- Да. Сядь Телемах и послушай. Ни одна душа, живущая на Итаке, кроме тебя и Эвмея не должна знать о том, что правитель Итаки, сидит сейчас в хижине свинопаса и ест самый вкусный во всей Элладе хлеб и самый вкусный во всей Элладе козий сыр. Никто не должен об этом знать. Кому еще можно довериться из слуг, а Эвмей?
- Филотию.
- И все?
- Да.
- А Меланфий?
Эвмей скривился.
- Я благодарю свои ноги, за то, что привели меня к тебе, Эвмей, а не к Меланфию.
Старик просиял, как начищенный доспех.
- Отец, я не верю до сих пор. Ты ли это?
- Телемах схватил Одиссея за руку.
- А ухо не болит?
- Отец, ты мог сломать мне ухо! Третьего дня ты проломил ухо Иру, и где он?
Одиссей рассмеялся почти веселым смехом.
- Приходит в себя, наверное. Он слишком грубил своему царю.
Телемах замолчал.
- Потерпи сынок. Еще немного.
- Завтра мне уже станет легче, отец.
Теперь за моей спиной стоит величайший воин Троянской войны и я, призывая в свидетели всех Олимпийцев, свидетельствую: никогда еще не был я так счастлив!
- Сынок,- Одиссей прижал Телемаха к себе.
-не я стою за твоей спиной, нет. Теперь ты идешь впереди меня. Ты идешь вперед, ты слышишь Эвмей, мой сын идет впереди!
Телемах сник.
- Что делать, герой Трои?
Одиссей молча, исподлобья смотрел на сына.
- Телемах, меня не было много лет.
Обнажал ли ты уже меч?
- Да, отец. - Одиссеид опустил голову.
-Два раза.
- Тогда тебе, как равному, я скажу. - Лаэртид за подбородок приподнял голову Телемаха, а на самого словно снизошло успокоение, и камень свалился с души, и разметало наконец туманную завесу с недалекого будущего. -Я уничтожу всех.
- Я помогу отец.
- Будет много крови, сын. Будет страшно.
- Я иду впереди Лаэртид...
- Пенелопа Икариада, ты мудрейшая из итакийских женщин!
- К сожалению, я одна а вас много, и понуждена выбирать, я не смогла бы остановить свой выбор на одном из вас без обид для остальных. А посему свой выбор я доверю славным Олимпийцам. Да будет так!
- Да будет так! - закричали претенденты, всплескивая руками, и чаши пролились дармовым Одиссеевым вином на напоенную до отказа землю.
- Да будет так! - стукнули посохами об очажные камни итакийские старейшины. Боги приняли обет, прогремел гром.
- Да будет так! - шептал в своем углу, наполовину засыпанный теплой золой нищий в пыльном рубище, сверкающий единственным видным глазом из тьмы накидки.
Антиной подошел к Пенелопе, взял за руку увлек в темный угол, и через несколько ударов взбешенного Лаэртидова сердца, оттуда прилетел звонкий женский смех и возня косуль в брачный период. Щека Одиссея задрожала, натянулась, обнажая, совсем по-волчьи, клыки. Телемах окрикнул мать.
- Молодец, мальчишка, молодец! - прошептал под нос Одиссей.
Телемах куда-то тащил мать, и она вынырнула из темноты, одергивая на себе пеплос. Сын ведя мать за руку, краем глаза искал кого-то в зале а найдя, все поглядывал на нищего в золе и, поймав кипящий нечеловеческой злобой взгляд синего глаза, вздрогнул и поежился, будто снова в холодном море ночью искупался. Пенелопа спиной что-то почувствовала, испуганно заозиралась, ища тот взгляд, что так встревожил, что буквально окатил тревогой с головы до пят, ее до сих пор прекрасные глаза останавливались на каждом, но недолго, не более удара равнодушного сердца, говорившего: Не тот!
- Уведи ее, сынок, уведи. Я прошу! - Одиссей кипел и бурлил, руки дрожали. Сын увел мать, и из утренней полутьмы вышел Антиной. Одиссей смерил его недобрым взглядом, но толстокожий полупьяный жених ничего не почувствовал и не увидел.
- Эвмей, ты с Филотием вынесешь из залы все оружие, а когда они начнут пыхтеть закроете все двери на засовы.
- Отец, я не оставлю тебя одного!
- Мальчик мой, я только на это и надеюсь.
А под тронную лавку, Эвмей, ты положишь топор, тот большой, которым Филотий колет дрова.
- А меч, отец?
- Нет, Телемах. Их будут погребать неопознанными. Я так хочу. У меня есть на это право. И да будет так!
Телемах заглянул отцу в глаза.
- Это будет страшно, отец. Я только сейчас понял, как это будет для меня страшно.
- Сынок, я буду ужасен, я буду неистовствовать и кричать матом, я буду поносить богов, водится за мною последнее время такой грешок, я буду, и ты не удивляйся, я буду обрызган кровью и чужими мозгами с головы до сандалий. Но если ты мой впередиидущий, ты будешь выглядеть также. И ты тоже имеешь на это право.
- Да отец. Я готов. Мне будет тяжело?
Одиссей молча кивнул и добро, как только мог, улыбнулся сыну.
- Ты забыл, что спина твоя отныне и впредь прикрыта до тех пор, пока будет жив твой отец? Меня не было рядом с тобой двадцать лет, следующие двадцать я не спущу взгляда с твоей спины, сын. Даже в брачную ночь я буду с тобой, буду держать над вами кедровые факела и давать глупые стариковские советы.
- Отец!..
- Телемах, что ты сказал матери?
- Я сказал, что мне было видение.
- И?..
- И ей, Лаэртид, тоже. Ей мнилось, что волк прибежал ночью, невидимый, и перерезал всех свиней в загоне. Она стала странна и непонятна, плачет весь день.
- Видел. - Одиссей помрачнел.
- А эти,- Телемах брезгливо отмахнул рукой за спину. -ходят сами не свои, перестали пить и обжираться.
Раздобыли луки и упражняют трясущиеся от пьянства руки и косые от вина глаза. Надеются, что десятилетняя попойка пройдет за один день, идиоты.
- Иди спать, Одиссеид. Иди спать, сынок.
Через день кто-то напьется крови до тошноты. Или мы или они.
- А ты?
- Я потерял слишком много времени на чужбине. Для меня каждый удар сердца теперь на золотом счету. Я пойду спать на дальний выгон. - Лаэртид мечтательно вздохнул и улыбнулся.
ГЛАВА ИЗ ВОВСЕ НЕ ИСТОРИЧЕСКОГО РОМАНА
ОДИССЕЙ
...Рыжий, бородатый человек, кутаясь в обрывок одеяла, упал на пороге хижины, и пастух испуганно оглянулся. Лучина почти не доставала пришельца слабеньким светом, человек лежал на входе черным пятном, и только рука выпроставшаяся из-под одеяла, упорно цеплялась за порог. Эвмей тяжело сглотнул, помедлил изумленный, бросил скудную свою трапезу и, приподняв человека, втащил в хижину.
- Гость в дом - божий подарок, а что гость нищ, так хозяину под стать. - бормотал свинопас. Из-под натянутого на голову одеяла из темноты тени, сверкал внимательный усталый глаз.
- Ты ешь, ешь. От слабости на ногах не стоишь. - Эвмей пододвинул нищему сыр на хлебе, зелень, чашу с водой.
Гость, придерживая одной рукой одеяло, поблагодарил кивком головы, второй рукой потянулся за едой. И что-то смутно знакомым показалось свинопасу в этой сильной руке. Старик долго вглядывался, как нищий ест одной рукой, кутаясь в тень покрывала другой, и все нервно покусывал губу. Нет, не бывают оборванцы бездомные такими, не бывают.
- Нищий, сбрось покрывало. - Эвмей говорит спокойно, без суеты. -Ты не нищий. У тебя руки воина.
- Самое времечко воину стать нищим. - хриплый, смутно знакомый голос пробубнил из-под одеяла. -Молодость прошла, меч сломан, доспех иссечен, только жизнь никчемная и осталась.
Эвмей промолчал, пытливо оглядывая гостя и не спуская с него глаз. Ждал. Нищий перестал есть, сверкнул из-под покрывала синим глазом.
- Изволь. Я не могу отказать хозяину. - отставил в сторону хлеб и двумя руками сдернул с головы рубище.
Эвмей не узнал один синий глаз, два - узнал мгновенно. Холодные, усталые Одиссеевы глаза смотрели прямо в душу старому свинопасу и полнили затрепетавшую неожиданной радостью, слезы обретения ожгли стариковские подслеповатые глаза. Верный слуга, презрев условности, бросился обнимать хозяина, огромные Одиссеевы ручищи сгребли старика в охапку и крепко прижали к царской груди.
Эвмей почувствовал мокрое на плече. То Одиссей плакал в бороду и усы и не стеснялся слез. Свинопас взял голову своего хозяина двумя руками, повернул против лучины и долго всматривался в его лицо. Сын Лаэртов уходил на войну молодым мужчиной, вернулся зрелым мужем, в бороде, усах и волосах пробивались серебряные нити, вокруг глаз разбежались морщинки. Старик крепко прижал голову царя к своей груди и Одиссей весь затрясся. Лаэртид пережил долгие годы войны без слез, будь то слезы радости или печали, он пережил годы скитаний, презрев слезы отчаяния и глупых надежд, но слезы мужской радости оказались сильнее...
- Сынок твой вырос. Почти как ты стал.
Одиссей угрюмо кивал, запивая сыр водой.
Сынок. Сын. Надежда и опора. Не знавший отцовой ласки и крепкой любящей руки на попке малыш, упрямый виноградный куст, выросший на камнях. И его отец, нищий, при всем этом царстве и всех бесчисленных победах, увенчавший собственное чело трижды заслуженным лавром, но так и не знавший в молодости теплой ребячьей попки под руками, не носивший маленького воина на плечах, в еще огненно-рыжие кудри не впутывались ручонки, а шею не обнимали мягкие ножки. Кому сказать за это спасибо? Он знает кому, но лень даже лишний раз плюнуть в небо.
Одиссей лег на подстилку Эвмея и так и сомкнул глаз. Сын, сынок...
Женихи, женихи...
Утром Эвмей, силящийся сокрыть огни радости в глазах, провел Одиссея в дом. Нищим возвратившийся владыка пристроился возле очага, а многочисленные нахлебники, гогоча, обливаясь вином, швыряли в нового побирушку костями с остатками мяса.
Одиссей, сжигаемый злобой, ловил подачки на лету, подбирал с грязного пола, отщипывая крохи мяса, клал в рот и шептал:
Антиной - раз, Эвримах - два, Амфином - три, Карст - четыре, Агелай пять, Диом - шесть...
...А ночью Одиссей, трапезуя чистой водой и неизменными хлебом и козьим сыром, прошептал Эвмею:
- Старик, приведешь завтра в ночи ко мне Телемаха.
- Пора? - с дрожью в голосе спросил свинопас.
Одиссей промолчал. Пора? Одними богам то ведомо, в кого больше он хотел запустить скамьей, выдернув ее давеча из-под отяжелевших задов охотников за чужим добром, в них самих или зашвырнуть дубовую колоду в небо и чтобы непременно долетела. Лаэртид с трудом сдержался, от злобы белым-бело сталось перед глазами, злоба гудела в ушах, свирепый крик рвался из груди, и Одиссей, теряя остатки разума на последнее усилие, удержал себя в теплой золе на мусорной куче. На том пиру в его ладони просто хрустнула бедренная козья кость, невинная жертва царского гнева. Лаэртид скрипя зубами, прошептал Зевсу славословие и от того славословия, наверное, зашатался надоблачный Олимп.
- Не твоим ли, о Зевс многомудрый, заботам вверял я дом и жену, уходя на войну, не в твою ли славу, о высокоположенный бездельник я жертвенную кровь излил стоя на пороге войны, не ты ли, ... ее без остатка, до капли единой всю принял и жертвы мои знамением громким благословил? И не ты ли ... премерзкий отвернулся от дома моего, от сына, от жены? - шептал Одиссей, скрипя зубами... Но пришла ночь, захрапели кто-где женихи, и в хижине Эвмея остывал от злобы Одиссей.
Лаэртид ворочался без сна. Вся прожитая жизнь в картинах бежала перед сомкнутыми глазами, наслаиваясь одна на другую. Бесчисленные схватки, многажды овладевавшее отчаяние от бессмысленности глупой войны, от незаметного но неостановимого бега времени, истекающего из его Одиссеевой жизни, сплетенной Мойрами в такой переплетенный клуб, что стал он, наверное, не переплетенным а попросту запутанным. Лица убитых гогоча, проносились перед глазами, превращаясь в один лик без черт, без цвета глаз, во шлеме, со стекающими на шею струями крови. Неизбывный кошмар всякого, кто на третьем десятке лет войн устает махать мечом, не телом устает - душой. Одиссей лежал на подстилке из соломы и не чувствовал жесткости земли. Даже дома странник не нашел вожделенного покоя, только сейчас скиталец почувствовал, как безвозвратно, как необратимо время, как предательски бьет оно в спину с первыми седыми волосами и уже не поднять на руки ребенка, и не поместится он больше в одной ладони, и не поцеловать больше вкусную нежную попку... Завтра войдет сюда на заходе солнца мужчина, чуть поменьше тебя самого, и это твой сын, и будет полыхать в его глазах злоба, лишь чуть менее жаркая чем в твоих собственных - и это твой сын, он будет сжимать от бессильной ярости кулаки на самую малость меньше твоих, расплющенных рукоятью меча, древками копий, топорищами, и это тоже твой собственный сын. А маленький мальчик, от которого пахло когда-то молоком и ребенком? Он был, но куда-то все дальше убегает то время, а он, Одиссей - бродяга только оглядывается назад и с места сойти не может, только оглядывается и разглядывает прошлое сквозь туманную дымку и не разглядеть уже малыша на руках красивой женщины, их заслоняют толпы знакомых и незнакомых людей, стремительно убегающие во тьму минувшего. Одни ушли сами, других убил он. Боги обворовали на самое лучшее, просто изъяли из клубка его жизни цветные нити и вплели в клуб простую, одноцветную дерюгу.
- Не могу, не могу... - прошептал этой ночью Одиссей, вскочил с постели и унесся на берег моря, где, войдя по колено в его черные с белоснежной пеной воды, потрясая в небо кулаками, разразился самой низкой и грязной бранью. Потом упал на колени и склонил голову, а холодное море обняло за плечи, остужая кричащую душу, и что-то соленое потекло по лицу. Наверное, морская соленая вода.... Но воин встал и вышел на берег. Пусть сжимается душа и вспоминает всех убитых и хотевших убить его. Пусть вспоминает и так и не вспомнит подруг, гревших жесткое походное ложе, сменявших одна другую все эти годы. Пусть вспоминает и то, как к концу последнего года войны, он уже не мог припомнить, за что они воюют, и не проходило тупое осторожное оцепенение, когда не замечаешь и не ищешь вокруг себя ничего кроме блеска обнаженных мечей и доспехов, и не слушаешь ничего кроме свиста летящих оттуда или туда стрел, когда уже не кривишься от обилия мертвых вокруг и не просыпаешься даже от ночных кошмарных видений, когда хранишь каменное выражение лица, или уже не ты хранишь, а лицо просто само по себе окаменело...
...Одиссей вошел в хижину мокрый, дрожащий от холода, усталый. Эвмей не посмел выбежать в ночь за господином и лишь молча ждал, дрожа от волнения, а дождавшись, сразу уложил своего царя на грубо тесанные доски, укрытые соломой и набросил на Одиссея все, что было: старый хитон, старый пеплос, старое одеяло. И сидел, гладя Лаэртида по мокрой голове. Ложиться спать самому уже бесполезно, скоро рассветет...
...Одиссей закутался поплотнее в рубище и обгладывал брошенную ему кость. Он несколько раз видел Пенелопу, выходившую во двор дать распоряжения слугам. Коз и баранов и без ее приказов зарежут наглые самозванцы, но не оставить за собой последнего слова она не могла. Если бы Одиссей мог улыбаться и смеяться в голос, он сделал бы это сейчас.
- Женщина, настоящая женщина. - шептал Лаэртид, сверкая из-под рубища синим глазом. -Ты смелая женщина, Икариада.
Пенелопу окружили слегка подвыпившие гости. Царица возвращалась в дом через этот глухой уголок двора и, нимало не смущаясь нищим, притихшим в своем углу, женщину этого беспутного гуляки Одиссея окружили двое, Антиной и Эпименид. Она остановилась, гордо подняв голову, и даже Одиссею из его угла был виден страх в глазах жены, но царица гордо поднимала голову и не прятала грудь, ссутуливаясь, как служанки.
- Ты настоящая женщина, Икариада. - шептал Одиссей в куче еще теплой золы.
Антиной стоял и качался, вино проливалось из перекошенной чаши наземь, жених скалил зубы и плотоядно облизывался, и даже он, пьяными своими глазами видел страх в глазах царицы, и наверное упивался усилиями женской воли, поднимающими подбородок вверх и расправляющими плечи и грудь. Антиной навалился на Пенелопу а ей, подпертой сзади Эпименидом и податься было некуда, и оставалось только гордо стоять, держать в руках амфору с вином, презрительно улыбаться, и не кричать, ни в коем случае не кричать. Обезумевшие от страсти к доступным Одиссеевым женщинам и более того к его несметным стадам, женихи воспримут ее крик, как падение последнего бастиона сопротивления. Потом они опомнятся. Но это потом...
Антиной шарил на ее груди, распаляясь все больше, скрипя зубами от похотливого возбуждения, сзади ее лапал, задрав хитон, ничего не соображающий от выпитого Эпименид, Пенелопа всеми силами сохраняла каменное выражение лица, но сквозь маску то и дело прорывалось что-то, что Одиссей, и сам скрипевший зубами и ломающий в ладони мозговую кость, единым своим открытым глазом, сквозь разгорающийся в груди пожар все пожирающей злобы, жадно ловил.
Ненависть ли это, улыбка презрения или наслаждение, ненависть, презрение или наслаждение долгие годы безмужней женщины? Пенелопу втолкнули в нишу, где мотками лежала ждущая своего часа, пряжа, раздался треск разрываемого хитона и протяжный женский стон.
Наслаждения или бессильной ненависти, наслаждения или ненависти?
Одиссей взревел и сломал в ладони обглоданную кость. Бессилие и остатние крохи разума удержали взбешенного героя Трои на месте, ненависть и все сжигающая, даже саму себя, злоба, вырвались из полыхающей гневом груди в этот крик.
Лаэртид даже голос не изменил голос, голос сам дрожал и хрипел, искореженный до неузнаваемости.
- Что, что такое? Кого убивают? - выбежал из ниши Антиной с хитоном в руке. -Эй нищий, ты кричал?
Одиссей покачал головой. О-о-о боги, каких трудов стоило ему сказать нет когда хочется крикнуть Да, это я кричал! и голыми руками вынуть у ехидны сердце, и бросить собакам, и держать эту никчемную жизнь в кулаке, и не отпускать, и чтобы видел все подлец, все до самого последнего мгновения и умер не от раны в груди а от ужаса! Стонала в нише женщина, пыхтел мужчина... О-о-о боги, вам пожертвует Одиссей самую крепкую скамью во всем доме, самые крепкие кости, обглоданные собаками, самую мерзкую матерщину воспоет вам, боги, пред которой его брань сегодняшней ночью, когда он оскорбил море матом, покажется гимном величию надоблачных олимпийцев!..
Одиссей заорал так, что со двора разбежалась птица, со всех сторон в глухой закуток вбежали полупьяные претенденты, а из ниши выскочил как угорелый, поправляющий на себе одежды Эпименид.
- Что ж ты, собака бешеная, отнекиваешься? Да ты, нищий, обезумел от обилия мозга в костях, что мы тебе бросаем! - женихи пинали Одиссея ногами, а он, лишь крепче завернувшийся в тряпье, держал рубище руками у лица, чтобы не слетело. -Что ж ты, пес шелудивый, врешь, почему кричишь? Что ж ты, тварь, людей пугаешь?
Бесшумно отворилась дверь ниши, оттуда бочком выскочила Пенелопа, и на лице ее блуждала... счастливая улыбка?.. растерянная гримаса?..
Не богов призывает Одиссей, они получат причитающееся нынче ночью, когда он попросит у моря прощения и умолит Борея все до единого слова, все до единого хрипа донести до Олимпа и бросить "жертвоприношение" Зевсу в уши. Он молит свои глаза не ослепнуть под огнем ненависти и злобы, он просит руки и ноги не отказать от бессильного гнева, он просит сердце биться, и биться, и биться. Синий глаз не отрывался от Икариады, прикрытой лишь надверной циновкой, Одиссей орал и не давал, пинающим его самозванцами, обернуться на скользящий за их спинами женский силуэт, первый итакиец впился единственным открытым глазом в ее лицо и искал все, что прятала маска равнодушия, но что-то все-таки прорывалось сквозь нее... улыбкой?..
- А-а-а-а!..
- Кричи, вой, шелудивая собака! Так-то ты платишь за гостеприимство?..
Об Одиссееву спину кто-то из женихов разбил скамью. Дубовина разлетелась в щепы, а нищий только покачнулся. Изумленные самозванцы смешались, разинули рты, но быстро опомнились. И Лаэртид кричал и почти не чувствовал побоев...
Одиссей не спал и ждал.
Мерил шагами хижину Эвмея, как вепрь в загоне, не выдержал и выбежал наружу, к морю.
- Прошу, Эвмей, пришли его на берег моря.
Скажи чтобы не пугался, ждет его, мол, друг отца. Так скажи.
Одиссей зашел в море по горло. Ныли ссадины и потревоженные ребра, море приятно охолодило царапины и синяки. Лаэртида трясло. Сейчас, когда Телемах обретет отца, как же он сам жаждал хоть на мгновение припасть к руке батюшки - грозного Лаэрта и спросить, что же ему делать, как же хотелось стать просто растерявшимся от бессилия сыном, погрязшим в злобе и жестокости. В мире не осталось для него тайн в женщинах, стоило ли возвращаться домой, после стольких лет отсутствия, чтобы невыносимые думы этих лет осад, сражений и плаваний, оказались просто-напросто провидением человека, подозревавшего самое мрачное и не могшего все эти годы проверить черные мысли?..
Стоило. Ради того момента когда, кулак грохнет по столу и испуганно поднимут головы самозванцы, когда спина сына гордо распрямится, и... ладно, все черные демоны с нею, жена тоже гордо выпрямится и... Как она посмотрит на того же Антиноя? С сожалением или с торжеством? Чем обернется та, прорвавшаяся сквозь маску равнодушия, улыбка? Одиссей просил у моря прощения и неистовствовал пока не устал, и невидимый Борей, метавшийся от моря к берегу, игравший с волнами, тотчас стих, будто и впрямь унесший слова на Олимп.
Одиссей выбрался на берег, без сил опустился на колени и тотчас услышал шаги на камнях. Сердце заколотилось так, что стало сразу жарко. Холод отступил. Лаэртид замер.
- Эй, странник. Ты ли искал меня? Я - Телемах Одессеид, я пришел слушать.
Звонкий голос, еще не надорванный в хрип в бесчисленных схватках, верное и у самого был когда-то такой же, широченный разворот плеч, гордая голова, синие глаза, что с течением времени прищурятся и укутаются такой же сеточкой морщин. Все это великодушно дали рассмотреть полная луна и факел в Телемаховой руке.
- Подойди ближе, сынок. - последнее слово далось ему необычайно тяжело, на языке привыкшем только материться, кричать, и петь боевые гимны, это слово получилось неуклюжим, как кукла, рубленная топором.
Телемах подошел ближе.
- Мне Эвмей сказал, что ты друг отца, что вы воевали вместе под Троей...
- Да.
- Где сейчас отец? Он жив?
- Д-да. Он... - слова застряли в горле, а глаза сына жгли, жгли требуя ответа. Сын Лаэрта мгновенно забыл, что хотел сказать. -Он... Я... Я Одиссей. Я.
Телемах смотрел и не мог поверить, его лицо переживало бурную смену чувств, от восторга до лютой злобы, Одиссей был готов ко всему и, замолчав, ждал. Телемах приблизил факел и вглядывался в стоящего перед ним мокрого, жалкого, избитого человека - Сволочь! - прошептал сын. Одиссееву щеку свело судорогой. -Сволочь!
Телемах трясся и не мог остановиться, факел в руке задрожал. Одиссей ждал удара факелом в лицо, но даже и не подумал закрыться или отвернуться.
- Сволочь! - шептал Телемах. Волнение пережимало ему гортань, но Одиссей мог продолжить за него сам и угрюмо сверкал глазами. Ты шатался где-то столько лет, что у меня на губах давно обсохло молоко и сейчас вино обсыхает.
Да сын!
- Сволочь! - Наш дом... Твой дом заполонили ублюдки, твою жену, мою мать принуждают к сожительству, как простую пастушку, ее тискают по углам все кому не лень, она молчит, чтобы не распалять выродков, а ты, отец плаваешь неизвестно где!..
Да, сын!
- Сволочь! - И вот наконец ты соизволил вернуться. На пепелище...
Да, сын!
- Сволочь! Подлец! Может быть и ты разорял чей-то двор и принуждал чужих жен...
Одиссей отвесил сыну крепкую затрещину и Телемах покатился с ног по прибрежной гальке.
- Подбери сопли, мальчишка. С отцом говоришь! - проворчал беззлобно Одиссей.
Телемах вскочил, разъяренный, еще ничего не понявший, не слушающий слов, замолотил факелом воздух перед собой, и Одиссею пришлось туго. Сын загнал отца в море, несколько раз Лаэртид вскрикивал, когда факел жалил бока и руки, и оглянувшись назад, и увидев позади только море, Одиссей, стиснул зубы, перехватил руку сына и швырнул мимо себя в море, наддав локтем под дых.
Прости сынок, я виноват. Одиссей подхватил захлебывающегося Телемаха и вытащил на берег. И сам упал рядом. Телемах отфыркивался, отплевывался, выкашливал морскую воду, а отец гладил мокрую голову сына ладонью.
- Мой мальчик,- шептал Одиссей. -хоть сейчас поглажу тебя по голове. Время не вернуть, оно утекает как морская вода сквозь пальцы, и ты не всегда даже чувствуешь его незаметный исход, а потом оказывается, что тебе остается только гладить голову взрослого здоровенного мужчины а не маленького мальчика, но и ты обманываешь время: ведь все равно тот могучий муж - твой сын.
- Отец, отец... - Телемаха трясло.
Одиссей прижимал сына к себе, и сам дрожал, и что-то соленое стекало в бороду. Море наверное.
Эвмей весь извелся, он тоже не сомкнул глаз, все ворочался на соломе, ждал и когда услышал сдвоенный шум шагов по дорожке к хижине, подскочил, будто ужаленный скальной змеей.
Телемах пропустил отца первым. Одиссей, улыбнувшись, впервые за столько лет принял свои царские почести: подданный - сын впустил царя в дом, подданный - свинопас встал с соломенной подстилки и предложил царю трон. Эвмей зажег все лучины, что нашлись в хижине, отец и сын смотрели друг на друга при свете и не могли насмотреться.
Как ты вырос мой мальчик, как возмужал... Но я, наверное, не имею прав так говорить тебе "мой мальчик", ведь я не знал тебя юношей...
Отец, отец, как мне тебя не хватало!
Только боги - вседержители знают, как одиноко я чувствовал себя все эти годы, и не было ни одного сильного плеча, на которое я мог бы опереться, как тоскливо чувствовать свою спину голой...
- Отец, расскажем матери, ну!? Расскажем поскорее!
Одиссей молчал.
- Ну, отец! Я уже бегу!..
Лаэртид схватил Одиссеида за руку.
- Нет сынок. Рано.
- Но почему?
- Она женщина.
- Она твоя жена!
- Да. Сядь Телемах и послушай. Ни одна душа, живущая на Итаке, кроме тебя и Эвмея не должна знать о том, что правитель Итаки, сидит сейчас в хижине свинопаса и ест самый вкусный во всей Элладе хлеб и самый вкусный во всей Элладе козий сыр. Никто не должен об этом знать. Кому еще можно довериться из слуг, а Эвмей?
- Филотию.
- И все?
- Да.
- А Меланфий?
Эвмей скривился.
- Я благодарю свои ноги, за то, что привели меня к тебе, Эвмей, а не к Меланфию.
Старик просиял, как начищенный доспех.
- Отец, я не верю до сих пор. Ты ли это?
- Телемах схватил Одиссея за руку.
- А ухо не болит?
- Отец, ты мог сломать мне ухо! Третьего дня ты проломил ухо Иру, и где он?
Одиссей рассмеялся почти веселым смехом.
- Приходит в себя, наверное. Он слишком грубил своему царю.
Телемах замолчал.
- Потерпи сынок. Еще немного.
- Завтра мне уже станет легче, отец.
Теперь за моей спиной стоит величайший воин Троянской войны и я, призывая в свидетели всех Олимпийцев, свидетельствую: никогда еще не был я так счастлив!
- Сынок,- Одиссей прижал Телемаха к себе.
-не я стою за твоей спиной, нет. Теперь ты идешь впереди меня. Ты идешь вперед, ты слышишь Эвмей, мой сын идет впереди!
Телемах сник.
- Что делать, герой Трои?
Одиссей молча, исподлобья смотрел на сына.
- Телемах, меня не было много лет.
Обнажал ли ты уже меч?
- Да, отец. - Одиссеид опустил голову.
-Два раза.
- Тогда тебе, как равному, я скажу. - Лаэртид за подбородок приподнял голову Телемаха, а на самого словно снизошло успокоение, и камень свалился с души, и разметало наконец туманную завесу с недалекого будущего. -Я уничтожу всех.
- Я помогу отец.
- Будет много крови, сын. Будет страшно.
- Я иду впереди Лаэртид...
- Пенелопа Икариада, ты мудрейшая из итакийских женщин!
- К сожалению, я одна а вас много, и понуждена выбирать, я не смогла бы остановить свой выбор на одном из вас без обид для остальных. А посему свой выбор я доверю славным Олимпийцам. Да будет так!
- Да будет так! - закричали претенденты, всплескивая руками, и чаши пролились дармовым Одиссеевым вином на напоенную до отказа землю.
- Да будет так! - стукнули посохами об очажные камни итакийские старейшины. Боги приняли обет, прогремел гром.
- Да будет так! - шептал в своем углу, наполовину засыпанный теплой золой нищий в пыльном рубище, сверкающий единственным видным глазом из тьмы накидки.
Антиной подошел к Пенелопе, взял за руку увлек в темный угол, и через несколько ударов взбешенного Лаэртидова сердца, оттуда прилетел звонкий женский смех и возня косуль в брачный период. Щека Одиссея задрожала, натянулась, обнажая, совсем по-волчьи, клыки. Телемах окрикнул мать.
- Молодец, мальчишка, молодец! - прошептал под нос Одиссей.
Телемах куда-то тащил мать, и она вынырнула из темноты, одергивая на себе пеплос. Сын ведя мать за руку, краем глаза искал кого-то в зале а найдя, все поглядывал на нищего в золе и, поймав кипящий нечеловеческой злобой взгляд синего глаза, вздрогнул и поежился, будто снова в холодном море ночью искупался. Пенелопа спиной что-то почувствовала, испуганно заозиралась, ища тот взгляд, что так встревожил, что буквально окатил тревогой с головы до пят, ее до сих пор прекрасные глаза останавливались на каждом, но недолго, не более удара равнодушного сердца, говорившего: Не тот!
- Уведи ее, сынок, уведи. Я прошу! - Одиссей кипел и бурлил, руки дрожали. Сын увел мать, и из утренней полутьмы вышел Антиной. Одиссей смерил его недобрым взглядом, но толстокожий полупьяный жених ничего не почувствовал и не увидел.
- Эвмей, ты с Филотием вынесешь из залы все оружие, а когда они начнут пыхтеть закроете все двери на засовы.
- Отец, я не оставлю тебя одного!
- Мальчик мой, я только на это и надеюсь.
А под тронную лавку, Эвмей, ты положишь топор, тот большой, которым Филотий колет дрова.
- А меч, отец?
- Нет, Телемах. Их будут погребать неопознанными. Я так хочу. У меня есть на это право. И да будет так!
Телемах заглянул отцу в глаза.
- Это будет страшно, отец. Я только сейчас понял, как это будет для меня страшно.
- Сынок, я буду ужасен, я буду неистовствовать и кричать матом, я буду поносить богов, водится за мною последнее время такой грешок, я буду, и ты не удивляйся, я буду обрызган кровью и чужими мозгами с головы до сандалий. Но если ты мой впередиидущий, ты будешь выглядеть также. И ты тоже имеешь на это право.
- Да отец. Я готов. Мне будет тяжело?
Одиссей молча кивнул и добро, как только мог, улыбнулся сыну.
- Ты забыл, что спина твоя отныне и впредь прикрыта до тех пор, пока будет жив твой отец? Меня не было рядом с тобой двадцать лет, следующие двадцать я не спущу взгляда с твоей спины, сын. Даже в брачную ночь я буду с тобой, буду держать над вами кедровые факела и давать глупые стариковские советы.
- Отец!..
- Телемах, что ты сказал матери?
- Я сказал, что мне было видение.
- И?..
- И ей, Лаэртид, тоже. Ей мнилось, что волк прибежал ночью, невидимый, и перерезал всех свиней в загоне. Она стала странна и непонятна, плачет весь день.
- Видел. - Одиссей помрачнел.
- А эти,- Телемах брезгливо отмахнул рукой за спину. -ходят сами не свои, перестали пить и обжираться.
Раздобыли луки и упражняют трясущиеся от пьянства руки и косые от вина глаза. Надеются, что десятилетняя попойка пройдет за один день, идиоты.
- Иди спать, Одиссеид. Иди спать, сынок.
Через день кто-то напьется крови до тошноты. Или мы или они.
- А ты?
- Я потерял слишком много времени на чужбине. Для меня каждый удар сердца теперь на золотом счету. Я пойду спать на дальний выгон. - Лаэртид мечтательно вздохнул и улыбнулся.