Владимир Козаровецкий
 
Н.Бараташвили – Мерани

 
   КАК ПРОДОЛЖИТЬ ПРЫЖОК НАД ПРОПАСТЬЮ
 
   150-летняя тайна стихотворения Н.Бараташвили
 
   В 1985 году – то ли уловив слабое веянье будущего потепления, то ли от безнадежности мыканья в других жанрах – я попытался вернуться в критику и написал несколько рецензий для отдела национальных литератур «Литературной Газеты». Почти все они были опубликованы, но попытка флирта с «ЛитГазетой» оказалась бесперспективной из-за малой привлекательности материала, предлагавшегося мне на отзыв, и стала бы совсем пустым номером, если бы однажды в списке книг, намечавшихся для рецензирования, я не увидел изданный в Грузии сборник ««Мерани» в русских переводах».
   В то время проблемы художественного перевода поэзии меня более чем интересовали: я переводил сонеты Шекспира, даже пытался перевести большое стихотворение Рембо «Пьяный корабль» (французского я не знал, и по моей просьбе мне сделали подстрочник), но после разговора с Е.Витковским, слава Богу, от этой, как я теперь понимаю, безумной затеи отказался; кроме того, параллельно с работой над переводами сонетов я постепенно расширял свою статью «Сонеты» Шекспира: проблема перевода или проблема переводчика?» (впоследствии она была опубликована в альманахе «Поэзия», №50, 1988). Но к этому стихотворению Бараташвили у меня был особый, давний интерес: оно осталось единственным мною непонятым стихотворением поэта, читанного в переводах Пастернака в молодости; кроме того, я знал, что его переводили маститые советские переводчики и что в 1968 году был конкурс Союза писателей на лучший перевод «Мерани».
   В сборнике были опубликованы 28 переводов, и мне подумалось, что здесь есть благодатная возможность для сравнений – а сравнивать всегда интересно. Я предложил редактору отдела Л.Лавровой отрецензировать сборник, и, хотя книга была издана в 1984 году и уже несколько «устарела», на мое предложение писать рецензию на свой страх и риск (понравится – берут, не понравится – я не в обиде), она согласилась: «Попробуйте».
   Я с предвкушаемым удовольствием раскрыл книгу и, пропустив предисловие и подстрочник, стал читать первый перевод. У меня и раньше были вопросы к этому стихотворению, но я тогда отодвинул их за несрочностью ответов, а тут я сразу же был вынужден снова спросить себя: «Что это такое – Мерани?» Этот образ требовал отчетливого понимания – иначе как мне было разобраться в стихотворении и оценить переводы? И я с удивлением обнаружил, что я опять – не понимаю. Я не понимал образ и не понял стихотворения.
   Я стал читать второй перевод – не понимаю. Третий – не понимаю. Я себя дураком не считал и заволновался. Тут я сообразил, что есть подстрочник и уж в нем-то я разберусь. Я вернулся к подстрочнику и заволновался еще больше – я не понимал. Я прочел предисловие Г.Гачечиладзе – оно говорило о чем угодно, только не о том, что такое Мерани; более того, похоже, вся грузинская филология так и не дала ответа на этот вопрос.
   Мне все это не понравилось. Чтобы я не мог понять стихотворения, написанного поэтом пушкинской поры?! – Я не мог с этим смириться. Я отложил книжку и стал думать, подбираясь к этой метафоре с разных сторон и то и дело возвращаясь к подстрочнику. Мне понадобилось две недели (смейся, читатель, самое смешное еще впереди!), чтобы разобраться, что к чему, а когда я понял, что имел в виду Бараташвили, мне стало стыдно. Ответ был так прост и подсказок к нему было так много, что можно было бы и не ломать голову так долго. (Разумеется, процесс обдумывания не был непрерывным, я занимался своими делами, – но две недели это стихотворение не отпускало меня.)
   Я открыл первый перевод и обнаружил, что переводчик не понял стихотворения. Второй и третий переводчики – тоже не поняли. Я опять заволновался, усомнившись в собственном понимании. И тут я вспомнил (мне бы это вспомнить недели на две раньше!), что стихотворение переводил Пастернак и что его перевод обязательно должен быть в сборнике, – а уж он-то никак не мог не понять Бараташвили. Я открыл его перевод и ахнул: Пастернак не только понял стихотворение, но и ввел формулировку, дал определение, что такое Мерани, – причем в первой же строке перевода.
   Я был уверен, что любой современный переводчик, переводя «Мерани», обязательно заглянет в перевод Пастернака, а перевод этот предлагал ключ к стихотворению. Я прочел переводы Евтушенко, Лугового, Смелякова и убедился: либо они не заглядывали в перевод Пастернака, либо не поняли предложенный им ключ, потому что из их переводов было видно, что они переводили, не понимая стихотворение.
   Среди опубликованных в сборнике был и перевод поэта, который пропустить пастернаковский перевод просто не мог, – Ахмадулиной. Тот факт, что и она не поняла первой строки пастернаковского перевода, заставил меня снова задуматься; мне, наконец, стала ясна и причина, по которой эта строка оказалась прозрачной для меня и была не понята переводчиками: к тому моменту, когда я обратился к переводу Пастернака, я уже знал ответ; не поломай я до этого голову, я, скорее всего, тоже не понял бы пастернаковскую формулировку (как я не понял ее когда-то и как ее не понял никто из остальных переводчиков), поскольку Пастернак поставил в первой строке слово из своего словаря и в значении, в каком оно уже не употребляется в русском разговорном языке.
   Пастернак, родившийся в 1890 году, был воспитан на дореволюционной литературе, и его словарь не всегда отслеживал те изменения, которые шли в русском языке. Наша инерция восприятия таких слов чрезвычайно сильна, и без подготовки ее преодолеть не всегда удается. На этом-то и споткнулись поэты-переводчики, пытавшиеся найти помощь у Пастернака, – а он им руку помощи протягивал.
   Попутно следовало бы ответить и на вопрос, почему Пастернак дал этот «ключ» и ввел эту формулировку в первую же строку перевода – притом, что размер его перевода (пятистопный ямб) вдвое короче размера оригинала, а слов этих в оригинале нет. Мне кажется, ответ надо искать в деликатности Пастернака. Переводя Бараташвили по подстрочникам (а дело было в Грузии) и сразу же увидев центральный образ стихотворения, Пастернак сразу увидел и недостатки подстрочника. Между тем и характер этих недостатков, и общение с теми, кто эти подстрочники делал, показали ему, что в Грузии не понимают стихотворения Бараташвили. Сказать об этом, в силу врожденной деликатности, Пастернак не мог; вот он и ввел в первую же строку перевода это определение.
   Теперь, когда я был вооружен пониманием центрального образа стихотворения, разбор переводов не должен был встретить непреодолимые трудности. Тем не менее я решил перестраховаться и, для пущей убежденности в своей правоте, перевел стихотворение в соответствии с концепцией, заданной моим пониманием метафоры. Я не собирался соревноваться с Пастернаком, мне это было не по плечу; зато я мог перевести стихотворение размером, близким к размеру оригинала; хотя для меня это никогда не имело принципиального значения, в случае с «Мерани» такой подход был бы оправдан, поскольку размер у стихотворения своеобразный. Перевод получился, и с чистой совестью я принялся за анализ русских переводов «Мерани».
   Я не стал афишировать тот факт, что две недели ломал голову над метафорой, прозрачно выраженной в первой же строке пастернаковского перевода, «прислонился» к Пастернаку и разобрал переводы с этой, такой удобной для разбора, точки зрения.
   Лаврова прочитала разросшуюся до 10 страниц рецензию и сказала:
   – Очень интересно – но у нас не пройдет!
   Статья легла в стол, и я уже почти поставил на ней крест, как вдруг в один из моих визитов в «ЛитГазету» Лаврова, увидев меня, сказала:
   – А вы знаете, здесь сейчас Эдик Егулашвили – он спецкор «Литературной Газеты» в Тбилиси и член редколлегии «Литературной Грузии»! Хотите показать ему статью?
   Я хотел, и Лаврова познакомила нас. Егулашвили, человек вполне доброжелательный, отнесся к статье с интересом, и на другой день я ее принес; он сел в кресло в коридоре и тут же стал читать. По моим расчетам он должен был осилить ее за полчаса – он читал ее час. Я понял, что он вдумывается в каждое слово моих аргументов.
   Прочитав статью, он подошел ко мне:
   – Знаете, это очень интересно, и это надо публиковать. Но имейте в виду: вас будут бить, и бить сильно!
   Я не возражал против битья – что ж это за критик, который не бит! – лишь бы дело до битья дошло, а в этом-то, по моему разумению, и состояла главная трудность.
   – Вы думаете, это можно напечатать? – удивленно спросил я.
   Егулашвили чуть ли не оскорбился.
   – Я член редколлегии «Литературной Грузии» и альманаха «Кавкасиони»! – сказал он. – Не вижу никаких проблем!
   Честно говоря, я ему не поверил. Я был убежден, что в Грузии эту статью не напечатают; правда, я не видел, где бы я мог ее напечатать и в Москве, – стало быть, надо было максимально использовать этот шанс.
   Егулашвили посоветовал увеличить объем до печатного листа и прислать в «ЛитГрузию» на его имя. Так я и сделал, сопроводив ее кратким письмом:
 
   23.08.85
   Эдуард Вениаминович, прошу прощения за задержку! Расширяя статью, я обнаружил, что в ней есть места сомнительные, или, во всяком случае, спорные, и мне пришлось немало поломать голову, прежде чем я разрешил (для себя, разумеется) все возникшие вопросы. Все это отражено в правке.
   Таким образом, договоренность с Вами о присылке статьи и возможность расширить ее до 1 листа (сейчас в ней чуть меньше), дала мне возможность и подтолкнула додумать ее, за что я Вам признателен независимо от того, будет она опубликована в Грузии или нет. Я представляю себе трудности, которые она может встретить, – слишком уж неожиданна и нетрадиционна точка зрения на стихотворение Бараташвили (я и сам не ожидал выводов, к которым пришел в результате размышлений над подстрочником в процессе перевода стихотворения); в связи с этим мне хочется, чтобы не только Вы, но и читатели не увидели в этой статье претензии и стремления к дешевой сенсации, – потому я так ответственно и подошел к правке.
   Я старался, как мог, учесть специфику грузинского журнала, печатаемого на русском языке, и быть тактичным в деталях, наверняка известных каждому грузинскому школьнику; если у меня тем не менее обнаружатся «проколы», то это произойдет только из-за моей недостаточной опытности. Поэтому я был бы обязан Вам за замечания такого рода. Кроме того, в одном месте у меня пропущена русская транскрипция грузинского слова … – я надеюсь, Вас не затруднит вписать его. Я был бы признателен и за любые критические замечания по тексту статьи.
   Далее прилагался текст статьи «МЕРАНИ» БАРАТАШВИЛИ – КОНЦЕПЦИЯ И ПЕРЕВОДЫ
 
   Прошло месяца два, из Тбилиси ничего не было слышно, и вдруг в «ЛитГазете» я опять встретил Егулашвили.
   – Ну, как? – спросил он. – Что у вас со статьей?
   – У меня?! – удивился я. – Это мне следовало бы спросить, что у вас со статьей! Ведь я же вам выслал ее два месяца назад!
   – Да, я ее получил и сразу же передал зам. главного редактора. А что, они вам ничего не ответили?
   – Нет, ничего. И, честно говоря, думаю, что и не ответят – ведь им сказать нечего.
   – А вы им напишите. Напишите зам. главного редактора, прямо ему, сошлитесь на то, что через меня передавали статью. Он должен ответить.
   Мне было понятно, что Егулашвили лукавит. По приезде в Тбилиси он, видимо, быстро сообразил, что статья встречает непреодолимое сопротивление и что его протежирование ей не может быть понято в грузинских литературоведческих кругах. Он отступился и теперь хотел, чтобы я вел переписку официально, сняв с него ответственность за дальнейшую судьбу статьи.
   Я написал письмо в редакцию «ЛитГрузии» и еще через полтора месяца получил ответ; это была отписка:
 
   «Уважаемый Владимир Абович!
   Редакция ознакомилась с Вашей статьей ««Мерани» Бараташвили – концепция и переводы». Несмотря на определенные ее достоинства, мы, к сожалению, не можем принять ее к публикации. Портфель редакции перегружен материалами, а малый объем журнала вряд ли позволит в ближайшее время обратиться к предложенной Вами теме.
   С уважением,
   редактор отдела критики и литературоведения – Л.Татишвили
 
   Примерно такую же отписку я потом получил и из альманаха «Кавкасиони», куда по моему настоянию Егулашвили переправил статью, – но было в этой отписке и кое-что еще. Перед отправкой статьи в Грузию я в одном месте не смог исправить (убрать) штамп, не разрушив ритма, и оставил его, полагая, что если уж дело дойдет до печати, я еще сто раз успею ее почистить и довести до законченности и по форме. Я прочел ответ и невольно заулыбался. Возразить грузинским филологам действительно было нечего, а в моей статье единственным местом, к которому можно было придраться, оказался этот штамп!
 
   25 апреля 1986 г.
   г.Тбилиси
   Глубокоуважаемый Владимир Абоевич!
   Внимательно прочел Вашу статью ««Мерани» Бараташвили – концепции и переводы». Сама тематика Вашей работы для меня очень близка и интересна, так что для Вас я был не совсем беспристрастным читателем. Увы, эта пристрастность не обратилась в Вашу пользу. Дело в том, что «Кавкасиони», как Вам известно, – альманах литературный, но не литературоведческий, а Ваша статья слишком для нас специфична и написана с явным литературоведческим прицелом.
   Помимо того, что смею не разделить некоторые Ваши выводы, думаю, что статья, в которой ставится вопрос не только об адекватности, но и об эстетической ценности чужих произведений, сама должна быть лишена по крайней мере явных стилистических погрешностей. Поэтому с уверенностью могу сказать, что манера письма, допускающая такие стилистические банальности, как например «все печальные размышления Бараташвили выплеснул в это стихотворение», не достойна ни этого великого имени, ни благородной цели Вашего исследования. Точно так же эта манера не соответствует требованиям нашего альманаха.
   Таким образом, возвращаю Вам рукопись с сожалением, что наше сотрудничество не состоялось.
   С искренним уважением Заза Абзианидзе
   Член редколлегии «Кавкасиони»
   канд филологич. наук; член Союза
   писателей СССР
 
   Ну, что ж, это был урок: если уж пишешь статью, «подрывающую основы», ты обязан быть абсолютно чист не только в помыслах и в сути излагаемого, но и в стиле изложения – тебе не простят и малейшего огреха! (В публикуемом варианте я исправил это место: "три дня одолевавшие его тревожное настроение и мрачные мысли, наконец, нашли, форму и отлились в это необычное стихотворение".)
   Я отложил статью до будущих времен – она могла подождать еще лет 20, ведь ее ждали 150 лет! Кажется, ее время пришло, и я надеюсь, что вскоре я буду бит – если только и в Грузии, и в России не сделают вид, что ее не существует.
   Что же до перевода «Мерани», который я тогда сделал, чтобы доказать самому себе, что я прав, то он, пролежав 20 лет, имеет полное право на обнародование – тем более что я по-прежнему не вижу в нем противоречия ничему из вышесказанного.
 
   «МЕРАНИ» БАРАТАШВИЛИ – КОНЦЕПЦИЯ И ПЕРЕВОДЫ
   МЕРАНИ. Новый перевод
 
   © В.А.Козаровецкий – текст статьи и перевод стихотворения Н.Бараташвили "Мерани"..
 

«МЕРАНИ» БАРАТАШВИЛИ – КОНЦЕПЦИЯ И ПЕРЕВОДЫ

 
   Проблемы поэтического перевода проще всего исследовать в сравнении. Если сравнивать, например, разные переводы одного и того же стихотворения, то, как правило, в каких-то «контрольных точках» обязательно обнаруживается личное отношение переводчика к переводимому тексту, переводческая концепция, определяющая и близость, и несоответствия перевода и оригинала, и качество подстрочника. В таком сравнении легче выявить и целесообразность выбора формы – размера, системы рифмовки и диапазона рифм и т.д.
   В истории русских переводов грузинской поэзии найдется немало примеров, где предметом исследования могли бы стать несколько переложений одного и того же стихотворения. Однако имеется уникальный пример такого рода – речь идет о «Мерани» Николоза Бараташвили. Стихотворение впервые переводилось на русский язык еще в прошлом веке, а на конкурсе в 1968 году, проведенном Союзом писателей к 15О-летию со дня рождения поэта, его перевели более 200 (!) человек. 28 лучших переводов (включая и выполненные ранее) недавно опубликованы в сборнике ««Мерани» в русских переводах» (Тбилиси, 1984); здесь же приведены оригинальный текст и подстрочник стихотворения.
   Такое сравнение может оказаться тем более интересным, что стихотворение Бараташвили до сих пор окружено ореолом иррациональности и таинственности. Вот, например, что пишет Г.Гачечиладзе в предисловии к упомянутому сборнику: ««Мерани» – произведение, вполне доступное пониманию и в то же время непостижимое, загадочное и таинственное». «О чем идет речь в «Мерани» и какова его основная идея?» – там же спрашивает он и отвечает: «Поэтическая семантика «Мерани» многозначна, и поэтому дать односложный ответ на этот вопрос невозможно».
   В самом деле, с первых же строк стихотворение вызывает вопросы, ответы на которые неочевидны; вот первая строфа подстрочного перевода (здесь и далее везде курсив в цитатах мой – В.К.):
 
 
Мчится, летит без дорог и тропинок мой Мерани,
Вслед мне каркает злоокий, черный ворон.
Несись вперед, мой Мерани, твоему бегу нет предела,
И с ветром смешай (ветру отдай) мою мысль, мрачно (черно) волнующуюся!
 
 
   Что же это за крылатый конь? И как понять третью строку: твоему бегу нет предела? Совершенно очевидно, что Мерани Бараташвили, в отличие от Мерани из «Витязя в тигровой шкуре», – воображаемый конь, но что поэт обозначил этим образом? Те же вопросы возникают и при чтении первых двух строк подстрочного перевода следующей строфы:
 
 
Рассеки ветер, прорви воды, пронесись над скалами и кручами,
Несись вперед, мчись и сократи мне, нетерпеливому, странствия дни!
 
 
   Не проливает свет на эти и другие темные места и все то, что известно об истории замысла стихотворения и его осуществления.
 
   «Любимый брат мой, Григол! – писал Бараташвили 2 мая 1842 года Григолу Орбелиани, сообщая о пленении Ильи Орбелиани и пересылая текст Мерани. – Илья и в самом деле в плену у Шамиля!..
   Вот что поэт думает за Илико. (Далее следует текст стихотворения. – В.К.) …Сказать тебе по правде, весть о пленении его очень меня опечалила, так что три дня я был словно в дурмане от тысячи разных страшных мыслей и желаний, и если бы кто спросил меня, я и сам не знал, чего хотел. Наконец, на третий день я написал это стихотворение, и оно как будто принесло облегчение…» (Н.Бараташвили, «Стихотворения, поэма, письма», Тбилиси, «Мерани», 1968; стр. 119 – 122).
 
   Стихи были написаны, разумеется, не «за Илико», а по поводу пленения Илико. Все печальные размышления Бараташвили о собственной судьбе – в этом стихотворении: не осуществились его самые заветные мечты ни о военной карьере (он в детстве охромел, и, хотя это было почти незаметно, военная служба стала для него недоступной) – а, следовательно, «о подвиге, о славе», ни об университетском образовании (отец разорился, семья еле сводила концы с концами, и Бараташвили вынужден был стать чиновником), а любимая девушка вышла замуж за владетельного князя Мингрелии. Вдали от дома, родных и друзей, исписывая горы бумаг на постылой службе (после Бараташвили остались написанные его рукой 1 небольшая поэма, 37 стихотворений, 18 писем и около 4000 страниц служебных документов) без надежды на существенные изменения в судьбе, 24-летний поэт временами доходил до отчаянья, даже несмотря на его веселый нрав.
   Видимо, известие о пленении дяди совпало с таким настроением; первоначальная попытка написать о том, что думал и чувствовал Илико, дала толчок размышлениям о собственной судьбе, не менее тягостной; три дня одолевавшие его тревожное настроение и мрачные мысли, наконец, нашли форму и отлились в это необычное стихотворение (неизвестно, возвращался ли к нему Бараташвили с целью исправлений).
   И все же – хотя и очевидно, что в стихотворении идет речь о судьбе поэта, – неясно, что означает образ Мерани, каким видел его Бараташвили. Но ведь должны же были переводчики «Мерани» найти ключ к пониманию центральной метафоры стихотворения – в противном случае как они его переводили?
   История переводов «Мерани» на русский язык началась 100 лет назад, с тех пор, как его перевел И.Тхоржевский (1884). Он перевел все стихотворение шестистопным ямбом, хотя оно написано стихами с необычным размером, передающим неровный ритм скачки и представляющим собой нестрого одинаковое в разных строфах сочетание двух- и трехсложного метров, причем длина строки в основной строфе – 20 слогов, а в строфе-рефрене – 14.
   Несмотря на неидентичность внешней формы, перевод этот и сегодня один из лучших; особенно удалась Тхоржевскому вторая половина стихотворения:
 
 
…Пусть труп мой не снесут на кладбище родное,
Пусть милая к нему не припадет в слезах,
Пусть ворон выклюет глаза мои, и, воя,
Пусть ветер занесет песком мой жалкий прах, –
 
 
Возлюбленной слезу – роса небес заменит,
А карканье ворон – заменит плач друзей.
Лети, мой конь, себе твой витязь не изменит;
Не быв рабом судьбы, он не уступит ей!..
 
 
Пусть будет одинок твой всадник, умирая;
Навстречу смерти сам, бесстрашный, он пойдет!
Лети, мой конь, лети, усталости не зная,
И по ветру развей печальной думы гнет!
 
 
Безумных сил твоих не пропадет затрата,
И не заглохнет путь, протоптанный тобой:
Им облегчу я путь грядущий для собрата,
Им облегчу борьбу грядущему с судьбой!
 
 
Летит мой конь вперед, дорог не разбирая,
А черный ворон вслед зловещий крик свой шлет.
Лети, мой конь, лети, усталости не зная,
И по ветру развей печальной думы гнет!
 
 
   Затем было предпринято еще несколько попыток перевода «Мерани» на русский язык, но лучше Тхоржевского это сделать никому не удавалось, пока в начале тридцатых годов его не перевел Пастернак. Это подлинно поэтическое переложение грузинского стихотворения на русский язык, и, хотя Пастернак тоже ушел от его внешней формы (для него и шестистопник оказался великоват, он перевел стихотворение пятистопным ямбом, который в строфе с опоясывающей рифмой оказался пригодным и для передачи ритма скачки), дух стихотворения, его напряженность, противоборство обреченного поэта с судьбой Пастернаком переданы прекрасно:
 
 
Стрелой несется конь мечты моей,
Вдогонку ворон каркает угрюмо.
Вперед, мой конь! Мою печаль и думу
Дыханьем ветра встречного обвей!
 
 
Вперед, вперед, не ведая преград,
Сквозь вихрь, и град, и снег, и непогоду!
Ты должен сохранить мне дни и годы.
Вперед, вперед, куда глаза глядят!
 
 
Пусть оторвусь я от семейных уз.
Мне все равно. Где ночь в пути нагрянет,
Ночная даль моим ночлегом станет.
Я к звездам неба в подданство впишусь.
 
 
Я вверюсь скачке бешеной твоей
И исповедаюсь морскому шуму.
Вперед, мой конь! Мою печаль и думу
Дыханьем ветра встречного обвей!..
 
 
   Пастернак, конечно же, разобрался в смысле стихотворения и, больше того, в первой же строке определил суть главного образа: конь мечты моей. Это – метафора, поэтическое определение образа Мерани, и слово мечта здесь использовано в одном из его основных (по Далю) значений – игра воображения, воображение того, чего нет в настоящем.
   Итак, Мерани – не только воображаемый конь, но и конь поэтического воображения. Это сразу делает понятными все «тайные» и «загадочные» места стихотворения. То, что, на первый взгляд, имеет значение метафорическое (летит без дорог и тропинок, бегу нет предела), на самом деле у Бараташвили конкретно, ибо для воображения действительно не существует ни дорог, ни тропинок, ни предела; метафорическими же являются как раз черный ворон и ветер, казавшиеся совершенно конкретными, или вперед, означающее в будущее. Точно так же «метафорические» рассеки ветер, прорви воды, пронесись над скалами и кручами и сократи мне, нетерпеливому, странствия дни для поэтического воображения – вполне конкретные требования; правда, глагол сократи без пояснительного синонима (например, сожми) в переводе грузинского шемимокле давать не следовало: ведь у Бараташвили речь идет о том, что воображение должно показать сразу все будущие скитания, вплоть до смерти (странствия дни – тоже не лучший вариант для перевода шави корани; здесь лучше было бы дни, которые предстоит пройти), и следующая же строфа начинается с их изображения.
   При взгляде на стихотворение в целом с этой точки зрения очевидно, что оно написано о собственной судьбе, с сознанием истинной значимости своего творчества: если скакуна поэтического воображения Бараташвили зовут Мерани, то имени выше этого грузинскому поэту подобрать было бы трудно, если не невозможно!
   В стихотворении несколько планов. Основной относится к судьбе и творчеству поэта, как бы оказавшегося на месте Илико: он призывает свое поэтическое воображение свести воедино, в одну картину предстоящие дни странствий и бедствий на чужбине, не опасаясь того, что судьба его черна, а затем и рисует эту картину, предсказывая, что он больше не увидит любимую, родных и близких, сверстников и друзей и что даже похоронен будет не на родине. (Все сбылось.)
   Пока его поэтическое воображение может унести его в беспредельность и показать ему даже будущее, поэт не боится судьбы и будет бороться с ней; творчество поэта и есть тот непроходимый (неудачное слово в подстрочном переводе – грузинскому ували здесь лучше соответствовало бы никем не пройденный) путь, тот след, который протопчет Мерани, облегчив путь будущему поэту-собрату (И после меня собрату моему облегчится трудность пути, и скакун бесстрашно пронесет его перед черной судьбой!), который, в свою очередь, проскачет, надо думать, своим путем и на своем скакуне, но вдохновленный примером Бараташвили. (И это сбылось.)