И как он только выдержал эти двое с половиной суток!
В субботу после обеда тоска сделалась нестерпимой и колючий ком уже совсем забивал дыхание, вот-вот рванется слезами! К счастью, Колю выкликнули в числе первых, за кем приехали, чтобы отвезти домой. И сразу все страхи показались пустяками! И мундир опять стал блестящим! А завтрашнее воскресенье представилось сплошным праздником.
И был праздник! Рассказы о первых уроках, о замечательных классах с моделями кораблей, о строгих, но справедливых порядках. Были визиты ахавших от восторга (настоящий адмирал!) тетушкиных знакомых, умиление «приходящей» кухарки Полины, торжественное чаепитие, изумление Юрки Кавалерова и других знакомых мальчишек (уже как бы отодвинутых от юного моряка на немалое расстояние). И был ласковый вечер с лампой и листанием любимых книжек. И… была уже тайная горечь от предчувствия неизбежного нового расставания.
А утром Коля расплакался, едва встал с кровати. И плакал безутешно. Татьяна Фаддеевна слишком хорошо знала мальчика, чтобы почувствовать: это не просто печаль разлуки. Начались расспросы, и открылось, что в ощущениях Коленьки нет и капли того мажора, который он демонстрировал накануне. И что в корпусе все не так, все наоборот.
— Но отчего же ты не сказал всего этого вчера?
— Я крепился…
Разумеется, она сумела уговорить его крепиться и дальше. В скором времени придет привычка, найдутся друзья, новый образ жизни покажется естественным и даже приятным.
— Ведь впереди, мой мальчик, у тебя океаны…
Он всхлипывал и отворачивался.
Сердце тетушки надрывно болело, но что делать? Женщины не должны воспитывать мальчиков до взрослости, надобно думать о будущем. А могло ли быть более блестящее будущее, чем у морского офицера? К тому же за казенный счет…
Короче говоря, умытый и сдавшийся на уговоры Коля утром в понедельник был отвезен на извозчике в корпус. И пошла новая неделя.
На этих днях не случилось ни заметных обид от мальчишек, ни придирок от начальства. Капитан-лейтенант с бакенбардами-шариками оказался совсем не злым преподавателем азов морского дела. О стычке в коридоре он Коле не напоминал и даже похвалил новичка за открывшееся в нем знание рангоута и такелажа (вот она польза от атласа Глотова!) Однако же облегчение не приходило.
По неписаному правилу плакать по ночам новичкам позволялось не более трех первых суток. Далее виновный мог быть объявлен маменькиным сынком, слабачком и «мамзелем». И Коля не плакал. Не из-за страха перед прозвищами, а из последних остатков гордости. Но зажатые слезы лишь сильнее делали неизбывную тоску.
Что поделаешь, если он такой уродился!..
Тоска не исчезала, а лишь каменела от того, что на глазах у одноклассников и взрослых приходилось вести себя подобно всем остальным (даже улыбаться иногда!) А по ночам рождались отчаянные планы. О том, как надерзить кому-нибудь из командиров, чтобы с треском выгнали из корпуса. Или… похитить из кастелянской еще не возвращенное домой цивильное платье, занять у мальчиков под честное слово несколько рублей и пробраться на иностранный корабль, уплывающий к американским берегам…
Да, он крепился в корпусе, но перед тетушкой крепиться уже не стал. В следующий субботний вечер вылил на нее все свое отчаяние.
Они были вдвоем, кухарка Полина уже ушла. Разговор получился ожесточенный, со слезами и резкими словами с двух сторон. Тетушка говорила по-французски. О том, что он, Николя, такой же, как все остальные мальчики, и не имеет права проявлять постыдную мягкотелость. Другие же терпят и привыкают!
— Ну и пусть! А я не могу!
— Надо уметь подчинять обстоятельством это свое «не хочу»!
— Я не сказал «не хочу»! Я не могу!
— А что вы, сударь, можете? Жить под тетушкиной юбкой до женитьбы?
— Не надо мне никакой женитьбы!
— Тогда до старости?
— Ну и… да. Кто-то же должен будет кормить вас на старости лет!
— Вы… нахал. И дерзкий мальчишка. Ступай спать… — Видимо, она сочла, что утро вечера мудренее.
Следующий день был мучением. С утра — тяжкое молчание, затем (вот пытка-то!) опять визиты знакомых, при которых надо притворяться счастливым избранником судьбы. А вечером — снова разговор о том же:
— Давай рассуждать спокойно и разумно. Я понимаю, что привязанность к родному дому — благородное и сильное чувство, которое достойно того, чтобы…
Нет, она все же не понимала. Дело было уже не в привязанности к родным стенам, граненой лампе, привычным книгам и к ней, Тё-Тане. Вернее, не только в нем. Дело было в безысходности. Страх, который возник от первой угрозы лишения отпуска, стал частью Колиного мироощущения. В корпусе была несвобода. Там он нисколько не принадлежал себе, им полностью распоряжалась чужая воля. Она не всегда была злая, порой даже наоборот, но не своя… И мысль, что придется несколько лет пребывать в ежедневном подчинении этой равнодушной воле, была страшнее смерти…
Тетушка вдруг посмотрела внимательно и сказала со вздохом:
— Ладно, ложись. Может быть, ночью… к тебе придет спокойствие.
И оно пришло. Потому что проснулся Коля с четким пониманием: туда он больше не пойдет. Так и сказал Тё-Тане. А еще сказал, что чувствует себя дурно и не может встать.
— Мальчик мой, но… так вопросы не решаются. Извини, но это каприз…
— Нет…
— Что «нет»?
— Всё нет!
— Значит… ты никогда не станешь моряком. Так?
— Так. Нет… не знаю. Может, и стану. Для этого не обязательно учиться в корпусе.
— К сожалению, обязательно… А иначе кем же ты собираешься стать?
— Хоть кем… Закончу гимназию и медицинский факультет. Буду доктором, как папа…
— Папа был еще и офицером. И очень огорчился бы, узнав о твоем поведении… Я умоляю тебя: встань и поедем…
— Хорошо… — он откинул одеяло и поднялся с постели. Увидел себя в мутноватом высоком зеркале: с похудевшим серым лицом, растрепанными локонами, в длинной, как саван, рубашке. И сказал опять:
— Хорошо. Едем, раз вы велите. Однако знайте, что очень скоро я там умру. — Он полностью верил сейчас, что так и будет. И даже улыбнулся с облегчением. Потом поплыло в глазах…
Полину отправили в корпус к вахтенному командиру — с письмом о неожиданном недуге воспитанника. И — за доктором.
Знакомый доктор Иван Оттович Винтер нашел у мальчика повышенную нервозность и слабость, кои вызваны были, очевидно, излишним обилием неожиданных впечатлений и резкой сменой образа жизни. Сказал, что вскоре все пройдет, и прописал капли.
Принесенные из аптеки капли Коля послушно пил в течение дня. К вечеру тошнота прошла, голова перестала кружиться, осталась лишь легкая слабость. Она не мешала, однако, ощущению прочного покоя. А покой этот, в свою очередь, был вызван окаменевшей Колиной решимостью: пусть он умрет, но в корпус больше не вернется.
Так было и утром. На холодный вопрос тетушки, что он собирается делать, Коля сказал, глядя в потолок:
— Ничего.
Татьяна Фаддеевна слишком хорошо знала племянника. Гнуть мальчика можно лишь до известного предела, дальше — сломаешь. Она поджала губы… и поехала в корпус одна.
Ее принял сам контр-адмирал Воин Андреевич Римский-Корсаков. Он был крайне вежлив, но сух. Ибо ходатайство вдовы Лазуновой о своем воспитаннике, конечно же, показалось директору корпуса не более чем следствием переживаний чувствительного женского характера. И он сказал вначале все, что она ожидала. О мальчиках, которые не сразу вживаются в непростой корпусной быт; о привычке, которая выработается со временем; о необходимости мужского воспитания…
— Ваше превосходительство… Я все это говорила Николаю многократно. Со всей доступной мне убедительностью. Он не из тех упрямцев, которые не желают слушать разумных убеждений и отметают всякую логику… Однако же здесь нечто такое… Видимо, это одна из тех натур, которая делает его непохожим на большинство мальчиков…
«Видимо, вы никогда не пороли эту натуру», — прочиталось на лице адмирала. Но сказал он иное:
— В наше время смягчения нравов мы прилагаем все усилия, чтобы в корпусе дети видели свой второй дом. Наставники подбираются с особым тщанием. Розги отменены. Воспитанию нравственности отдается немало сил…
— Я знаю, ваше превосходительство…
— И тем не менее вы настаиваете… Но вы же понимаете, сударыня, что ответственны за будущее мальчика. Взявши его из корпуса, вы многое в этом будущем зачеркиваете…
— Я понимаю и это… — Голос госпожи Лазуновой стал тверже. Ибо в ответ на правильные слова адмирала, в ней укреплялось свое, обратное этим рассуждением решение. Она сейчас как бы ощутила себя мальчиком Колей. Ощутила тоску и отчаяние, которые испытал бы он, если бы его все же уговорили и повезли снова в корпус. — Я всё понимаю, ваше превосходительство. И тем не менее… Поверьте, мое решение не дамский каприз и не результат душевной слабости. Все гораздо серьезнее…
Римский-Корсаков поднялся из-за стола. Пожал плечами, отчего приподнялись и опали его густые эполеты.
— Воля ваша… Татьяна Фаддеевна. Конечно, вы хорошо знаете мальчика, и, возможно, у него действительно… скажем так… нет никаких склонностей к морской службе. Не смею настаивать далее, чтобы не взять грех на душу. Позвольте, однако, напоследок дать вам совет…
— Я выслушаю его с благодарностью… Воин Андреевич.
— Исключать Николая фон Вестенбаума из кадет приказом за нежелание быть в корпусе, конечно же, не следует. В конце концов это может стать известным и нежелательно сказаться в будущем. Я полагаю, у вас есть какие-то знакомства с друзьями его отца, Федора Карловича…
— И что же?
— Я говорю о друзьях-медиках. Надеюсь, они не откажут вам подписать бумагу, что мальчик не может находиться в нашем учебном заведении по открывшемуся нездоровью.
— Но… позволительно ли хлопотать о том, что не соответствует истине?
— Это формальность. Она позволит сохранить приличия и оградит вас от необходимости неприятных объяснений при возвращении Николая в прежнюю школу…
Знакомые, конечно, были. Один из главных врачей морского госпиталя Дмитрий Сергеевич Валахов тщательно осмотрел раздетого, бледно-синего от волнения Колю, затем о чем-то долго (видимо, для придания серьезности всему происходящему) говорил со своим помощником Николаем Федоровичем (Колиным тезкой!). Тот в свою очередь тоже осмотрел мальчика. Затем они вручили Татьяне Федоровне (которую пригласили из соседней комнаты) бумагу. В ней было написано, что сыну военного врача Федора Карловича Вестенбаума Николаю обучение в военном заведении решительно противопоказано по причине слабости легких.
— Благодарю вас, Дмитрий Сергеевич… — видно было, что тетушке очень неловко.
— Не стоит благодарности, Татьяна Фаддеевна… Кстати, я чувствую себя преступником, что столь долгое время не навещал вас. Не будет ли мне позволено…
— Дмитрий Сергеевич! В любой вечер! Хоть сегодня же!
— Через несколько дней, если позволите. Когда вы уладите дела в корпусе…
Он и в самом деле явился с визитом на следующей неделе. Колина кадетская форма была уже возвращена в кастелянскую, и он, повеселевший, хотя и смущенный, встретил доктора в привычной своей штатской курточке. Тот потрепал «пациента» по щеке. Затем глазами показал Татьяне Фаддеевне, что хотел бы остаться с ней наедине. Та под удобным предлогом отослала Колю из гостиной.
— Дмитрий Сергеевич, вы видите, он ожил. Я еще раз хочу поблагодарить вас…
— Голубушка Татьяна Фаддеевна, подождите. Увы, благодарить не за что. Поскольку все написанное в медицинском заключении — правда…
— Господи… — Она села, уронив руки.
— Ну, не впадайте в отчаяние. Это не та стадия, когда надо думать об ужасном. Однако же должен сказать, что уделяя немало внимания, так сказать, нравственной стороне воспитания, вы, видимо, не всегда помнили о необходимости наблюдать за здоровьем мальчика…
— Но он никогда не жаловался!
— К сожалению, бывает, что это подкрадывается незаметно. И можно почитать за счастливую удачу тот, случай, который привел вас и Колю ко мне. Поскольку неизвестно, когда еще разобрался бы с его состоянием корпусной врач…
— Что же делать? Голубчик Дмитрий Сергеевич…
— Скажу прямо: здешний сырой климат не для мальчика. Весьма благотворной была бы длительная поездка в южные области, на теплое побережье. А еще кардинальнее — постоянное там проживание. Например, Ялта…
Южный край
В субботу после обеда тоска сделалась нестерпимой и колючий ком уже совсем забивал дыхание, вот-вот рванется слезами! К счастью, Колю выкликнули в числе первых, за кем приехали, чтобы отвезти домой. И сразу все страхи показались пустяками! И мундир опять стал блестящим! А завтрашнее воскресенье представилось сплошным праздником.
И был праздник! Рассказы о первых уроках, о замечательных классах с моделями кораблей, о строгих, но справедливых порядках. Были визиты ахавших от восторга (настоящий адмирал!) тетушкиных знакомых, умиление «приходящей» кухарки Полины, торжественное чаепитие, изумление Юрки Кавалерова и других знакомых мальчишек (уже как бы отодвинутых от юного моряка на немалое расстояние). И был ласковый вечер с лампой и листанием любимых книжек. И… была уже тайная горечь от предчувствия неизбежного нового расставания.
А утром Коля расплакался, едва встал с кровати. И плакал безутешно. Татьяна Фаддеевна слишком хорошо знала мальчика, чтобы почувствовать: это не просто печаль разлуки. Начались расспросы, и открылось, что в ощущениях Коленьки нет и капли того мажора, который он демонстрировал накануне. И что в корпусе все не так, все наоборот.
— Но отчего же ты не сказал всего этого вчера?
— Я крепился…
Разумеется, она сумела уговорить его крепиться и дальше. В скором времени придет привычка, найдутся друзья, новый образ жизни покажется естественным и даже приятным.
— Ведь впереди, мой мальчик, у тебя океаны…
Он всхлипывал и отворачивался.
Сердце тетушки надрывно болело, но что делать? Женщины не должны воспитывать мальчиков до взрослости, надобно думать о будущем. А могло ли быть более блестящее будущее, чем у морского офицера? К тому же за казенный счет…
Короче говоря, умытый и сдавшийся на уговоры Коля утром в понедельник был отвезен на извозчике в корпус. И пошла новая неделя.
На этих днях не случилось ни заметных обид от мальчишек, ни придирок от начальства. Капитан-лейтенант с бакенбардами-шариками оказался совсем не злым преподавателем азов морского дела. О стычке в коридоре он Коле не напоминал и даже похвалил новичка за открывшееся в нем знание рангоута и такелажа (вот она польза от атласа Глотова!) Однако же облегчение не приходило.
По неписаному правилу плакать по ночам новичкам позволялось не более трех первых суток. Далее виновный мог быть объявлен маменькиным сынком, слабачком и «мамзелем». И Коля не плакал. Не из-за страха перед прозвищами, а из последних остатков гордости. Но зажатые слезы лишь сильнее делали неизбывную тоску.
Что поделаешь, если он такой уродился!..
Тоска не исчезала, а лишь каменела от того, что на глазах у одноклассников и взрослых приходилось вести себя подобно всем остальным (даже улыбаться иногда!) А по ночам рождались отчаянные планы. О том, как надерзить кому-нибудь из командиров, чтобы с треском выгнали из корпуса. Или… похитить из кастелянской еще не возвращенное домой цивильное платье, занять у мальчиков под честное слово несколько рублей и пробраться на иностранный корабль, уплывающий к американским берегам…
Да, он крепился в корпусе, но перед тетушкой крепиться уже не стал. В следующий субботний вечер вылил на нее все свое отчаяние.
Они были вдвоем, кухарка Полина уже ушла. Разговор получился ожесточенный, со слезами и резкими словами с двух сторон. Тетушка говорила по-французски. О том, что он, Николя, такой же, как все остальные мальчики, и не имеет права проявлять постыдную мягкотелость. Другие же терпят и привыкают!
— Ну и пусть! А я не могу!
— Надо уметь подчинять обстоятельством это свое «не хочу»!
— Я не сказал «не хочу»! Я не могу!
— А что вы, сударь, можете? Жить под тетушкиной юбкой до женитьбы?
— Не надо мне никакой женитьбы!
— Тогда до старости?
— Ну и… да. Кто-то же должен будет кормить вас на старости лет!
— Вы… нахал. И дерзкий мальчишка. Ступай спать… — Видимо, она сочла, что утро вечера мудренее.
Следующий день был мучением. С утра — тяжкое молчание, затем (вот пытка-то!) опять визиты знакомых, при которых надо притворяться счастливым избранником судьбы. А вечером — снова разговор о том же:
— Давай рассуждать спокойно и разумно. Я понимаю, что привязанность к родному дому — благородное и сильное чувство, которое достойно того, чтобы…
Нет, она все же не понимала. Дело было уже не в привязанности к родным стенам, граненой лампе, привычным книгам и к ней, Тё-Тане. Вернее, не только в нем. Дело было в безысходности. Страх, который возник от первой угрозы лишения отпуска, стал частью Колиного мироощущения. В корпусе была несвобода. Там он нисколько не принадлежал себе, им полностью распоряжалась чужая воля. Она не всегда была злая, порой даже наоборот, но не своя… И мысль, что придется несколько лет пребывать в ежедневном подчинении этой равнодушной воле, была страшнее смерти…
Тетушка вдруг посмотрела внимательно и сказала со вздохом:
— Ладно, ложись. Может быть, ночью… к тебе придет спокойствие.
И оно пришло. Потому что проснулся Коля с четким пониманием: туда он больше не пойдет. Так и сказал Тё-Тане. А еще сказал, что чувствует себя дурно и не может встать.
— Мальчик мой, но… так вопросы не решаются. Извини, но это каприз…
— Нет…
— Что «нет»?
— Всё нет!
— Значит… ты никогда не станешь моряком. Так?
— Так. Нет… не знаю. Может, и стану. Для этого не обязательно учиться в корпусе.
— К сожалению, обязательно… А иначе кем же ты собираешься стать?
— Хоть кем… Закончу гимназию и медицинский факультет. Буду доктором, как папа…
— Папа был еще и офицером. И очень огорчился бы, узнав о твоем поведении… Я умоляю тебя: встань и поедем…
— Хорошо… — он откинул одеяло и поднялся с постели. Увидел себя в мутноватом высоком зеркале: с похудевшим серым лицом, растрепанными локонами, в длинной, как саван, рубашке. И сказал опять:
— Хорошо. Едем, раз вы велите. Однако знайте, что очень скоро я там умру. — Он полностью верил сейчас, что так и будет. И даже улыбнулся с облегчением. Потом поплыло в глазах…
Полину отправили в корпус к вахтенному командиру — с письмом о неожиданном недуге воспитанника. И — за доктором.
Знакомый доктор Иван Оттович Винтер нашел у мальчика повышенную нервозность и слабость, кои вызваны были, очевидно, излишним обилием неожиданных впечатлений и резкой сменой образа жизни. Сказал, что вскоре все пройдет, и прописал капли.
Принесенные из аптеки капли Коля послушно пил в течение дня. К вечеру тошнота прошла, голова перестала кружиться, осталась лишь легкая слабость. Она не мешала, однако, ощущению прочного покоя. А покой этот, в свою очередь, был вызван окаменевшей Колиной решимостью: пусть он умрет, но в корпус больше не вернется.
Так было и утром. На холодный вопрос тетушки, что он собирается делать, Коля сказал, глядя в потолок:
— Ничего.
Татьяна Фаддеевна слишком хорошо знала племянника. Гнуть мальчика можно лишь до известного предела, дальше — сломаешь. Она поджала губы… и поехала в корпус одна.
Ее принял сам контр-адмирал Воин Андреевич Римский-Корсаков. Он был крайне вежлив, но сух. Ибо ходатайство вдовы Лазуновой о своем воспитаннике, конечно же, показалось директору корпуса не более чем следствием переживаний чувствительного женского характера. И он сказал вначале все, что она ожидала. О мальчиках, которые не сразу вживаются в непростой корпусной быт; о привычке, которая выработается со временем; о необходимости мужского воспитания…
— Ваше превосходительство… Я все это говорила Николаю многократно. Со всей доступной мне убедительностью. Он не из тех упрямцев, которые не желают слушать разумных убеждений и отметают всякую логику… Однако же здесь нечто такое… Видимо, это одна из тех натур, которая делает его непохожим на большинство мальчиков…
«Видимо, вы никогда не пороли эту натуру», — прочиталось на лице адмирала. Но сказал он иное:
— В наше время смягчения нравов мы прилагаем все усилия, чтобы в корпусе дети видели свой второй дом. Наставники подбираются с особым тщанием. Розги отменены. Воспитанию нравственности отдается немало сил…
— Я знаю, ваше превосходительство…
— И тем не менее вы настаиваете… Но вы же понимаете, сударыня, что ответственны за будущее мальчика. Взявши его из корпуса, вы многое в этом будущем зачеркиваете…
— Я понимаю и это… — Голос госпожи Лазуновой стал тверже. Ибо в ответ на правильные слова адмирала, в ней укреплялось свое, обратное этим рассуждением решение. Она сейчас как бы ощутила себя мальчиком Колей. Ощутила тоску и отчаяние, которые испытал бы он, если бы его все же уговорили и повезли снова в корпус. — Я всё понимаю, ваше превосходительство. И тем не менее… Поверьте, мое решение не дамский каприз и не результат душевной слабости. Все гораздо серьезнее…
Римский-Корсаков поднялся из-за стола. Пожал плечами, отчего приподнялись и опали его густые эполеты.
— Воля ваша… Татьяна Фаддеевна. Конечно, вы хорошо знаете мальчика, и, возможно, у него действительно… скажем так… нет никаких склонностей к морской службе. Не смею настаивать далее, чтобы не взять грех на душу. Позвольте, однако, напоследок дать вам совет…
— Я выслушаю его с благодарностью… Воин Андреевич.
— Исключать Николая фон Вестенбаума из кадет приказом за нежелание быть в корпусе, конечно же, не следует. В конце концов это может стать известным и нежелательно сказаться в будущем. Я полагаю, у вас есть какие-то знакомства с друзьями его отца, Федора Карловича…
— И что же?
— Я говорю о друзьях-медиках. Надеюсь, они не откажут вам подписать бумагу, что мальчик не может находиться в нашем учебном заведении по открывшемуся нездоровью.
— Но… позволительно ли хлопотать о том, что не соответствует истине?
— Это формальность. Она позволит сохранить приличия и оградит вас от необходимости неприятных объяснений при возвращении Николая в прежнюю школу…
Знакомые, конечно, были. Один из главных врачей морского госпиталя Дмитрий Сергеевич Валахов тщательно осмотрел раздетого, бледно-синего от волнения Колю, затем о чем-то долго (видимо, для придания серьезности всему происходящему) говорил со своим помощником Николаем Федоровичем (Колиным тезкой!). Тот в свою очередь тоже осмотрел мальчика. Затем они вручили Татьяне Федоровне (которую пригласили из соседней комнаты) бумагу. В ней было написано, что сыну военного врача Федора Карловича Вестенбаума Николаю обучение в военном заведении решительно противопоказано по причине слабости легких.
— Благодарю вас, Дмитрий Сергеевич… — видно было, что тетушке очень неловко.
— Не стоит благодарности, Татьяна Фаддеевна… Кстати, я чувствую себя преступником, что столь долгое время не навещал вас. Не будет ли мне позволено…
— Дмитрий Сергеевич! В любой вечер! Хоть сегодня же!
— Через несколько дней, если позволите. Когда вы уладите дела в корпусе…
Он и в самом деле явился с визитом на следующей неделе. Колина кадетская форма была уже возвращена в кастелянскую, и он, повеселевший, хотя и смущенный, встретил доктора в привычной своей штатской курточке. Тот потрепал «пациента» по щеке. Затем глазами показал Татьяне Фаддеевне, что хотел бы остаться с ней наедине. Та под удобным предлогом отослала Колю из гостиной.
— Дмитрий Сергеевич, вы видите, он ожил. Я еще раз хочу поблагодарить вас…
— Голубушка Татьяна Фаддеевна, подождите. Увы, благодарить не за что. Поскольку все написанное в медицинском заключении — правда…
— Господи… — Она села, уронив руки.
— Ну, не впадайте в отчаяние. Это не та стадия, когда надо думать об ужасном. Однако же должен сказать, что уделяя немало внимания, так сказать, нравственной стороне воспитания, вы, видимо, не всегда помнили о необходимости наблюдать за здоровьем мальчика…
— Но он никогда не жаловался!
— К сожалению, бывает, что это подкрадывается незаметно. И можно почитать за счастливую удачу тот, случай, который привел вас и Колю ко мне. Поскольку неизвестно, когда еще разобрался бы с его состоянием корпусной врач…
— Что же делать? Голубчик Дмитрий Сергеевич…
— Скажу прямо: здешний сырой климат не для мальчика. Весьма благотворной была бы длительная поездка в южные области, на теплое побережье. А еще кардинальнее — постоянное там проживание. Например, Ялта…
Южный край
Надо знать Татьяну Фаддеевну Лазунову! Особенно в решительные моменты жизни… Под аханья и причитания знакомых дам, которые дружно считали «самоубийственной идеей» так отчаянно срываться с места и мчаться в неведомые края, неизвестно к кому, да еще в осеннюю распутицу, тетушка все решила за неделю. Расплатилась за квартиру, раздарила множество книг подругам, поручила им распродать оставшееся имущество, упаковала чемоданы и купила билеты на поезд.
Коля, не чувствовавший в легких никакой слабости и не очень-то поверивший в свою болезнь, воспринял свалившиеся события как подарок судьбы. Как радостное обещание удивительного путешествия и многих приключений. Ура!.. Он помогал тетушке в сборах и уверял ее, что «здоров, как целое войско спартанцев» и что во время всего пути до Крыма он «даже вот ни настолечко» не вздумает занедужить.
Надо сказать, он сдержал слово. Ни в поезде до Москвы, а потом до Курска, ни в долгом путешествии на лошадях по южной России (целая неделя в тряском экипаже с ночевками на почтовых станциях) он не пожаловался ни на какую хворь. Наоборот, порозовел, глядел на все блестящими любопытными глазами и не показывал ни малейшего утомления. Это можно было бы приписать радостному возбуждению от дороги, но не столь же долгое время!.. Татьяна Фаддеевна робко радовалась и, бывало, крестилась на колокольни тянувшихся вдоль шляха сел и станиц, хотя вообще-то не привыкла показывать излишнюю религиозность…
В маленькой зеленой Балте, куда лишь в прошлом году протянули от Одессы рельсовый путь, снова сели на поезд. А в Одессе прожили три дня, отдыхая от долгой дороги и радуясь укладу большого города. Погода во время всего пути стояла теплая, порой похожая на август. А здесь, у моря, было совсем лето. Правда, желтели уже каштаны и шуршала сухими листьями акация, но цвели на бульваре розы, крепко нагревало камни солнце, а южное море было удивительно синим и спокойным, совсем не похожим на серую Балтику.
Таким оно, море, было и в то утро, когда сели на пароход РОПИТа «Андрей Первозванный».
Пароход был небольшой, но красивый, блестящий белой краской. С чуть склоненными назад мачтами, с длинным (как на паруснике!) бушпритом и плавно выгнутым форштевнем. Коля с новой радостной дрожью ощутил себя искателем приключений и кругосветным путешественником. Одно огорчало — уж слишком благостная стояла погода. Зато Коля впервые увидел открытое море во всех сторонах горизонта — ничего, кроме воды!
А к вечеру похолодало и солнце село в длинное серое облако. Что это за примета, известно всякому, кто читал морские книжки. И примета не обманула! Часа через два сгустившаяся тьма загудела, в мачтах засвистело (так, по крайней мере, чудилось Коле), в стекла иллюминатора ударили брызги. Пароход качнуло раз, другой. Он пошел носом куда-то вниз, потом вверх, потом опять вниз.
— Это шторм! Я пойду посмотрю! — Коля кинулся к двери каюты.
— Не смей! Не вздумай соваться наружу!
— Но это же шторм!
— Вот именно!.. О-о…
Даже в тусклом свете масляной лампы было видно, какой бледной сделалась тетушка. На лбу ее блестели капли. Согнутым мизинцем она дергала стоячий воротничок платья.
— Тё-Таня, у вас морская болезнь! — радостно догадался Коля. — Не бойтесь, это не опасно! Вы привыкнете!
Морская болезнь — это ведь тоже признак штормовых приключений. Конечно, если она не у тебя, а у других. Сам Коля не чувствовал никаких признаков укачивания, хотя двухместная каютка уже болталась в пространстве, как картонная коробочка на шнурке, которой играет расшалившийся кот.
— О-о, я не думала, что это такая мука… — слабо стенала Татьяна Фаддеевна, привалившись к пыльной спинке плюшевого диванчика. — А ты… ты неужели ничего не чувствуешь?
— Качает! Но ведь так и полагается, если буря!
Не ощущая страданий, Коля (увы!) не мог проникнуться во всей мере и болезненным состоянием тетушки. Он поймал поехавший по скользкому полу баул, выхватил из него лимон.
— Тё-Таня, вот! Жуйте прямо с кожурой. Говорят, это очень помогает при качке.
Татьяна Фаддеевна, которой раньше и в голову не пришло бы есть немытый и неочищенный фрукт, впилась в лимон зубами.
— М-м… О-о…
— Вам легче, да?.. Ну, можно мне на минутку на палубу? А то шторм закончится, а я и не увижу!
— Сядь! Не хватало еще, чтобы тебя смыло!
— Я вцеплюсь в поручни!
— Я тебе вцеплюсь… Не суйся за дверь! Ты хочешь моей смерти?
Уж этого-то Коля (конечно же!) не хотел! Осознавши наконец серьезность ситуации, он схватил тетушкин веер и начал обмахивать ее, работая, как ветряная мельница.
— Благодарю… Ох… Конечно, это мне за грехи… но что будет с тобой, если я здесь умру?…
— Да нет же, Тё-Таня, от качки никто не умирает, я читал!.. А еще читал, как от нее спастись! Зажмите нос и надуйте щеки изо всех сил, так чтобы воздух пошел из ушей! Сразу полегчает!
В другое время Татьяна Фаддеевна сочла бы такой совет «неприличным фантазерством». А сейчас, не видя иного спасения, поступила по Колиной инструкции. Неизвестно, пошел ли из ушей воздух, но на короткое время стало тетушке полегче. Или просто в ней возобладало чувство долга. Проглотив кусок лимона и водрузив пенсне, она велела Коле снять сапожки и курточку, укрыться пледом на диванчике и «до утра не предпринимать никаких самостоятельных шагов».
— Может быть, к утру этот ужас кончится…
«Хоть бы не кончился! А то ведь и не увижу…»
Расходившееся море убаюкало мальчишку, как веселая нянька. Коле снилось, что он на палубе, над головой гудит тугая парусина косо развернутых для крутого бейдевинда марселей и брамселей, а в лицо летит соленая пена. Иногда сквозь сон слышал он звуки, похожие не то на утробное рычание пантеры, не то на сдавленные рыдания мучеников в аду (это или снова страдала тетушка, или рокотала снаружи штормовая погода), но очнуться полностью не мог. Проснулся лишь утром, когда за круглым стеклом летел зеленовато-серый сырой воздух.
Лампа моталась у потолка, будто одуревший маятник, и не горела: видно, погасла от качки. У тетушкиной койки валялись на полу влажные полотенца (Коля поморщился). Но зато тетушка спала. Лицо ее было похудевшим и светло-серым, но спокойным. И дышала она, кажется, ровно.
Коля решил, что грешно упускать момент. Танцуя на уходящем из-под ног полу (то есть на палубе!), натянул он сапожки, сунул руки в суконные рукава, отпер дверь и при новом качании захлопнул ее за собой. В узком коридоре было полутемно и пахло кислым. Коля, толкаясь ладонями то об одну, то о другую стенку, добрался до крутой лесенки (именуемой, конечно, трапом). Дождался перерыва между двумя размахами волн и стремительно взбежал наверх.
Он оказался на узкой палубе, протянутой вдоль каютных окон. Над медным решетчатым ограждением взлетел гребень, ударил по щекам шипучей солью. Коля тихо взвизгнул. Вцепился в мокрый поручень, вытянул шею навстречу ветру. Море было сизо-зеленым с длинными изгибами пены. Вздыбленное, мчащееся куда-то. И небо мчалось. Серое, но вовсе не унылое. В этой серости была пестрота! В ней мешались пепельные, серебристо-дымчатые и почти черные, угольные клочья и мохнатые облачные туши. Ворочались, клубились, летели. Сквозь них иногда проскакивала желтизна…
Однако отсюда видна была лишь половина моря. И Коля метнулся по новому трапу, выше! Он очутился на самой верхней палубе, неподалеку от гудящей фок-мачты. Швыряла в низкие тучи свой черный дым громадная желтая труба с эмблемой РОПИТа. Но Коля глянул на нее лишь мельком. Он встал на пустой палубе, навалившись грудью на трубчатый релинг, и смотрел только на море. Оно победно ревело со всех сторон, и ветер ревел. Он старался оттащить мальчишку от поручней, но тот держался и весело мотал головой. Волосы отлетали назад. Они были в брызгах, потому что брызги эти густо летели навстречу даже здесь, наверху. Одежда пропиталась сыростью — как и положено при морских передрягах. Коля восторженно наблюдал, как длинный желтый бушприт с белым ноком то устремляется в подножие встречной шипучей волны, то чуть ли не втыкается на взлете в крутящиеся облака. И холодно вовсе не было! А влажные запахи моря просто распирали легкие!..
Коля, не чувствовавший в легких никакой слабости и не очень-то поверивший в свою болезнь, воспринял свалившиеся события как подарок судьбы. Как радостное обещание удивительного путешествия и многих приключений. Ура!.. Он помогал тетушке в сборах и уверял ее, что «здоров, как целое войско спартанцев» и что во время всего пути до Крыма он «даже вот ни настолечко» не вздумает занедужить.
Надо сказать, он сдержал слово. Ни в поезде до Москвы, а потом до Курска, ни в долгом путешествии на лошадях по южной России (целая неделя в тряском экипаже с ночевками на почтовых станциях) он не пожаловался ни на какую хворь. Наоборот, порозовел, глядел на все блестящими любопытными глазами и не показывал ни малейшего утомления. Это можно было бы приписать радостному возбуждению от дороги, но не столь же долгое время!.. Татьяна Фаддеевна робко радовалась и, бывало, крестилась на колокольни тянувшихся вдоль шляха сел и станиц, хотя вообще-то не привыкла показывать излишнюю религиозность…
В маленькой зеленой Балте, куда лишь в прошлом году протянули от Одессы рельсовый путь, снова сели на поезд. А в Одессе прожили три дня, отдыхая от долгой дороги и радуясь укладу большого города. Погода во время всего пути стояла теплая, порой похожая на август. А здесь, у моря, было совсем лето. Правда, желтели уже каштаны и шуршала сухими листьями акация, но цвели на бульваре розы, крепко нагревало камни солнце, а южное море было удивительно синим и спокойным, совсем не похожим на серую Балтику.
Таким оно, море, было и в то утро, когда сели на пароход РОПИТа «Андрей Первозванный».
Пароход был небольшой, но красивый, блестящий белой краской. С чуть склоненными назад мачтами, с длинным (как на паруснике!) бушпритом и плавно выгнутым форштевнем. Коля с новой радостной дрожью ощутил себя искателем приключений и кругосветным путешественником. Одно огорчало — уж слишком благостная стояла погода. Зато Коля впервые увидел открытое море во всех сторонах горизонта — ничего, кроме воды!
А к вечеру похолодало и солнце село в длинное серое облако. Что это за примета, известно всякому, кто читал морские книжки. И примета не обманула! Часа через два сгустившаяся тьма загудела, в мачтах засвистело (так, по крайней мере, чудилось Коле), в стекла иллюминатора ударили брызги. Пароход качнуло раз, другой. Он пошел носом куда-то вниз, потом вверх, потом опять вниз.
— Это шторм! Я пойду посмотрю! — Коля кинулся к двери каюты.
— Не смей! Не вздумай соваться наружу!
— Но это же шторм!
— Вот именно!.. О-о…
Даже в тусклом свете масляной лампы было видно, какой бледной сделалась тетушка. На лбу ее блестели капли. Согнутым мизинцем она дергала стоячий воротничок платья.
— Тё-Таня, у вас морская болезнь! — радостно догадался Коля. — Не бойтесь, это не опасно! Вы привыкнете!
Морская болезнь — это ведь тоже признак штормовых приключений. Конечно, если она не у тебя, а у других. Сам Коля не чувствовал никаких признаков укачивания, хотя двухместная каютка уже болталась в пространстве, как картонная коробочка на шнурке, которой играет расшалившийся кот.
— О-о, я не думала, что это такая мука… — слабо стенала Татьяна Фаддеевна, привалившись к пыльной спинке плюшевого диванчика. — А ты… ты неужели ничего не чувствуешь?
— Качает! Но ведь так и полагается, если буря!
Не ощущая страданий, Коля (увы!) не мог проникнуться во всей мере и болезненным состоянием тетушки. Он поймал поехавший по скользкому полу баул, выхватил из него лимон.
— Тё-Таня, вот! Жуйте прямо с кожурой. Говорят, это очень помогает при качке.
Татьяна Фаддеевна, которой раньше и в голову не пришло бы есть немытый и неочищенный фрукт, впилась в лимон зубами.
— М-м… О-о…
— Вам легче, да?.. Ну, можно мне на минутку на палубу? А то шторм закончится, а я и не увижу!
— Сядь! Не хватало еще, чтобы тебя смыло!
— Я вцеплюсь в поручни!
— Я тебе вцеплюсь… Не суйся за дверь! Ты хочешь моей смерти?
Уж этого-то Коля (конечно же!) не хотел! Осознавши наконец серьезность ситуации, он схватил тетушкин веер и начал обмахивать ее, работая, как ветряная мельница.
— Благодарю… Ох… Конечно, это мне за грехи… но что будет с тобой, если я здесь умру?…
— Да нет же, Тё-Таня, от качки никто не умирает, я читал!.. А еще читал, как от нее спастись! Зажмите нос и надуйте щеки изо всех сил, так чтобы воздух пошел из ушей! Сразу полегчает!
В другое время Татьяна Фаддеевна сочла бы такой совет «неприличным фантазерством». А сейчас, не видя иного спасения, поступила по Колиной инструкции. Неизвестно, пошел ли из ушей воздух, но на короткое время стало тетушке полегче. Или просто в ней возобладало чувство долга. Проглотив кусок лимона и водрузив пенсне, она велела Коле снять сапожки и курточку, укрыться пледом на диванчике и «до утра не предпринимать никаких самостоятельных шагов».
— Может быть, к утру этот ужас кончится…
«Хоть бы не кончился! А то ведь и не увижу…»
Расходившееся море убаюкало мальчишку, как веселая нянька. Коле снилось, что он на палубе, над головой гудит тугая парусина косо развернутых для крутого бейдевинда марселей и брамселей, а в лицо летит соленая пена. Иногда сквозь сон слышал он звуки, похожие не то на утробное рычание пантеры, не то на сдавленные рыдания мучеников в аду (это или снова страдала тетушка, или рокотала снаружи штормовая погода), но очнуться полностью не мог. Проснулся лишь утром, когда за круглым стеклом летел зеленовато-серый сырой воздух.
Лампа моталась у потолка, будто одуревший маятник, и не горела: видно, погасла от качки. У тетушкиной койки валялись на полу влажные полотенца (Коля поморщился). Но зато тетушка спала. Лицо ее было похудевшим и светло-серым, но спокойным. И дышала она, кажется, ровно.
Коля решил, что грешно упускать момент. Танцуя на уходящем из-под ног полу (то есть на палубе!), натянул он сапожки, сунул руки в суконные рукава, отпер дверь и при новом качании захлопнул ее за собой. В узком коридоре было полутемно и пахло кислым. Коля, толкаясь ладонями то об одну, то о другую стенку, добрался до крутой лесенки (именуемой, конечно, трапом). Дождался перерыва между двумя размахами волн и стремительно взбежал наверх.
Он оказался на узкой палубе, протянутой вдоль каютных окон. Над медным решетчатым ограждением взлетел гребень, ударил по щекам шипучей солью. Коля тихо взвизгнул. Вцепился в мокрый поручень, вытянул шею навстречу ветру. Море было сизо-зеленым с длинными изгибами пены. Вздыбленное, мчащееся куда-то. И небо мчалось. Серое, но вовсе не унылое. В этой серости была пестрота! В ней мешались пепельные, серебристо-дымчатые и почти черные, угольные клочья и мохнатые облачные туши. Ворочались, клубились, летели. Сквозь них иногда проскакивала желтизна…
Однако отсюда видна была лишь половина моря. И Коля метнулся по новому трапу, выше! Он очутился на самой верхней палубе, неподалеку от гудящей фок-мачты. Швыряла в низкие тучи свой черный дым громадная желтая труба с эмблемой РОПИТа. Но Коля глянул на нее лишь мельком. Он встал на пустой палубе, навалившись грудью на трубчатый релинг, и смотрел только на море. Оно победно ревело со всех сторон, и ветер ревел. Он старался оттащить мальчишку от поручней, но тот держался и весело мотал головой. Волосы отлетали назад. Они были в брызгах, потому что брызги эти густо летели навстречу даже здесь, наверху. Одежда пропиталась сыростью — как и положено при морских передрягах. Коля восторженно наблюдал, как длинный желтый бушприт с белым ноком то устремляется в подножие встречной шипучей волны, то чуть ли не втыкается на взлете в крутящиеся облака. И холодно вовсе не было! А влажные запахи моря просто распирали легкие!..
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента