От этого мимолетного и добродушного «звали» Корнелия опять ударило упругой подушкой ужаса.

– К… кха… Кор… нелий…

– Полностью, полностью.

– Корнелий Глас… Из Руты…

– Ишь ты! У меня теща из Руты…

И старший инспектор снова заговорил в трубку, а Корнелий, утопая в серой полуобморочной мути, исходил теперь мысленно беспомощным криком: «Почему «звали»? Я не хочу! Я вот он, я есть! Менязовут Корнелий Глас из Руты, я хочу жить! Не надо меня…»

Потом его опять отпустило, и он как сквозь вату услышал голос инспектора Альбина:

– Ладушки, Вак… Оч-хорошо. Спасибо. Занесет в наши края – заходи, раздавим жбанчик по-старому, вспомним уланскую молодость. Естесно. Супруге привет. Да? Ну, извини, не знал. Ясно. Как поется: «Неизвестно, кому повезло»… О чем разговор! Обижаете, начальник. Ха-ха… Ладно, будь!

Альбин опустил трубку. Перевел взгляд на Корнелия. Улыбка сходила с лица старшего инспектора, будто стираемая медленной ладонью. Глаза поскучнели. Старший инспектор Мук от воспоминаний, вызванных беседою со старым приятелем, возвращался к будням тюремной службы. Но надо отдать справедливость: даже и сейчас в его глазах Корнелий не заметил раздражения. Скорее опять намек на сочувствие. И даже капельку виноватости.

– Вот же ж кретины, присылают в субботу. Дак что мне с тобой делать-то?

Корнелий пожал плечами. На него в эту минуту накатило ленивое безразличие. Снова ощутимо подташнивало. Инспектор побарабанил пальцами, повернулся к окну и неожиданно сильным тенором крикнул сквозь решетку:

– Гаргуш! А ну, зайди ко мне!

Через полминуты возник в дверях нескладный длинный парень с унылым носом и печальными глазами. Расстегнутая уланская форма висела на нем как на вешалке. Парень медленно начал:

– Я вас слушаю, господин ста…

– Слушай, слушай. И делай… Прислали вот человека, надо ему перекантоваться до понедельника, ты устрой.

Гаргуш неожиданно осклабился: зубы желтые, большущие.

– Ну, а чего… Номера-то все свободные, как на Побережье в пустой сезон.

– Понятно, что свободные. Ты устрой как надо: постель там и все прочее. Чтобы по-людски. Человек-то не виноват, не уголовник ведь, просто залетел по миллионному делу…

«Миллионное дело», звучит-то как», – отрешенно подумал Корнелий. Гаргуш глянул на него – в печальном взоре что-то вроде доброжелательного любопытства.

– Дак пойдемте, что ли…

Корнелий встал.

– Как-нибудь перекрутишься пару суток, – вздохнул инспектор. – Не курорт, но что поделаешь…

– Господин инспектор, а кормить-то чем? – вдруг обеспокоился Гаргуш. – Это что, значит, из-за одного человека мне кухонную линию доставки налаживать? Она ведь, сами знаете…

– Не надо. Возьмешь еду за стеной, у ребятишек. У них, конечно, не ресторан, да что поделаешь. Не отощает гость до понедельника…

Корнелий на вялых ногах шагнул к порогу. И там замер, настигнутый новым приступом страха. И не сдержался, слабо хмыкнул, спросил:

– Ну, а в понедельник-то что? Как оно тут вообще у вас… делается?

Он сознавал, какая ненатуральная, жалкая его развязность, и знал, что инспектор видит его насквозь. Но тот отозвался без насмешки, с бодрым пониманием:

– А, ты про это! Да брось, не думай. Чепуха, шприц-пистолетик, безболезненный. Ляжешь на диванчик и не заметишь, как бай-бай… Все там будем – не завтра, так послезавтра…


Этой нехитрой мыслью – «не завтра, так послезавтра» – Корнелий и успокаивал себя, двигаясь за надзирателем Гаргушем. Пришли в одноэтажный белый дом. В коридоре – с десяток дверей, на каждой зарешеченное окошко и засов. Все как полагается.

Камера оказалась просторная. Белая. Окно большое, решетка – с завитками, как в старинном замке. Гаргуш вышел, скоро вернулся, начал расстилать на узком матрасе простыни и одеяло.

– А вон там, на полке, значит, электробритва. Только втыкать надо в коридоре, тут дырок нету… И гальюн тоже в коридоре, в конце…

– Запирать-то, выходит, не будешь?

– А на кой? – удивился Гаргуш. – Гуляйте хоть по всей территории, радуйтесь белому свету. Только за проходную не суйтесь, а то там на контроле Кизя Лук сидит, крик подымет…

Наконец он ушел, и Корнелий обессиленно свалился на жесткую койку. Лицом в подушку. Обдало запахом стерильного казенного полотна – как в казарме на сборах. Это был запах тоски и безнадежности. Но подняться не хватило сил.

Вот она какая – камера смертников. Чистая, просторная, незапертая. Солнышко сквозь окно печет затылок. Тюремные чиновники добродушны и снисходительны… Лучше бы уж кандалы, сырой подвал, пытки… А эта пытка – лежать, утыкаясь в подушку, иждать двое бесконечных суток… Или, наоборот, очень коротких? Несчастье или благо эта отсрочка? А если бы это прямо сейчас – лучше было бы или хуже?

Сегодня, завтра или послезавтра – какая разница?

Зачем ему эти два дня и две ночи? Может, чтобы подвести итоги, подумать о смысле прожитой жизни?

А в чем он, смысл-то?

Много лет учили Корнелия Гласа, как и других школяров, что главный смысл – внести свой посильный вклад в упрочение цивилизации. В укрепление стабильности общества. Какой вклад он внес? Самая главная работа – это, пожалуй, рекламное оформление Готического квартала. Да, ничего получилось, все оценили. И была премия, и было повышение, и даже в ехидстве Рибалтера звучала еле прикрытая зависть… Но ведь Эдик Ружский сделал бы эту работу не хуже. Даже лучше сделал бы, если говорить честно (а когда говорить с самим собой честно, если не сейчас?). Корнелий тогда выхватил заявку на проект у Эдика из-под носа, и все говорили, что сделано было чисто. Но при чем здесь польза для цивилизации? И вообще, нужно ли цивилизации рекламное дело?

Реклама служит радостям. Может, смысл бытия в радостях? Что ж, их, радостей, кажется, хватало. Но… если опять же честно разобраться, разве были они полными, без оглядки? За каждой прятался страх. Страх, что эта радость может оказаться непрочной, что завтра станет хуже, чем сегодня, что шеф вернет его эскизы и предпочтет эскизы Рибалтера или Ружского; что не хватит гонорара для очередного взноса за дом; что опять вызовут в уланские казармы; что на обязательном медосмотре обнаружат что-нибудь такое (после веселого отпуска на Островах, вдали от Клавдии); что вот уже и за сорок, и время летит все быстрее, и почему-то стало невпопад, незнакомо перестукивать порой сердце…

Ну, а с другой стороны, кто живет без страха? Без него – никуда. Страх – регулятор всей жизни. Везде и всегда. Недаром же мудрая Машина заменила все наказания прошлых эпох на одно: на штрафную электронную лотерею, где главное – страх смерти. Иногда крошечный. Иногда оглушающий, доводящий до паралича – если шанс гибели велик… Но вот ведь и самый крошечный шанс привел Корнелия сюда… И теперь Корнелий сполна пьет чашу наказания страхом. Именно страхом, потому что сама смерть что? Тьфу. «Ляжешь на диванчик, и бай-бай…» Так вроде бы выразился этот инспектор? Альбин его, кажется, зовут. Подходящее имя для такого альбиноса… Но подожди, Корнелий, не вертись, не прячь морду под мышку. Ты же знаешь, что это имя застряло в памяти по другой причине…

Может быть, здесь знак судьбы? Знак отмщения? В том, чтоэтого человека, призванного отнять у Корнелия жизнь, тоже зовут Альбин?

Господи, чушь какая! Слюнявое «розовое» детство, тридцать лет прошло. И нисколько не похож этот Альбин на того… Скорее он похож на Клапана, который был преданным адъютантом Пальчика, – с такими же белесыми ресницами и стертым лицом… И не будет этот нынешний Альбин лишать Корнелия жизни, на то есть специальный исполнитель, который должен появиться в понедельник… и «бай-бай»…

И Корнелий обессиленно провалился в глубокий, как черная шахта, сон.


Видимо, измученный мозг спасительно выключился на несколько часов. Когда Корнелий очнулся, по цвету неба и освещению листьев за окном он понял, что день перевалил за половину.

На столе поблескивали судки – значит, Гаргуш принес обед, но будить Корнелия не стал.

Корнелий сел, поматывая головой. Прислушался к себе. Внутри сидела тупая несильная тоска. Почти без боязни.

«Психика примиряется с неизбежным», – с кислой усмешкой сказал себе Корнелий. Шагнул к столу, приподнял на судке крышку. Пахнуло теплым варевом. Он вздрогнул: противно. В большой никелированной кружке оказался холодный компот. Корнелий поглотал его, чтобы забить во рту запах наволочного полотна. Компот был хорош, но тут же опять замутило.

Корнелий сбросил на кровать мятый пиджак и галстук. Вышел в коридор, отыскал туалет. Потом прошел на тюремный двор.

Двор был патриархальным. Трава, песочные дорожки, тополя, клены с разлапистыми листьями. Высокие сорняки у каменного, с облезшей побелкой забора. Там же – груда пустых дощатых ящиков. Словно приглашение: взбирайся, прыгай через забор и – на волю.

Корнелий сел прямо в траву, вытянул ноги, прислонился к нижнему ящику. Голова была ясна, но сил – никаких. Не хотелось двигаться. Корнелий запрокинул лицо. Небо в зените светилось чистой голубизной, не чувствовалось в нем вчерашнего зноя. Медленно меняя форму, двигались облака: светло-желтые, легкие, с пушистыми краями. Была в них такая отрешенность, несвязанность с земной человеческой жизнью, что на Корнелия снизошло спокойствие. Этакое понимание истины, что все «суета сует». И сидел он так долго-долго, почти бездумно. Желал только, чтобы никогда это не кончилось.

Изредка пролетали над ним желтые и белые бабочки, а выше носились ласточки.

Через бесконечное время раздались шаги, и сбоку откуда-то появился, навис Гаргуш…

– Тут такое дело… господин Глас. Господин старший инспектор спрашивали: если надо священника, то можно сделать заявку. Только скажите, по какой вере и когда. Можно на завтра или на послезавтра утром.

Возвращаясь с беззаботных небес на тюремный двор, Корнелий опять ощутил упругие толчки тошнотворного ужаса. И, надеясь, что это кончится с уходом Гаргуша, быстро сказал:

– Нет, не надо, спасибо.

Тот переступил громадными ботинками, от которых пахло натуральной кислой кожей.

– Не верите, выходит, в царствие небесное?

– А ты веришь? – с раздражением бросил Корнелий (странно: оказывается, он еще может чувствовать раздражение).

– А кто его знает… – Гаргуш медленно отошел.

Корнелий опять запрокинул голову. Он не верил в царствие небесное. И рад был бы сейчас, да поздно утешать себя сказками. К религии он относился… да, пожалуй, никак не относился. Отец был, кажется, полностью неверующий. Мать причисляла себя к какой-то общине. Кажется, «Братство евангелиста Марка». Лет до десяти водила Корнелия по праздникам в сумрачный собор, где мерцали россыпи свечек. У Корнелия осталось в памяти ощущение зябкости и страха, что вот опять придется по команде священника вставать на колени. Мелкий узор очень холодных чугунных плит больно впечатывался в пухлые коленки, а мать шепотом говорила: «Не егози…» Потом она в своем «Братстве» поссорилась с другими дамами из-за толкования каких-то апокрифических Евангелий и перестала посещать храм. На этом и кончилось приобщение юного Корнелия Гласа к основам вероучения. Далее он жил, не размышляя всерьез, что было сперва: идея или материя? Есть где-нибудь во Вселенной Бог или нет? Ибо решение этой проблемы никак практически не влияло на жизненные интересы Корнелия – ни в детстве, ни в зрелом возрасте.

И уж тем более не могло оно повлиять сейчас – в оставшиеся часы земного бытия Корнелия Гласа из Руты.


Корнелий сидел в траве у ящиков, пока солнце не ушло за тюремный забор. Потом встал, подержался за окаменевшую поясницу и побрел в камеру. Просто так, ни за чем. Скорее всего, машинально подчиняясь заведенному в жизни порядку: ночь надо проводить в постели.

В окне было еще светло, но под потолком горела яркая лампочка. Блестели на столе судки – уже другие. Видимо, исполнительный Гаргуш (или кто другой) убрал несъеденный обед и принес ужин. Сервис…

Корнелий хотел упасть лицом в подушку, но память о запахе казенного полотна удержала его. Он сел, низко опустил голову и охватил затылок. И сидел опять долго-долго. Мысли были отрывочны. Какие-то клочки на темно-сером фоне уже привычной тоски и обреченности. Почему-то вспоминался то и дело старший штатт-капрал Дуго Лобман. «Гос-спода интеллигенты, р-равняйсь!.. Муниципальная милиция – это почти что армия! Здесь не ваши балдежные штатские правила, а у… что?.. став! У-став! Смир-р… ны! Десять кругов бегом по плацу… подтянули животики… марш!»

Корнелий помотал головой. Надежда, что придает усталость и забытье, оказалась напрасной. Он выспался днем. И теперь, судя по всему, предстояла бессонная ночь. Корнелий содрогнулся. Резко встал. Опять вышел во двор. В небе таял неяркий послезакатный свет. Одиноко торчал месяц – голый и беспомощный, как мальчишка-новобранец перед призывной комиссией. Где-то за стеной раздались и смолкли детские голоса. Пахло остывающей травой. Далеко-далеко, в другом мире, монотонно шумел город.

Стукнула дверь конторы, кто-то сошел с крыльца. А, инспектор. Неровными шагами он побрел через двор. Остановился недалеко от Корнелия.

– Что? Не спится, видать?

Корнелий промолчал.

– Оно понятно. – Старший инспектор Мук был явно под хмельком. И уходить, кажется, не собирался. Вот скотина.

Вздохнув и потоптавшись, инспектор Мук вдруг попросил:

– Слышь, может, пойдем посидим, а?

– Куда? – устало удивился Корнелий.

– Ну… ко мне. Я сейчас один тут. Всех распустил к чертовой матери, даже внешний пост. Совмещаю должности, так сказать, у нас разрешается. Деньги-то нужны, жена поедом ест, что до сих пор в долгах, с самой свадьбы… Вот и торчу здесь круглыми сутками, тоска… А тебе тоже чего одному-то?

Несмотря на всю дикость положения, Корнелий на миг ощутил какое-то превосходство над инспектором. Даже ухмыльнулся:

– А что ты можешь предложить для веселья?

– Две бутылки «Изумруда», – с готовностью отозвался инспектор. – И банка морской капусты, чтобы зажевать. Посидим, а? Понимаешь, муторно одному.

Это было все-таки лучше, чем бессонная ночь в камере. И… забавно даже. Кроме того, с помощью «Изумруда» нетрудно отшибить себе надолго память. Что и требуется…

– Пойдем… верный страж мой, – опять ухмыльнулся Корнелий.


Теперь стол инспектора не был пуст. На нем светилась совершенно нелепая здесь бронзовая лампа с завитками и желтым фарфоровым абажуром – «ретро». Поблескивали зеленью две трехгранные бутылки (одна уже початая), раскупоренная консервная банка, два тонких стакана. Инспектор подтащил из угла тяжелый конторский стул с вертящимся сиденьем – для Корнелия.

– Ты садись. Я понимаю, тебе, конечно, пакостно, да что делать-то. Все едино. И мне вот тоже. Давай!

Он сковырнул со стакана соринку, торопливо налил себе и Корнелию.

– Ну, будем… – Он резко вылил в себя зеленую жидкость.

Корнелий помедлил секунду, сделал то же. Горячая волна прошла по пищеводу. Инспектор хватал пальцами лиловую лапшу морской капусты. Чавкая, сказал Корнелию:

– Ты давай дергай руками, вилок-то нет. – Потом он размягченно отвалился к спинке стула. – Ну вот, полегчало малость… Тебя вроде бы Корнелием звать?.. А меня – Альбин.

– Слышал, – хмуро сказал Корнелий. – Знаю.

И подумал опять: «А может, знак судьбы?»

Они выпили еще. Альбин, крепко хмелея, начал говорить, что «кантуется» он здесь не только из-за денег, но и потому, что «дома хоть в петлю лезь, баба взбеленилась, поедом ест и жизни никакой…».

Корнелий ощущал теплую успокоенность. Соблюдая этикет, он глядел в белесое лицо Альбина и время от времени кивал. И кажется, даже улавливал смысл. Но это работала лишь частичка его мозга. А главное сознание Корнелия было не здесь. Все глубже и глубже уходил он памятью в давнюю пору. Вернее, что-то властно уводило его. Туда, где было Корнелию Гласу одиннадцать лет…

…Того мальчишку тоже звали Альбин.

Стекло и стебелек

Новичок появился в четвертом классе незадолго до летних каникул. Его привел директор по прозвищу Гугенот. Мальчишка был коротко стриженный, с ушами, похожими на ручки фарфоровой сахарницы. Гугенот ласково придерживал его за погон суконной курточки. Эти форменные курточки, как и береты со школьными эмблемами, были объявлены необязательными два года назад. Теперь в них приходили на занятия лишь немногие. Считалось, что форму любят отличники, подлизы и прочий недостойный уважения народ. А чтобы явиться на уроки в такой «мундерюге» теплым летним утром, надо быть «вообще без шарика в обойме». Но мальчик и его родители, видимо, не знали здешних нравов. Решили, наверно, что в день знакомства с новой школой надо соответствовать правилам этой школы во всем. Вот мама и обрядила новичка в купленную накануне форменку здешнего колледжа.

Расчетливые мамы все покупают детям «на вырост». Слишком широкая и длинная куртка выглядела на щуплом новичке достаточно нелепо сама по себе. И тем более – в сочетании с куцыми «штатскими» штанишками, косо и беспомощно торчащими из-под суконного подола. И с белыми девчоночьими башмачками и канареечными носочками. И с аккуратной сумкой для книг, какие носят только первоклассники. Нормальные люди толкали учебники и тетради в пакеты с портретами киношных суперзвезд или в холщовые мешки с эмблемами знаменитых фирм и авиакомпаний. А это чучело…

Мальчик шагнул и тихо, но отчетливо сказал:

– Здравствуйте.

– Му-уля! – радостно выдохнули сразу несколько человек. И Корнелий понял, что пришел срок его избавления. Ибо по неписаным законам в классе мог быть только один муля.

А мальчик пока ничего не подозревал. Уши доверчиво топорщились, серые глаза безбоязненно смотрели из-под круто загнутых ресниц, верхняя губа была чуть вздернута под маленьким носом «утиной» формы. Два передних зуба молочно блестели, придавая лицу выражение постоянной полуулыбки – доброй и слегка удивленной.

– Я уверен, Альбин, ты подружишься с новыми товарищами, – ровно сказал директор, и все знали, что уверенности в этом у Гугенота нет. Все, кроме новичка. Альбин, глянув вверх на директора, потом на класс, простодушно шмыгнул утиным носиком и улыбнулся пошире. Ответил:

– Я тоже.

В том смысле, что он тоже уверен, что подружится.

Класс развеселился еще заметнее. Но Пальчик с задней парты приказал:

– Ш-ша, дети. – Видно, не хотел раньше времени настораживать новичка. И урок живой природы у вечно испуганной и слезливой мадам Каролины прошел на сей раз удивительно мирно.

На перемене мальчишки обступили Альбина.

Нет, он оказался не такой уж простофиля. Хотя все вели себя сперва сдержанно. Альбин почти сразу понял, что дело нечисто. По глазам, видно, понял, по первым, со скрытой ехидцей заданным вопросам. Отвечал коротко и настороженно. Поглядывал как пойманный бельчонок.

Кто-то уже с деланной заботливостью поправлял на нем курточку, сдувал невидимую пыль, кто-то пригладил макушку.

– А это что у тебя такое красивое? – Пальчик с приторной улыбочкой потянулся к значку на куртке Альбина. Значок и правда был хорош: выпуклая хрустальная линза размером с трехгрошовую монетку, в тонкой серебряной оправе, а под стеклом, на темно-васильковом фоне, – золотая буква «С» и крошечная звездочка. Похоже на старинную мусульманскую эмблему.

– Не тронь, это о л о, – быстро и насупленно сказал новичок.

Рука Пальчика замерла в дюйме от значка. Что бы там ни случалось между мальчишками, как бы ни враждовали они, но был один закон, который никто нарушать не смел: то, что объявлено «оло», трогать нельзя. Это как «табу» у древних туземцев. Конечно, если какой-нибудь дурень объявит «оло» дрянную игрушку, модную обновку (чтобы не лапали!) или свою собственную персону, чтобы защитить себя от насмешек и тумаков, – этот номер не пройдет. Мальчишечий народ чутко определял, где подлинное «оло». Например, были «оло» разные талисманы, крестики у ребят из христианской общины, штурманский планшет у Владика Руцкого – память об умершем деде… И сейчас все чутьем поняли, что значок у новичка – настоящее «оло». В настороженном молчании появилось что-то вроде уважения. А секундная нерешительность Пальчика еле-еле, но поколебала его авторитет. Опытный Пальчик это ощутил тут же. И среагировал:

– Ах, извини, я не знал… А это что у тебя? Надеюсь, не «оло»? – Он ткнул в подол куртки. Альбин нагнулся. И Пальчик ловко ухватил нос новичка, сжал крепкими костяшками.

Конечно, Альбин замычал, запищал, закричал гнусаво, задергался. Затопал новенькими туфельками! При общем веселье. А Пальчик водил его голову за нос туда-сюда и тонким «дошколячьим» голоском напевал только что придуманное:


«Оло» – не «оло»,
Муку намололо,
«Оло» – не «оло»,
Башку раскололо…

Альбин сильно дернулся, освободился и, не разгибаясь, ударил Пальчика головой в грудь. Тот отлетел. Но на ногах удержался. И не взъярился, не врезал тут же нахалу. Подышал, покачал головой и сказал тоном огорченного директора колледжа:

– Вы видели, дети? Только переступил порог класса и уже так себя ведет. Допустимо ли такое? А?

Все обрадованно завопили, что недопустимо. И выжидающе уставились на Пальчика. Тот сокрушенно вздохнул:

– Ступай на свое место, новичок. Я подумаю, как поступить с тобой. – Пальчик не торопил события. Главное, что начало было положено. Выражаясь по-научному, создан «казус белли» – повод для начала военных действий. Хотя едва ли можно считать военными действия, когда три десятка человек безнаказанно изводят одного.

Все с того дня пошло по обычной программе. Новый ученик получил персональное прозвище – Утя – и в первую неделю полностью испытал, что значит быть мулей в четвертом классе государственного мужского колледжа города Руты.

Его редко били всерьез, хотя на серьезный отпор он был не способен (разве что доведут до отчаяния!). Интереснее было изматывать мулю понемногу. Щипками, дразнилками, «случайными» тычками, подложенными в портфель химическими «вонючками»… На мулю разрешалось даже ябедничать, тем более что считалось это «просто шуткой». Например:

– Мадам Кларисса, ученик Ксото хочет выйти, но стесняется попроситься!

– Ксото, в чем дело? Правда? Ну, ступай тогда…

– Да врет он! Никуда мне не надо!

– Я не вру! Если не надо, тогда почему тут… – И сосед Альбина картинно зажимает нос. И все хохочут.

И Корнелий хохочет.

Первое время Утя ловился на обманное сочувствие. Стоит он на перемене в уголке, зыркает боязливо, и тут подходит кто-нибудь с заботливым, серьезным лицом:

– Утя… ой, извини, Альбин… Я смотрю, этот гнида Клапан опять к тебе приставал? Что ему надо?

Утя вскидывает глаза – в них радостная искорка надежды: неужели нашлась хоть одна добрая душа?

– Ты его не бойся, – ласково учит «доброжелатель». – Если он делает вот так… – следует рассчитанный удар «под чашечку», и Утя стукается коленками о паркет, – то ты его вот так! – И «наставник» помусоленным пальцем ввинчивает в Утино темя болезненную «грушу».

– У, гад! – Утя вскакивает, левой рукой держится за ногу, правой беспомощно замахивается на обидчика.

Тот отпрыгивает, сокрушенно ищет справедливости у собравшихся:

– Вы видели? Я ему помочь хотел, а он…

– Нехорошо, Утя, – говорит Пальчик. – Почему ты такой агрессивный? Ну-ка, встань прямо, когда с тобой разговаривают. – Он берет Утю за ухо, заставляет отпустить ногу и распрямиться. На ноге Ути – синячище, в глазах – жидкие бусины. Он опять безнадежно замахивается…

– Что здесь происходит? – Этот строгий голос будто откуда-то с высоты. Но Пальчика «с катушек не собьешь».

– Господин дежурный учитель, мы сами не понимаем: он сперва на всех наскакивает, а потом сам же плачет! Он, наверно, нервный…

– Разойдитесь немедленно! И чтобы такого больше не было!

– Хорошо, господин учитель…

Утя смотрит на недругов с бессильной ненавистью. Нет, он ничего не скажет дежурному наставнику, не будет объяснять правду. И не потому, что опасается прослыть не только слабаком, а еще и ябедой, терять ему все равно нечего. И уж, конечно, не потому, что жалеет своих мучителей или боится мести. Тут что-то другое… Что?

Внешне Корнелий относился к Уте как все. Щипал и подтыкал, хохотал над его беспомощными попытками защититься. И над наивными вопросами: «Что я вам сделал? Ну, объясните же, наконец, по-человечески, что вам от меня надо?» Как ни верти, а все-таки приятно было, что не ты теперь самый безответный и слабый. Что есть в классе личность, которую можно обхихикать и пнуть и не получить сдачи. И Корнелий порой делал это. Не только ради удовольствия, но и для того, чтобы видели, что он уже не муля.

Впрочем, инстинкт подсказывал, что перегибать палку по отношению к Уте Корнелий не должен. А то найдутся умные люди и заметят: «Во, как завыступал Дыня! Давно ли на четвереньках бегал, а теперь осмеле-ел… С чего бы?» Возьмут да и отступятся от Ути, решив, что прежний муля удобнее нового.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента