Владислав Крапивин

Синий Треугольник

Повесть-воспоминание о странном

Котам Максу и Тяпе, а также тряпичному зайцу Митьке – героям моих нескольких повестей.

1

У Травяного Зайца голова была круглая и плоская, будто плюшевая подушечка для иголок. Размером с чайное блюдце. На ней светилась вышитая розовыми нитками улыбка, чернел квадратный пластмассовый нос и блестели зеленые глаза. В глазах временами искрилось лукавство, хотя вообще-то это были стеклянные пуговицы.

Тряпичное туловище зайца было в желтую и зеленую поперечные полоски. Не яркое, а словно с пыльным налетом. Длинные уши мягко болтались, лапы торчали в стороны. И вот еще что! На задних лапах была обувь: нечто вроде тапочек из черной клеенки. Я называл их «лёпы». Не знаю почему. Возможно, оттого, что похоже на «шлёпанцы».

Мне казалось, что такой заяц был у меня в давнем-давнем детстве. Мама говорила, что не было, что он приснился мне в младенческих снах, которые похожи на явь. Но я знал – он был. Просто мама почему-то не хотела признаться в этом. Впрочем, я не обижался на маму. Наши споры о зайце были вроде игры.

Но о Травяном Зайце это я так, к слову. Речь сейчас о других снах, не детских. Вернее, о том состоянии, когда начинаешь засыпать. О кратком таинственном времени между явью и сном.

В эти минуты или секунды иногда приоткрывается непостижимое. Возникают в сознании странные построения, переплетения неуловимых пространств, непонятные формулы, конструкции, которые состоят не из твердого материала, а из рассуждений, загадок и ощущений близкого открытия. Однако открытия не случается. Не хватает времени, чтобы постигнуть систему этих явившихся из иного мира головоломок. Порой удается ухватить нить. Но время убегает, нить лопается, и ты уходишь или в сон, или в пробуждение. Сон вообще стирает память о только что виденном. А при пробуждении пытаешься лихорадочно запомнить: что же было?

Да, было, но что?

Нет, не вспомнить. И остается только ощущение ласковости.

Да, в том странном пространстве, среди хрупких конструкций из неведомых в нашей жизни понятий нет ни малейшего намека на раздражение, сердитость, насмешку по поводу моего непонимания. Наоборот! Оно пытается помочь мне, подсказать. Оно не виновато, что у меня мало времени. В следующий раз оно будет стараться снова, с прежней ласковостью… Хотя, кажется, я выбрал неточное слово. «Ласковость» – это поверхностное чувство. Вроде как погладил по головке и отошел. А здесь все пространство состоит из терпеливой доброты и… ну, если не любви, то явной симпатии. Бескорыстной и неизменной. И это, по правде говоря, странно. Потому что кто я для него, для этого неизвестного мира?

Такое отношение к себе от посторонних я испытал лишь однажды. Очень давно.

Мне было лет семь-восемь. Кто-то подарил мне самокат – красный, блестящий, на белых дутых шинах. Сперва я гонял по дощатым тротуарам в своем квартале, Но счастье распирало меня, и постепенно я уезжал все дальше – по плитам и асфальту ближних, а потом и не очень ближних улиц. И наконец увидел на углу кирпичного дома табличку «Ключевской спуск».

Улочка была незнакомая. Она мне понравилась. Тихая, малолюдная, со старинными одноэтажными магазинчиками, мастерскими и аптеками. Посредине тянулась в обрамлении травяных газонов булыжная мостовая, а у домов – узкие, но гладкие полосы асфальта. И главное, что они вели под уклон! Ура!

Я помчался, не ощутив сначала ни капли страха. А когда ощутил, оказалось, что тормозная планка под пяткой ослабела и не сдерживает скорости. Окна, вывески, трава, фонари летели по сторонам от меня, размазываясь в полосы. В одном месте тротуар образовывал плавную дугу. Для кого плавную, а для кого… Мама!.. Звон, сверканье и грохот. Это я на «всем скаку» пробил большущее сплошное стекло – оно было вровень с асфальтом. Следом влетела в помещение туча осколков. Я сел на желтых гладких половицах и, ничего еще не чувствуя, заревел, потому что надо мной склонились люди.

– Я больше не буду!

– Вы посмотрите на этого молодого человека! Он больше не будет! Это очень даже приятно слышать! Потому что такого случая вполне уже хватит на всю жизнь! Где у тебя болит?! – Это кричал низенький худой старик с загорелой лысиной, седыми клочками на висках и блестящими очками на кончике носа. – Отвечай сейчас же, что ты разбил, сломал и порезал?!

– Я нечаянно!.. У меня есть знакомый стекольщик дядя Митя, он вставит стекло!

– Вы послушайте эти речи, он говорит про стекло! Я спрашиваю про тебя! Скажи спасибо, что ты, кажется, живой и только немного поцарапанный!.. Эти пьяницы из жестяной артели опять украли решетку, что стояла перед окном, и вот мальчик чуть-чуть не стал инвалидом! Это надо же видеть, как у людей совсем пропала совесть!… Сонечка, возьми в аптечке белый пузырек, вату и бинт…

Высокая старуха в старомодном зеленом платье, бормоча и сокрушенно мотая головой, тут же принесла все перечисленное. Старик ухватил меня под мышки, усадил в высокое кресло.

– Покажи руки, ноги и уши. Не бойся, щипать не будет, это тебе я говорю, Матвей Борисович Гольдштейн, а люди знают, что мастер Гольдштейн всю жизнь говорит только правду…

Он смазал чем-то шипучим и забинтовал мне колено (и правда не щипало), украсил узкой марлевой повязкой лоб, хотя царапина на нем была тонкая и неглубокая. Больше ран и порезов не обнаружилось. Самой большой потерей был, пожалуй, галстучек моей сатиновой матроски, который стекло срезало напрочь, словно бритвой. Но старуха Сонечка тут же, прямо на мне, аккуратно пришила галстучек синими, под цвет сатина нитками. Потом поставила к стене мой самокат и стала заметать осколки.

Я уже совсем пришел в себя. Оглядывался и понимал, что оказался в фотомастерской. Потому что надо мной была прозрачная косая крыша из стеклянных квадратиков, на стене – декорация с острыми кавказскими горами и всадником в черкеске, у которого под кубанкой дыра вместо лица. По углам стояли на треногах желтые деревянные ящики с медными планками и закрытыми кожей объективами. Повсюду висели фотопортреты очень разных людей. Мне запомнился снимок худенькой девчонки с веснушками на треугольном лице. Серьезная такая и… будто даже знакомая. Но вспомнить я не успел – за разбитой витриной остановились два красноармейца. В обмотках, в серых скатках через плечо, с жестяными звездочками на пыльных пилотках. Над плечами – тонкие штыки с солнечными искорками на остриях.

– Хозяин! Карточки для боевых подруг сделаете?

– Охотно, молодые люди! Только не сейчас, после обеда! Тут, видите ли, у нас нечто вроде последствий небольшой бомбежки. Пока не до съемки…

Но когда красноармейцы ушли, Матвей Борисович выкатил на середину мастерской один из аппаратов.

– А вас, молодой человек, я просто обязан запечатлеть! В память о счастливом случае, результатом которого стало наше приятное знакомство.

Ничего себе, счастливый случай! Я им стекло разнес вдребезги, а они со мной, как с дорогим гостем…

Однако я уже не испытывал ни испуга, ни смущения. От мастера Гольдштейна и от старой, сумрачной на первый взгляд, Сонечки исходило такое доброжелательство, словно я был их внуком. Я чувствовал, что они в самом деле рады мне. И не в том дело, что я счастливо избежал серьезных увечий, а в том, что я просто есть! Отчего это, я не понимал и понять не пытался. Мне было здесь хорошо, вот и все.

Старики завесили одеялами разбитое окно, вскипятили самовар, напоили меня сладким рыжим чаем с морковным пирожным. При этом не спрашивали, как я учусь, хорошо ли себя веду и где мой папа (где он, мы с мамой тогда не знали). Старик говорил больше про себя. Рассказал, как он в юности, когда только начал увлекаться фотографией, вздумал сделать портрет соседского козла для фотовыставки о животных и был атакован этим неинтеллигентным рогатым созданием. Я смеялся и болтал ногами. И все хотел спросить про веснушчатую девочку на портрете, но так и не спросил, постеснялся.

Матвей Борисович проводил меня до знакомой улицы Котовского. Сказал, чтобы я зашел в гости через несколько дней, тогда получу фотокарточку. И я, конечно, обещал. Но через день заболел корью и пролежал до школы. Карточка пришла по почте.

В сентябре я отправился в фотомастерскую, чтобы сказать мастеру Гольдштейну спасибо и, если получится, еще раз окунуться в необыкновенную ласковость, которую ощутил там летом. Но отыскать Ключевской спуск я никак не мог. И кого ни спрашивал, никто не слышал про такую улицу. Маме было жаль меня, и она несколько раз ходила со мной, но толку никакого. А старшая сестра сказала, что Ключевского спуска вообще нет, мастерской и старого мастера – тоже. Это одна из моих фантазий.

– Каждый день новые сказки! То какой-то травянистый заяц, то самокат! Ты же знаешь: нет у тебя никакого самоката, никто тебе его не дарил.

– Но фотокарточка-то есть! Где я с бинтами!

Карточка и правда была. Я на ней с повязкой на лбу, как раненый партизанский командир.

– Это тебя сфотографировал Мотя. В тот день, когда ты слетел с качелей!

Мотя (кстати, по фамилии Гольдштейн!) был приятель сестры, ее одноклассник. Он и правда иногда снимал нас похожим на гармошку аппаратом, а потом уехал на фронт…

Я теперь не понимаю: какой фронт? Ведь если дело было во время войны, откуда мог взяться самокат на пухлых надувных шинах? Такие стали делать гораздо позже. А откуда у разбитой витрины мастерской взялись красноармейцы в обмотках и с трехлинейками? Когда я был первоклассником (в той самой синей матроске), солдаты ходили в начищенных кирзовых сапогах, без оружия и скаток, в новеньких гимнастерках или мундирах с красными и черными погонами. У тех, что постарше, были медали «За победу над Германией»…

Теперь во всех этих давних воспоминаниях – такая же запутанность, как в загадочных построениях на грани яви и сна. Да, ласковость, но и запутанность, в которую я много раз хотел проникнуть, но не умел, не успевал…

Порой случалось: придешь в себя, и какой-то миг еще держится смутное, зыбкое, как рябь на воде воспоминание. Но сглаживается прежде, чем успеваешь закрепить его в сознании…

И все же один раз мне удалось ухватить кусочек странного мира. Я вцепился в него всеми когтями памяти, не дал ускользнуть, оторвал от хитрой многомерной головоломки, которая принялась было выстраиваться вокруг меня в зыбком мире полусна. Я резко встряхнулся, непостижимое построение исчезло, но кусочек его остался у меня в руках. То есть в голове. В том смысле, что я его помнил.

2

Это был синий треугольник.

Точнее так – Синий Треугольник. Большие буквы объясняются тем, что иначе я не могу выразить странность и многозначительность этого нечто.

По правде говоря, никакого треугольника я не видел. Я сидел на скомканной постели (за окнами была предрассветная муть с жидким фонарем), держал на подтянутых коленях кисти рук с повернутыми вверх ладонями, и на ладонях, кажется, было чтото. Невесомое, зыбкое, слегка пушистое и… как мне показалось, отливающее синевой. Именно показалось, поскольку на самом деле Это чтото разглядеть в сумраке было невозможно.

И было ощущение неожиданной добычи. В мире моментально забывшегося сна, в неведомом пространстве с чуждыми нашему миру законами я ухватил и сумел удержать какую-то деталь. И перенес в нашу явь. Хотя в слове «деталь» чувствуется твердость, материальность, а это было без прочности и массы. Лишь еле-еле, не руками, а самыми кончиками нервов я чувствовал паутинчатую структуру – не то из магнитных нитей, не то из чьих-то непонятных мыслей.

И эта структура была живая! И мне представлялось почему-то, что она ограничена контурами треугольника. Размером с пионерский галстук, какой я носил в школьные годы. Только галстук был красный, а в этом треугольнике – я уже говорил – была ощутима синева. Причем не ясная, а что-то вроде голубовато-сизого тумана.

Я тогда сразу подумал про свою добычу: «Синий Треугольник». И потом так и называл это странное существо.

Конечно, это было существо. Или, по крайней мере, мыслящая материя. И мы тут же вступили в контакт. В телепатический. Вернее, я говорил шепотом, а Синий Треугольник отвечал мыслями, которые щекотали мне мозговые извилины.

– Попался… – неуверенно сказал я. Сердце стукало, в голове таяла последняя слабенькая память о недавнем сне про неведомое, и я понимал, что никак не соображу, частью чего является Треугольник. И все же испытывал некоторое злорадство.

– Да уж, попался… – хмыкнул он (мысленно, конечно). В его тоне ощущалась снисходительность взрослого человека, который играл в шахматы с неопытным школьником и получил мат из-за нелепого и досадного зевка.

– Теперь никуда не денешься…

– По крайней мере до перепрыга, – добродушно согласился он.

– До чего? – замигал я.

– Кажется, я выразился с максимальной простотой, – сказал он с легким недоумением. – До пе-ре-пры-га. До момента, когда нити Всеобщей Координационной Сети поменяются местами. Неужели не ясно?

– Напрасно ты иронизируешь. Мы ведь из разных… так сказать, сфер. Я не знаком с вашей терминологией.

Он буркнул что-то вроде «извини».

– Ты меня тоже извини. Я вовсе не хочу делать тебя заложником…

Похоже, что он чуть-чуть хихикнул. В том смысле, что «попробовал бы…»

– Я просто хочу, чтобы ты помог мне разобраться… во всем… – неловко объяснил я.

– В чем вовсем?

– Ну… в том, что вижу, но не понимаю. Я про свои сны.

– У-у…

В этом «у-у» была явная ирония.

– Думаешь, я совсем тупой? – обиделся я.

Синий Треугольник чуть шевельнулся (легко и щекочуще) у меня на ладонях.

– Не совсем… но ты даже не понимаешь, что это не сны. Вернее, не понимаешь, что такое сны.

– Вот и объясни… – Я решил не обижаться.

– Ты хочешь, чтобы я объяснил тебе общие закономерности многомерного континуума, где законы твоего пространства это лишь один из миллионного множества вариантов? А в каждом таком варианте еще многомиллионные разнообразности причинно-следственных и следственно-причинных (а также всяких других) связей… Честно говоря, я и сам не могу объяснить всего… Никто не может… Кроме Создателя.

Мы помолчали. За окнами светлело, желтый фонарь погас. Видимо, было около четырех часов утра. Где-то коротко провыла милицейская сирена. Я вдруг испугался, что Синий Треугольник мне приснился, как и недавние лабиринты чужих пространств. Но он был тут, со мной. Я даже сумел разглядеть теперь что-то похожее на клок тумана размытой треугольной формы. Сквозь туман проступали мои растопыренные ладони. Я пошевелил пальцами (их кольнули электрические мурашки) и спросил с сумрачной неловкостью:

– Но хоть на какие-то вопросы ты мог бы ответить?

Он ответил, по-моему, излишне поспешно:

– На какие-то – да. Конечно… Вот, например, недавно ты видел переплетение несинхронных вибрирующих линий, на пересечении которых желтые узлы пытались войти в резонанс с подтекстом симфонической поэмы Ростислава Галкина. Ты воспринял это лишь краем сознания, только внешнюю структуру, а если бы использовал, как ключ, теорию нейтральных чисел в применении к слабо искривленному пространству шестимерного уровня…

– Подожди, будь добр, – перебил я, стараясь быть деликатным. – Давай… вот что. Недавно я с полной реальностью, с занозами на досках заборов и с прожилками на листьях тополей видел улицы… одного города. Вроде бы это город моего детства, но… не совсем. Как бы в ином мире. Странный и в то же время очень знакомый… – Я чуть не сказал «родной», но постеснялся. – И вот я хожу по нему…

– И что же? – сказал Синий Треугольник. В первый миг мне почудилась усмешка. Но нет, усмешки не было. Была этакая… осторожность что ли.

– Ну и вот… – продолжал я насупленно. – Хожу и узнаюмногое. И наконец… встречаю маму. И мы не удивляемся друг другу, будто всё так и надо. Идем рядышком и радуемся, что снова вместе… Скажи, это всего лишь простое сновидение? Игра заторможенных клеток мозга и только?

Он отозвался сразу. Как мне показалось – с легкой досадою:

– Ты же сам знаешь, что не только. Вернее, совсем не то

«А тогда что? И можно ли остаться там насовсем?» – Я не решился сказать это голосом (даже шепотом), но Синий Треугольник уловил и мысли.

– Придет время… – ответил он уже с явной усмешкой. Потом быстро уплыл к потолку, в угол над книжной полкой, засветлел там, будто клок обычного тумана и сообщил небрежно:

– Я пока поживу у тебя… раз уж так получилось.

– Живи, – кивнул я. И стал прислушиваться к себе и ко всему, что вокруг.

Так бывало со мной не раз спросонья. Очнешься, сядешь и мотаешь головой, пытаясь понять: какой год, какое число? Весна или зима? Кто ты на сей раз и сколько тебе лет: семьдесят, двадцать пять, десять? Собирать ли в кирзовую полевую сумку задачник, «Родную речь» и тетрадки с недоделанным домашним заданием или толкать в папку-органайзер распечатку статьи, которую ждут в редакции «Завтрашнего утра» (дурацкое название, не правда ли?). Или никуда не надо спешить, потому что на часах нет еще восьми, а пенсию знакомая ворчливая почтальонка Татьяна Николаевна принесет лишь в полдень…

Наконец, тряхнув еще раз головой, восстанавливаю «самую реальную реальность». На улице начало июля (будет жарко). До пенсии еще далеко (к сожалению). Школа – в далеком прошлом (тоже к сожалению, хотя в ней хватало всякого). А вчера меня выгнали с работы. И не просто, а со скандалом, даже с истерикой, которая случилась с главной редакторшей Маргаритой Глебовной Долгопень. До нее и до владельцев газеты наконец дошло, что серия моих репортажей о путешествии на шхуне «Томас Манн» не что иное, как плод чистейшей фантазии. Я их сочинил, сидя на даче у своего знакомого, художника Вити Корягина. Он в свое время ходил на больших яхтах и во время моего «борзописания» с удовольствием подбрасывал мне корабельные подробности. Вышло, кстати говоря, очень убедительно.

– И я… и я… – рыдала грузная крашеная Маргарита, – я верила всему… этому бреду… как последняя дура…

– Почему же «как», – вежливо сказал я.

– Вон… – выдохнула она, как опавший кузнечный мех.

– Скажи бухгалтерше, чтобы выдала расчет и выходное пособие, – напомнил я.

– Вот… тебе… а не пособие… – Маргарита Долгопень сложила пухлую фигу (пальцы были туго перетянуты кольцами с камушками).

Я засмеялся. Пособие все равно выдадут. А за место в «Завтрашнем утре» я не держался, меня давно уже звали в «Наши задачи» заведовать отделом писем. Работа хлопотная, но зато в письмах всегда масса интереснейшего материала… Впрочем, не буду спешить. Месяц посижу без должности, чтобы оглядеться и передохнуть…

Вчера мы в небольшой компании, в кафе «Гусиное перо», трогательно отметили конец моего сотрудничества с «Морген-моргеном» (так в своем кругу именовалось «Завтрашнее утро»). Домой я пришел ночью, в состоянии «зыбкого равновесия». Немудрено, что во сне и спросонок чудятся всякие туманные треугольники с сизым отливом…

Нет, не чудятся…

Вернее, не чудится. Треугольный клок тумана синим дымком колыхался над шеренгой пыльных томов давно не читанных Генрика Сенкевича и Ключевского.

– Доброе утро, – хмуро сказал я, будто не виделись давным-давно. Мозги были тяжелыми, в затылке сидел занозистый деревянный кубик.

– Привет, – иронично отозвался Синий Треугольник. – Что, гудит головушка?

– Тебе бы так, – буркнул я, не испытывая никакого удивления от присутствия представителя неведомого мира.

– Ладно, сейчас, – хмыкнул он. Щекочущие электрические искорки пробежали по моим мозговым извилинам, кубик в затылке превратился в пушистый комок и растаял. Я ощутил свежесть и бодрость готового к восхождениям альпиниста.

– Вот это да! Значит, ты умеешь убирать из мозгов всякую пакость?

– Не всякую, – «вздохнул» Синий Треугольник. – Печаль, например, не умею…

– Печаль – не всегда пакость, – философски заметил я. И тут же ощутил ее, печаль эту. Впрочем, не сильную. Просто вспомнилось, что моя двухкомнатная обитель пуста и не прибрана, что быт неустроен, а будущее туманно, хотя уже четвертый десяток мужику.

Квартирка была мамина. Сюда я перебрался, когда не заладилось с Раисой. Вернее, сперва с Еленой, а потом с Раисой. Ну, с Ленкой-то была недолгая история, оба вовремя поняли, что «число точек соприкосновения – минимально». И разбежались без всяких терзаний. А с Раисой сперва все было «как у людей». Четыре года подряд. А потом… видимо, тоже «как у людей», если учесть, что каждая вторая семья существует не более пяти лет. И на сей раз никаких скандалов не было.

– Ты же убедился, что мы совершенно разные люди…

– Ага, – бодро согласился я, хотя было тошно. И перебрался к маме. В комнатку с желтыми полинялыми обоями и старой пружинной тахтой, на которой и раньше ночевал многократно.

Мама, конечно, печалилась:

– Я-то все ждала, что внучата будут.

– Да ведь и я ждал… А она…

Впрочем, упреками и сожалениями мама меня не мучила. Только беспомощно выговаривала, если без предупреждения задерживался в командировке или до утра застревал у приятелей на пьянке.

– Ты не представляешь, каково это не спать всю ночь и думать: «Где он, что с ним…» Неужели нельзя было позвонить?

– Мам, да там телефона не было… Ну, маленький я, что ли? Нельзя же трястись надо мной, как над школьником…

– Были бы у тебя свои дети, тогда понял бы…

– Да будут еще, будут, честное слово… – я виновато обнимал ее. «В самом деле, какая же я скотина…»

А три года назад мамы не стало. В одночасье, от сердца…

И до сих пор мне часто кажется, что в соседней комнате и на кухне я слышу ее шаги и вздохи. И как она звякает посудой, когда готовит мне завтрак. И вспыхивает порой секундная надежда: а может быть, правда? Может быть, ничего того не было, просто приснилось, а сейчас милосердное пространство-время восстановило нормальную структуру бытия?

Нет, не восстановило… Но порой опять кажется: вот шагну на кухню, а там…

Вот и сейчас на кухне и в прихожей чьи-то чуть слышные шаркающие шаги. Но нет, скорее всего это скребет по половицам своими «лёпами» Травяной Заяц, который (как мне кажется иногда) тайно живет в моей квартире. На глаза он показывается редко (чаще всего, когда я в подпитии), но постоянно дает о себе знать. То опрокинет на кухне бутылку с недопитым пивом, то возится и шебуршит в кладовке, то в соседней комнате листает журналы и щелкает выключателем торшера.

– Перестань безобразничать! – иногда требую я. Он в ответ насмешливо «пфыкает». Видимо, считает, что хозяин в квартире он, а не я.

Впрочем, он довольно ласковое существо. По ночам, когда уже выключен свет и ко мне приходит дремота, Травяной Заяц забирается ко мне на постель и укладывается в ногах. Я его не вижу, но прекрасно чувствую. Ощущение такое же, как в детстве, когда ко мне на кровать приходила любимая серая кошка. Повозится в ногах и затихнет… Потом кошку убил отчим – за то, что она таскала из зимней кладовки привезенное им с охоты лосиное мясо. Этого я не простил отчиму никогда…

Кстати, Травяной Заяц сам похож на кошку. Вернее, на кота. Круглая усатая мордаха его вполне могла бы сойти за кошачью, если бы не длинные уши. И кроме того, у него длинный полосатый хвост. Не заячий, а совершенно кошкин. Поэтому я иногда зову его именем «Котозай». Кроме того, он не только Травяной, но и Песчаный Заяц, потому что многие полосы на его тряпичном теле серовато-желтые, как песок на отмелях под обрывами Туры.

Видимо, Котозай часто шастает на этих отмелях и в травах городских окраин. По крайней мере, он иногда исчезает из дома на неделю, на две. Я о нем не тревожусь, знаю: никуда не денется. Иногда и не вспоминаю подолгу…

Кстати, сейчас я удивляюсь сам себе. С чего это я опять начал вспоминать о Травяном Зайце? По сути дела, отношения к этой повести он не имеет, на сюжет никак не влияет.

Да и сюжета, по правде говоря, никакого нет.


Здесь самое время объясниться с читателями.

Если кто-то вначале принял эту повесть за фантастическую историю, где будут всякие приключения, хитрые события в иных мирах, тайны и встречи с инопланетянами, то я прошу прощения. Лучше уж не читайте дальше. Потому что это не фантастика, а просто-напросто автобиографическая повесть. Точнее говоря, мемуары. Только в основе ее не события привычной повседневной жизни, а сны. Те, что приходят ко мне в течение всей жизни и стали ее неотъемлемой частью.

В прежние времена, когда в моей «самой счастливой» стране метод социалистического реализма был объявлен единственно приемлемым для нашей литературы, я, пожалуй бы, не стал писать эту вещь. Все равно не напечатают, да еще и заклеймят за отрыв от «современной героической действительности». Но сейчас-то никого уже не удивишь и не напугаешь откровениями любого толка. И я могу без опаски признаться, что мир снов считаю реальным не меньше, чем тот, в котором мы ежедневно бежим на работу, ссоримся с женами, смотрим вечерние новости о парламентских склоках и очередных катастрофах и хлопочем о хлебе насущном.

Ну а поскольку сны – тоже действительность (по крайней мере, для меня), значит, они – часть жизни. И потому имеют право быть темою мемуаров. Не правда ли, ловкое рассуждение?

А в мемуарах позволено многое из того, что недопустимо в обычных повестях и романах. Можно, например, нарушать строгий ход повествования и «прыгать памятью туда-сюда». Можно повторяться. Я, мол, вспоминаю, как писал ту или иную вещь, и не обессудьте, если уже читали про это. И потому я честно признаюсь, что тема повести «Лоцман» – путешествие с мальчишкой-проводником – прозвучит здесь снова. Что поделаешь, если сны повторяются… И о сшитых из лоскутков зайцах я писал уже в нескольких прежних повестях. Впрочем, не совсем о таких, как этот Травяной (и Песчаный) Заяц.