Журка представил каюту флагманского корабля с коричневыми дубовыми стенами и решетчатыми окнами, длинный стол, капитанов и адмиралов, которые сурово качают пудреными париками, Петра Первого с колючими усами. Он сердито постукивает о палубу ботфортом и пристально глядит на понуро стоящего капитана-командора Шельтинга. "Еще легко отделался", – подумал Журка про неудачливого командира "Выборга". Недавно он смотрел четыре серии нового фильма про Петра и знал, что шутки с ним были плохи.
   О втором крушении в Российском флоте говорилось только тремя строчками. Но эти строки заставили Журку вздрогнуть.
   "* 1715 г. Корабль (54 п.) "Нарва" (Финск. з.). Стоя на Кронштадтском рейде, 27 июня взорван от удара молнии. Погибло до 300 человек; спаслось только 15".
   Журка насупленно посмотрел в потемневшее вечернее окно. В судьбе "Нарвы" была несправедливость. Одно дело – буря, удар о скалы, разбитый корпус. Тогда ничего не поделаешь, море есть море. Или бой, когда корабли идут ко дну от вражеских залпов. Страшно, и обидно, и все же понятно: это военные корабли; кто-то побеждает, кто-то гибнет… Но если стоишь на родном рейде, ничего не ждешь – и трах! – столб огня на месте стройного корабля, и вмиг нет на свете трехсот человек… За что им такой конец?
   Это случилось очень давно, только Журку такая мысль не успокаивала. Потому что все равно это было. Не в кино, не в придуманной книжке, а в настоящей жизни. И то, что этих людей все равно бы не было сейчас на свете, доживи они хоть до самой глубокой старости, Журку тоже не утешало. Потому что для него, для Журки, словом «сейчас» называлось нынешнее время, а для тех людей тоже когда-то было свое «сейчас». И вдруг перестало быть! Пылали и сыпались в воду с высоты обломки, гремели в порту сигнальные колокола, бежала на берег толпа…
   Почему так? Ничего не ждешь, и вдруг – молния!
   Журка вспомнил недавний разговор с мамой: "Грозе все равно, боишься ты или нет…"
   И в самом деле: молниям все равно. Они бьют неожиданно, без разбора, бессмысленно.
   "Молнии – это не только если гроза, – подумал Журка. – Это вообще…"
   Это когда по гладкому асфальту мчится с веселыми добрыми людьми машина, и вдруг – в один миг – звон, грохот, дым и обломки. И Ромки уже нет, нет, нет…
 
   "А сколько таких молний в жизни у разных людей…" – со злостью и беспомощной обидой подумал Журка.
   От грозы можно закрыть окна, поставить громоотводы (моряки "Нарвы", наверно, еще не знали про них). А если беда врывается к тебе при ясном небе? Если со смехом прибегаешь домой, а бледная мама тихо говорит: "Журавушка, тут вот письмо… Ты постарайся не плакать, малыш…"
   А зачем стараться? Не все ли равно? Плачь не плачь…
   "Это не молнии, которые в тучах, – подумал Журка. – Это черные молнии. Каждая такая беда – черная молния. Знать бы, как их отбивать…"
   Вот если бы придумать специальную машину. Громадную, кибернетическую! Такую, чтобы заранее узнавала про всякую опасность и предупреждала людей… А как узнавала? Может быть, она разошлет по всей земле роботов-разведчиков, запустит над планетой специальные спутники? Много-много, целые тысячи! Такие, чтобы с помощью специальных волн, лазеров, объективов наблюдали за жизнью каждого человека, берегли его…
   Об этом надо было подумать. Всерьез… Только сейчас уже не думалось, устал Журка за день.
   Журка лениво разделся, расстелил постель, забрался под одеяло. Явился Федот, муркнул, извиняясь, и улегся в ногах. Он всегда спал у Журки в ногах (если только не был в ночной отлучке). Отучить его от этого не могли ни мама, ни Журка. Впрочем, Журка не очень и старался – только для вида. Федота он любил. Да и как было не любить, если их связала страшная, почти как в книжке про Тома Сойера, история…
 
   Это случилось прошлым летом, почти сразу после похода.
   Журка вернулся домой с беспокойной тяжестью на душе. Из-за постыдного случая в карауле. Тогда Лидия Сергеевна слегка успокоила его, но скоро угрызения совести опять одолели Журку. Струсил? Струсил. Бежал с вахты? Бежал. Теперь что ни говори, а все равно дезертир. Себя-то не обманешь.
   Во-первых, жить с такими мыслями было очень скверно. Во-вторых, все придется рассказать Ромке, когда он вернется с Украины (не знал еще тогда никто, что не вернется). Они всегда говорили друг другу про себя всю правду. Ромка смеяться не станет, он Журку поймет, но будет до жути стыдно. Им обоим. И Ромка скажет:
   – Что же нам делать?
   Он всегда так говорил, если с кем-нибудь одним из них случалось плохое.
   А что делать? Журка понимал, что трусость можно искупить лишь смелостью. И не надо ждать Ромку. Лучше сделать что-то сразу, чтобы сперва рассказать про это (Журка стыдливо называл в мыслях ночной случай просто "это"), а потом про смелый поступок. Тогда будет легче.
   "А какой совершить поступок?" – подумал Журка и зябко поежился, потому что уже шевелилась догадка.
   "Темноты боишься?" – беспощадно спросил он себя. И сам ответил: "Смотря какой. Дома уже не боюсь, а если деревья ночью кругом да всякие шорохи…"
   "Значит, боишься всяких чудовищ, всякой нечистой силы, которой не бывает?" "Да…" – со вздохом признался он. "Тогда иди…"
   "Куда?" – в панике спросил себя Журка. "Иди, иди. Сам знаешь, куда. Пройдешь его ночью от края до края, тогда, значит, ты еще ничего…"
   "Ну уж нет", – решительно сказал себе Журка.
   Однако он понимал, что другого способа сейчас просто не придумать.
   Целый день Журка промаялся со своими мыслями. А вечером поступил с собой решительно и жестоко. Сцепил в знак нерушимой клятвы левый и правый мизинцы и прошептал:
   – Сегодня среди ночи пройду от забора до забора через кладбище. А если не пройду, у меня умрет мама…
   Он знал, что не всякие приметы и клятвы сбываются, но нарушить такую клятву было совершенно невозможно. И с чувством человека, который сам приговорил себя к смерти, Журка стал готовить ночную экспедицию.
   В коридоре он украдкой положил на пыльный шкаф тренировочный костюм и старые кеды, чтобы ночью не одеваться в комнате. Если мама проснется и увидит, что Журка пошел к двери раздетый – это ничего. Решит, что ненадолго – до дверцы в конце коридора. А если в костюме? "Ты это куда собрался?"
   А как проснуться вовремя? Не будильник же ставить. И Журка после ужина выдул четыре стакана чая. Надежный способ: хочешь не хочешь, а придется вскакивать среди ночи…
   Заснул Журка неожиданно быстро: наверное, измучился от переживаний. Но "внутренний будильник" сработал безотказно. Когда Журка проснулся, в доме и за окнами стояла глубокая ночная тишина. Он торопливо и бесшумно выскользнул из комнаты…
   А через две минуты Журка со свертком под мышкой был уже на крыльце.
   Зябко поеживаясь, натянул он костюм, зашнуровал кеды. А затем на голом теле, под майкой, завязал свой пионерский галстук, потрепанный в походе. Он надеялся, что с галстуком будет не так страшно. Да и нельзя же опозорить галстук второй раз.
   Журка распрямил плечи, с дрожью вздохнул и шагнул на скрипучую песчаную дорожку.
   Июньская ночь была совсем светлая. Небо пропускало сквозь редкую облачную пелену белесоватый свет. На севере заметны были отблески зари. Белел над крышами бледный, будто больной месяц. Все кругом было отчетливо различимо. Стояли темные притихшие клены, и был виден каждый листик. Добродушно дремала у забора старая железная бочка, которую днем ребята с грохотом катали по всей улице.
   Кругом тихо, безлюдно и… совершенно не страшно.
   "Я же не виноват, что светло, – подумал Журка. И еще подумал: Наверно, страх начнется там".
   Небольшое заброшенное кладбище находилось недалеко, кварталах в шести-семи. К нему от Московской вел кривой немощеный Тобольский переулок. Дальним краем кладбище примыкало к железнодорожной насыпи. Журка несколько раз бывал здесь, когда играли с ребятами в индейцев, но, конечно, среди ясного солнечного дня. Тогда кладбище с его могучими березами и соснами казалось чем-то вроде старого парка, а железные ржавые оградки и завалившиеся в стороны кресты – остатками каких-то садовых строений. И ни о каких ужасах тогда ничуть не думалось… Но про то же кладбище соседская семиклассница Люська Колосницына любила по вечерам рассказывать жуткие истории. Ночами, мол, там бывает всякое…
   Когда сидишь в теплых сумерках на своем крыльце и рядом дышат знакомые ребята, истории эти слушать интересно и лишь чуть-чуть жутковато. А сейчас их не хотелось вспоминать…
   Не встретив никого в этой тихой белесой ночи, Журка свернул в Тобольский переулок. В конце его загораживали светлое небо черные кладбищенские деревья. И тогда сердце у Журки застукало неровно, с подпрыгиванием.
   Но это был еще не настоящий страх. К нему примешивался интерес. Будто Журка сидел в своей комнате и про самого себя читал приключенческую книжку.
   Черная громада кладбища надвигалась, нависала, и сердце под галстуком и майкой прыгало все сильнее, но Журка не замедлял шагов. Наоборот, он шел все скорее, стараясь оказаться вплотную перед неведомой опасностью.
   И вот – забор.
   Если не смотреть вверх на темные кроны и не думать о том, что там за забором, то ничего особенного – обыкновенная старая загородка.
   Низкие гнилые столбы, перекладины, а к ним приколочены железные полосы с круглыми отверстиями – отходы какой-то мастерской или завода.
   И все же это была граница между обыкновенным миром и чем-то неведомым.
   Журка опять вздохнул длинным дрожащим вздохом и, пригибаясь, пошел вдоль забора. И почти сразу нашел место, где несколько полос были оторваны и отогнуты. За лазейкой темнела сплошная чаща кустов и травы.
   – Раз, два, три, – беззвучным шепотом сказал себе Журка, и ноги у него ослабели. Тогда он снова жалобно и сердито сказал:
   – Раз, два, три… – и через дыру в заборе сразу всем телом свалился в заросли.
   Посидел среди веток. Прислушался. Отдышался. Шевельнулся наконец. Сердитая кладбищенская крапива куснула его сквозь тонкие трикотажные штаны. Но это лишь обрадовало Журку: если крапива жалится так по-обыкновенному, как на простом дворе, то и остальное должно быть здесь обыкновенным. Нестрашным… Не очень страшным…
   Журка медленно выпрямился. Сердце попрыгало и настроилось на более ровный ритм.
   Под старыми деревьями кладбища было гораздо темнее, чем на улице, но белесый свет пробивался и сюда. А может быть, это назревало уже раннее июньское утро? Кусты, оградки и памятники смутно различались в полумраке. Страшными они не казались. Журка прислушался к тишине каждой клеточкой натянутых нервов и вдруг ясно ощутил, что кругом очень пусто. Нет никого. И, значит, нет опасности.
   На недалекой насыпи ободряюще простучал поезд.
   Журка вышел из кустов и, цепляясь штанами за колючую траву и ржавые прутья решеток, стал пробираться среди холмиков. Он уже не боялся. Ну, разве что самую капельку. Наверно, все запасы страха в его организме уже израсходовались накануне, и теперь бояться было нечем. Вместо боязни Журка чувствовал сердитую досаду на колючки.
   Наконец он даже опечалился: если страха нет, значит, нечего и преодолевать. И тогда велика ли заслуга, что он пройдет через кладбище? Но тут же успокоил себя: "Главное, что все-таки пройду. Я же не виноват, что перестал бояться…"
   Крепко ободрав штаны и рукава, он выбрался на широкую дорожку и зашагал по ней торопливо, но без боязни (правда, по сторонам старался не смотреть). Затем опять полез через кусты – чтобы сократить свой путь до забора, который тянулся вдоль насыпи. Насыпь была совсем недалеко. Опять прогремел поезд. И – сквозь эхо этого веселого грохота Журка не услышал, а скорее угадал стонущий жалобный звук.
   Журка замер. Каждая жилка в нем замерла, каждый самый крошечный нерв. Эхо улеглось, поезд прогрохотал уже в дальних далях, а стон на этот раз ясный, настоящий – прозвучал опять.
   Напрасно Журка думал, что весь его страх кончился. Оказывается, полчища этого страха сидели в засаде, и теперь они кинулись на Журку, навалились, затоптали, как конница. Журка упал лицом в ломкие колючие стебли.
   "Не надо! Не надо! – отчаянно думал он. – Ну, пожалуйста, не надо…" Но протяжный и тихий, надрывающий душу звук опять донесся из-за ближайших кустов.
   Значит, непонятное и жуткое все же существует. И вот оно настигло Журку, который осмелился не поверить в ночные тайны, позабыть о страхе…
   "Я сейчас, сейчас… – торопливо сказал себе Журка. – Сейчас до забора, а там уже не страшно…"
   Там насыпь, поезда с их бодрой грохочущей жизнью, простор, огоньки. Там все привычное, свое. Только собрать силы и сделать бросок…
   Стон опять прошел над кустами. Это был живой стон. Жалоба измученного человека или зверя. И под пластами страха, под отчаянными мыслями о бегстве у Журки пробилась слабенькая мысль:
   "А все-таки что там? Или кто там? Ведь ни стонущих мертвецов, ни привидений все-таки не бывает. Значит, кто-то живой".
   "Кто?"
   "А если кого-то ранили и ограбили бандиты? Или собака попала в капкан (говорят, какие-то злодеи ловят собак и шьют из их шкур шубы и рукавицы). Или заблудился и застрял в ржавых решетках теленок?"
   Журка поднял голову. Рассвет уже набрал силу, но деревья и кресты виднелись еще смутно. Из-за них опять долетел стон.
   "Не пойду, – подумал Журка. – Ни за что! Я и так выполнил клятву, я прошел кладбище".
   "Не прошел, а пробежал, как заяц. И опять струсил".
   "Ну и пусть. Я больше не могу!"
   "А что скажешь Ромке?"
   "Но я же… я просто помру, если пойду…"
   "Ну и помирай, скотина, трус несчастный! Иди и помирай!"
   Журка всхлипнул, встал на четвереньки и начал пробираться на стоны… Страх слегка отступил перед его отчаянной решимостью. Журка поднялся на ноги. Стон – медленный, бессильный, с каким-то писком – раздался совсем недалеко. И Журка понял, что рядом мучится маленькое живое существо.
   "Марш!" – приказал он себе. И выбрался на открытое место. Здесь было уже довольно светло. Журка увидел косо торчащий крест и услышал, что стон идет от него. На кресте чернела фигурка, похожая на маленького растопыренного человечка. Журка сделал короткий вдох и, обрывая веревки страха, прыгнул к этому кресту.
   На кресте был растянут шнурками кот. Он время от времени дергал головой и стонал.
   – Сволочи! – со злым облегчением и рванувшимися слезами сказал Журка. Он не удивился. Он слышал раньше, что есть такие гады среди шпаны, которые издеваются над кошками, голубями и собаками. Вот, значит, что придумали, проклятые!
   О страхе Журка забыл. Торопливо отыскал среди могил треснувшую бутылку, грохнул ее о каменный памятник, осколком резанул по шнуркам. Не сумел удержать кота, и он шмякнулся в траву. Попытался приподняться и опять застонал.
   – Сейчас, сейчас, котик, – всхлипывая, сказал Журка, сорвал с себя через голову майку, закутал в нее кота, поднял и, царапая голые локти, напрямик, через шиповник и боярышник, рванулся к забору…
   …Дома Журке пришлось рассказать о своих приключениях. Маме. Все-все. Даже о том, почему его понесло ночью на кладбище. Мама Журку не ругала. Только побледнела, несколько раз охнула, очень крепко взяла его за руки и попросила больше таких испытаний характера не устраивать. Журка охотно обещал. Папа, когда услыхал от мамы эту историю, помотал головой, хмыкнул и сказал:
   – Во герой… Даже не верится. – И стал вспоминать, как в детстве лазил с мальчишками в подвал старого монастыря. Тоже ночью. И тоже было страшно. А Журка подумал: "Это ведь с мальчишками все-таки…"
   Кот выжил. Сутки лежал на подстилке, ничего не ел и постанывал, потом начал подниматься, лакать молоко. И наконец окреп, сделался обыкновенным здоровым котом. Почему его назвали Федотом, никто не мог объяснить. Как-то само собой получилось – Федот, вот и все.
   Характер у Федота оказался спокойный, немного ленивый и добродушный. Играл он с Журкой неохотно, зато сидеть у него на коленях и мурлыкать очень любил. Был у него только один недостаток: иногда он уходил гулять и пропадал суток по трое. Но тут уж ничего не поделаешь, такова кошачья натура. После гулянья Федот возвращался поцарапанный, грязный, и мама с Журкой мыли его в тазу. Федот не возражал, только прижимал уши и жмурился, чтобы мыло не щипало его зеленые глаза.
   Когда переезжали, никому, даже папе, в голову не пришло оставить Федота, отдать кому-нибудь, чтобы не было в пути лишних забот. Он поехал в поезде со специальным билетом.
   На новом месте Федот освоился очень быстро. Научился вылезать в форточку и греться на широком кирпичном карнизе. Судя по всему, эта квартира ему нравилась…
   – Иди сюда, Федотушка, – сказал Журка. Федот охотно протопал по Журке и устроился у него на груди. Благодарно заурчал, когда Журка почесал ему за ухом. Журка устало вытянулся под одеялом и решил, что пора засыпать. Напоследок он посмотрел в ночное окно.
   Окно было открыто. Журка лежал к нему ногами и видел в сумраке комнаты четкий синий прямоугольник с развилкой тополя, похожей на два великанских растопыренных пальца или на громадную рогатку. Тополь рос метрах в трех от окна, и нижняя часть развилки находилась как раз на уровне подоконника. Если отыскать подходящую доску (и дождаться, когда уйдет куда-нибудь мама), можно попытаться сделать трап, чтобы пробираться из окна прямо на дерево…
   Кажется, Журка начал дремать, потому что увидел себя со стороны – как он залез на тополь: от левого "пальца" развилки отделился человек…
   Журка заморгал, прогоняя дремоту. Но от этого морганья человек не исчез. Наоборот, он будто увеличился. Его фигура отчетливо рисовалась внутри громадной "рогатки". Словно кто-то тушью на темно-синей бумаге вывел силуэт высокого тощего черта.
   Что это? Сон после воспоминаний о ночном кладбище? Или грабитель, который примеривается, как прыгнуть в комнату? Журка понял, что сию секунду самым постыдным образом завопит "мама".
   Но и мама и папа наверняка спят: щель под дверью давно погасла… Орать? Или подождать?
   Журка замер под одеялом – ни дыхания, ни сердечного стука. Только Федот у него на груди мурлыкал как ни в чем не бывало.
   Таинственный черный незнакомец шевельнулся, и Журка услышал:
   – Эй…
   Голос был нерешительный, тонкий. И силуэт незнакомца сразу как бы съежился, превратился в мальчишечий. Журкин страх тоже съежился и тут же растаял совсем. Осталась только досада на себя (вот трус несчастный) и на мальчишку, которого среди ночи какая-то дурь носит по деревьям.
   – Эй… – опять окликнул мальчишка. – Там, в комнате… Ты спишь?
   Журка скинул удивленного Федота и одеяло, подскочил к окну.
   – Чего тебе? – спросил он громким шепотом.
   – Ты внук Юрия Григорьевича?
   – Да… А что? – откликнулся Журка уже помягче.
   – Можно к тебе?
   – Зачем?
   – Ну, дело есть… Ты не бойся.
   – А кто боится? – усмехнулся Журка, – Просто непонятно: почему ночью да через окно?
   – Если нельзя, тогда ладно… – вздохнул в сумраке мальчишка.
   Этот виноватый вздох примирил Журку с неожиданным гостем. К тому же было очень интересно. Похоже на приключение.
   – А как ты сюда доберешься? Доска есть?
   – Да нет, веревка… Тут все приспособлено… Журка разглядел, как мальчишка распутал спустившийся откуда-то шнур.
   – Ну, давай, – прошептал Журка.
   – Только отойди от окна…
   Черная фигурка метнулась и через миг стояла на подоконнике. Легко и бесшумно мальчишка соскочил на пол.
   – Я тут веревку за батарею прицеплю, чтоб не ускользнула, объяснил он. – Свет можно зажечь?
   – Сейчас – Журка отыскал в углу на гвоздике курточку, положил ее внизу у двери, чтобы лучи не пробились в щель, и включил настольную лампу.

Побег на рассвете

   Мальчик оказался одного роста с Журкой. Очень худой, темный от загара, поцарапанный. В одних трусиках, босой. У него были прямые темно-медные волосы. Они косо падали на лоб. Мальчик посмотрел из-под волос на Журку с хмурой виноватостью.
   Журка почувствовал его смущение и сказал, чтобы хоть что-то сказать:
   – Здорово ты сюда влетел.
   – Я эту штуку еще давно придумал. Когда Юрий Григорьевич… тут жил. Я к нему часто пробирался.
   – А через дверь нельзя, что ли? Мальчик досадливо повел острым плечом.
   – Дверь в наши окна видать. Отец или мать заметят, что я в этот дом иду, сразу начинают: "Опять по чужим людям шастаешь! Лучше бы делом занялся…" А я любил к Юрию Григорьевичу приходить…
   – А-а… – произнес Журка. Произнес чересчур спокойно, потому что ощутил неожиданный укол ревности. Оказывается, дедушка дружил с чужими мальчишками. И мальчик будто понял Журку. Опять глянул из-под волос и тихо сказал:
   – Ему по вечерам скучно было. Он один жил…
   Эти слова смутили Журку, будто в них был скрытый упрек. И, словно защищаясь, Журка ответил с легким вызовом:
   – Я знаю. Ну и что?
   Лицо у мальчика опять стало виноватым. Он зябко поежился и объяснил:
   – Ну… я подумал, что ты мне поможешь. Раз ты его внук… Твой дедушка меня часто прятал.
   Это "твой дедушка" вместо "Юрий Григорьевич" понравилось Журке. Все встало на свои места. Уже с сочувствием Журка спросил:
   – От кого ты прятался? Мальчик опять досадливо повел плечом.
   – Да по-разному было… Жизнь такая.
   – И сейчас прячешься? Мальчик кивнул. Обвел глазами комнату.
   – Раньше здесь раскладушка была… Я где-нибудь в уголке приткнусь, ладно? До утра…
   – Как в уголке? На полу?
   – А чего? – Мальчик улыбнулся, показав крупные редкие зубы. – Я закаленный. Крученый, моченый, прожаренный, промороженный…
   – Ну да, – усмехнулся Журка. – Поэтому и лазишь ночью по деревьям голый, как Маугли…
   – Я прямо из кровати сбежал. В окно вылез – и сюда.
   Журке очень-очень хотелось узнать, от кого сбежал незнакомый мальчишка и почему прячется. Но приходилось быть снисходительно сдержанным и чуть насмешливым. Как-то уж настроился Журка на эту струну. Он вспомнил свою ночную вылазку на кладбище и сказал наставительно:
   – Если собираешься драпать ночью, надо одежду заранее где-нибудь спрятать.
   Мальчик беспечно махнул рукой.
   – А, не догадался. Ладно, и так сойдет… – Потом он глянул на Журку быстро и внимательно. Спросил: – Тебя Юркой зовут?
   – Да…
   – В честь Юрия Григорьевича?
   Журка растерянно мигнул. Он не знал, почему его назвали Юрием. Но тут же сказал:
   – Конечно. А что?
   – Ничего. Так…
   – А тебя как звать? Мальчик неразборчиво бормотнул.
   – Борька? – переспросил Журка.
   – Горька, – отчетливо сказал мальчик. – Полное имя Горислав. Но никто меня полным именем не зовет. Горька – вот и все. Это мне больше всего подходит. Как наклейка…
   – Почему же? – смутившись, выговорил Журка. Горька сказал то ли шутя, то ли серьезно:
   – Да так. Жизнь такая. Горькая… Невезучий я уродился. Одни шишки отовсюду.
   – Какие шишки?
   – Всякие. Сегодня опять от отца перепало. С дежурства вернулся злющий, с мамкой поспорил…
   – Значит, ты из-за отца сбежал? – сразу пожалев Горьку, спросил Журка.
   – Не… Сегодня из-за другого. Меня хотели расстрелять.
 
   Расстреливают обычно на рассвете. Так написано в книжках. Но рассвет начинался рано, и, когда за Горькой пришли конвоиры, солнце стояло уже высоко.
   Горька проснулся от долгого, но осторожного стука по стеклу. Увидел в окне головы братьев Лавенковых и все вспомнил. Он понуро, но быстро натянул брюки и рубашку, сунул ноги в растоптанные полуботинки, которые давно надевал не расшнуровывая. Хотел убрать постель и вдруг подумал: а зачем это человеку, которого через несколько минут расстреляют?
   Но ведь это не всерьез… А если бы всерьез?
   Интересно, что чувствует человек, проснувшийся последний раз в жизни, одевшийся последний раз в жизни? Что он думает, когда у двери стоят двое с автоматами, чтобы провести его последний раз под ясным небом до обрыва?
   Тоскливая тревога заметно кольнула Горьку. Будто сейчас была не игра. Не совсем игра… Он выдохнул воздух сердитым толчком, прогнал страх и вылез в окно. Хмуро сказал братьям Лавенковым:
   – Чего греметь-то? Чуть всех на ноги не подняли… – Это все, чем он мог досадить конвоирам.
   С приговоренным к смерти, видимо, не принято ругаться, и старший Лавенков, Сашка, миролюбиво ответил:
   – Да ты что, мы тихонько стучали. – Потом другим, уже строгим голосом скомандовал: – Руки…
   Горька вздохнул, нагнул голову и заложил руки за спину. А что было делать? Он покорился судьбе еще вчера, во время военного суда, который состоялся в сарайчике Егора Гладкова.
   Егор тогда спросил у защитника Степки Самойлова:
   – Чем ты его можешь оправдать? Степка пожал плечами, растерянно протер очки и сказал:
   – Не знаю…
   Он, кажется, добросовестно старался придумать защитительную речь, но так и не смог.
   – Оправдывайся сам. Последний раз, – сказал тогда Гладков Горьке.
   Но Горьке тоже нечего было говорить. Все, что можно, он сказал еще раньше, и его объяснения не убедили никого из судей – ни Егора, ни Митьку Бурина, ни тем более безжалостного третьеклассника Сашку Граченко. Да Горька и сам понимал, что нету ему оправдания. Из-за него отряд напоролся на огонь собственного часового и теперь, по правилам игры, два человека считались убитыми.
   Правила были безжалостные. Как на войне.
   Егор посмотрел на Граченко и на Бурина, и те кивнули. Егор поднялся с пустой бочки, на которой сидел, как на председательском кресле, и сообщил, что бывший стрелок отдельного повстанческого отряда "Синяя молния" за невыполнение боевого задания и трусость приговаривается к расстрелу ранним утром следующего дня.
   – Ясно тебе?
   – Ясно, – хмуро откликнулся Горька. – А при чем тут трусость?
   – Он еще спрашивает… – усмехнулся Гладков. – Ладно, гуляй пока. Завтра на рассвете за тобой придут…
   И вот – пришли. Сашка мотнул стволом черного пластмассового автомата с пружинной трещоткой:
   – Пошли.
   Он пропустил Горьку вперед и зашагал сзади. А Вовка Лавенков пошел впереди. С таким же, как у Сашки, автоматом.
   – Напрямик, – сурово приказал Сашка.
   Они пошли через пустырь. Трава на пустыре была обычно серой, выгоревшей, колючей, но сейчас она – то ли после ночного дождика, то ли от росы – переливалась тысячами капель. Горькины брюки внизу намокли, в полуботинках появилась противная скользкая сырость. Вовка шагал точно по прямой. Его голубые выгоревшие гольфы потемнели от влаги и сползли на кеды, он по-птичьи поднимал над травой поцарапанные ноги, но ни разу ни чуточки не свернул. У него был светлый упрямый затылок. Горька смотрел на этот затылок без всякой злости и досады. Вовка был ни при чем. Он был смелый, спокойный и надежный парнишка, несмотря на молодость – всего-то девять лет. Повезло Сашке, хороший у него брат. Почему другим везет, а Горьке – никогда? Был бы у него такой же брат, залег бы с двумя автоматами, не боясь мокрой травы, вон за той бетонной глыбой, подпустил бы конвоиров поближе и – та-та-та! "Сашка, ты убит, Вовка, ты убит! Горька, бежим!"
   Только и в настоящей жизни, и в игре такие чудеса случаются очень редко. Горька знал, что с ним не случится. Тоскливая тревога опять кольнула его – словно все по правде. И он уже, будто в самом деле прощаясь навсегда, смотрел на сверкающую траву, на знакомые дома, на треснувшие бетонные блоки, которые лежали на пустыре, наверно, с тех пор, как существует Земля…
   А может, все-таки случится чудо? Очень уж обидно умирать в такое солнечное утро. Даже понарошке – все равно тошно. Будто и не игра…
   Горьку привели на берег Туринки и поставили у края обрывчика.
   Метрах в пяти от берега, лицом к речке стоял шеренгой отряд "Синяя молния". Правда, не весь, трое, видать, проспали (за это, между прочим, тоже надо под суд). Но и пятерых было достаточно. Да еще Лавенковы встали в строй…
   Егор Гладков раздал стрелкам зеленые гнилые помидоры – не всем, а через одного. Значит, половина будет трещать автоматами, а другая половина метнет в Горьку помидоры! И ему придется упасть, скатиться с метрового обрывчика на песчаную полоску у самой воды и лежать там, пока все не уйдут. Потом два дня его не будут брать в военную игру. А может, и больше. Потому что игра игрой, а разозлились на него, кажется, по-настоящему. По крайней мере Егор.
   Егор насупленно, будто стесняясь, проговорил:
   – Готовы?.. Равняйсь. Смирно… – Потом, постаравшись опять разозлиться, громко сообщил: – Бывший боец "Синей молнии" за трусость и предательский провал военного задания приговорен к высшей мере наказания – расстрелу!
   Шеренга напряженно молчала. Стояли не очень ровно. Смотрели мимо Горьки. А Горька, насупившись и съежив плечи, смотрел на разномастные игрушечные автоматы и зажатые в пальцах помидоры. Тоскливое замирание перехватило грудь и подкатывало к самому горлу. Но плакать не хотелось.
   – Хочешь сказать что-нибудь напоследок? – спросил Егор чуть виновато.
   Горька переглотнул. Сказал:
   – Хочу… Все равно это неправильно. Я не предательский… Я же объяснял…
   – Слыхали уже, – безжалостно сказал Сашка Граченко и поправил на груди оранжевый автомат с диском.
   – Можешь еще что-нибудь сказать? – спросил у Горьки Егор.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента