Глава двадцатая,
о мире дивном,
от человека нелюбопытного сокрытом
Широкий мир Аленин еще стократно раздвинулся, развернулся новыми сторонами, и оказались они предивны. Все, что было вокруг Алены, до последней солнечной пылиночки, пронизано было жизнью, изобилием и разнообразием ее, в постоянном движении, звучании, блеске, сиянии... И как же гармонично и разумно - на удивление - он был устроен! Каждый, самый махонький цветок, листок самый неприхотливый был исполнен такого очарования и совершенства, будто у Матушки Природы не было иной заботы, как сотворить именно этот чудный шедевр. Сей мир не рождал корыстолюбцев, не знал зависти и злобы, и иных мрачных теней, бегущих от света ясного. Главная-то его красота в том и состояла, что был чистым, как в день Творения, и лучезарным.
А Аленина главная радость происходила от того, что не была она самозванной чужой пришелицей - сей необъятный мир с готовностью распахивался пред нею, приветствовал, как желанную гостью. Птицы слетали к Алене и без страха опускались на руки пропеть свою ликующую песнь, облачко легкокрылых мотыльков порхало над головой веселой многоцветной радугой, цветы поворачивали к ней головки и склоняли их в почтительном привете...
"Весь день в доме твоем будь - и широко же он раскинется, без единой стены, без пола и кровли. Узнавать его будешь, и узнавание это обернется как удивлением великим, так и радостью небывалой..." - Алена будто в яви услышала тихий голос. Улыбнулась светло:
- Со мной ты, Велина? Здесь? Порадуйся радостью моей!
"Вот только не мой это дом, Велина. Гостья я тут. Пусть желанная, жданная, а все-таки, гостья лишь. Мой мир другой - людской. А этот - только дивный подарок в радостный день..."
Но мир людей - потом, потом, а сейчас день ее только разгорается, все шире распахивает пред Аленой чудесную вселенную.
Вокруг Алены уж тысячи голосов звучали: и звенели, и шептали. То были похожи на шелест травы под ногами, то на лепетание осиновых листьев, то на журчание потаенного ручья в чаще лесной скрытого - пространство было изобильно звуками, а они все прибывали, прорезаясь из беззвучия. Сливались в хоры, и распадались на отдельные мелодии, и вновь сливались в стройное многоголосое звучание...
Все находило отзвук в Алене, каждое звучание свой отклик рождало - и пело все в ней, заполоняя волшебными симфониями, вознося на самой высокой ликующей волне.
Алена себя не видела, - может, оно и к лучшему. Внутри, в душе еще оставалась она сросшейся с людьми, с Лебяжьим, с околицей деревенской, с крынкой парного молока в материных руках... А облик ее... была ли то все еще Алена? Кожа ее атласом отливала, и стала такой же бархатисто-гладкой. Светилась толи солнечным отблеском, толи собственным светом. Кудри сделались изобильны и длинны, пышным огненным плащом спускались по спине и груди. Глаза лучисто сияли, и казалось, будто временами исходят от них лучи, как от невиданных роскошных изумрудов самоцветных. Улыбка вспыхивала ровным рядом крупных жемчугов и дорогого стоила - особым светом освещалось пространство, и преисполнялось радости все сущее, на что тот свет проливался. Смех Аленин уже не был самозабвенно заливистым, как прежде, а рассыпался негромким хрустальным перезвоном, волшебного очарования полон.
Все в Алене ожиданием звенело. Трепетным ожиданием встречи. Обещание и предвестие ее было во всех голосах, во всех хорах и мелодиях. Слышала Алена, как то тише, то громче проступали одни слова, на разный манер звучащие: "Веда! Веда идет! Наша Веда!"
Откуда-то знала Алена, что встреча эта случится в полночь, что идти ей к тому часу полуночному сквозь день, сквозь чудеса и открытия. Но не просто дивиться на них да забавляться, - а отозваться на них открытиями в себе самой, стать достойной высокой встречи...
Возвышение души Алениной во всем сказывалось, даже в движениях ее - они стали просторны и грациозны, как взмах птичьего крыла, как изгиб лебединой шеи, как вольные игры ветра с полевым ковылем. И когда почувствовала Алена, что платье мешает, стесняет тело ее, не раздумывая скинула его в траву, как стряхнула...
Глава двадцать первая,
про крючок-тройник,
самим дьяволом Ярину посланный
Солнышко уже высоко стояло, когда Антипка малахольный, один из дружков-приятелей Яриновых, ехал верши вдоль улицы деревенской и натянул поводья против дома Ярина.
- Эй, Ярин! Дома ты? Выдь-ко, слышь!
Во дворе, высоким забором скрытом, взлаяли собаки, но быстро умолкли, едва хозяин цыкнул на них. Сбоку больших двустворчатых ворот открылась глухая калитка, и вышел Ярин, спросил недовольно:
- Ну? Чего надо?
- Глянь-ко!
Антипка на кнуте протянул Ярину тряпичный узелок.
- Какого дьявола ты мне в рожу тряпкой тычешь?! - Ярин последнее время будто ужаленный ходил, каждое слово в гнев его вводило. Так что дружки вроде и избегать его стали, да он сам их находил, - видать, одному-то вовсе тошно становилось.
- Ну что ты лаешься без дела? - обиделся Антипка. - Лучше глаза разуй то Аленки одежки.
- С берега что ль утянул? - чуть повеселел Ярин.
- Да вот про то и речь, что ни с какого ни с берега! Корова наша вчерась со стадом домой не вернулась, ну матка ни свет, ни заря и выгнала меня пошукать ее. Ладно, думаю, обегу круг деревни. Ну и кемарю себе в седле. Думаю прилечь где под куст. И ровно в бок кто пихнул. Глаза открыл, гляжу, куда эт нелегкая занесла. Тут-то и заприметил - навроде лохмотьев горка в траве виднеется. Интерес разобрал - подъехал, кнутом поддел... Ну и - вот, надумал тебе рассказать.
- А саму-то Аленку видал?
- Не, и близко никого не было. Я поглядел.
Маленько переврал Антипка, как оно на деле было. Как разглядел он, что не лохмотья с травы поднял, а сарафан девичий да рубашку, сильно-то не обдумав, по шкодливости натуры своей, сунул их под луку. И на тот момент пришло вдруг в голову - одежка-то Аленина! Изо всех девок у ней только такой сарафан был, чистого небесного цвету. И вот тут напал на Антипку страх, и так-то ему одиноко да жутко стало посереди пустого луга. Показалось ни с того, ни с сего, что затаился кто-то невидимый в этой тишине и пустоте и глядит на него, на Антипку. Боясь в сторону глазами рыскнуть, голову в плечи втянув, нахлестывал Антипка коня, торопясь к деревне, к людям. Потом уж, недалеко от околицы разумная мысль явилась, что не надо бы одежу брать. Да ввиду деревни выбрасывать тоже поздно уж было. Вот так и надумал избавиться от нее - Ярину спихнуть.
- Чудеса! - хмыкнул Ярин, комкая в кулаке тонкую рубашонку. - Поглядим, может, как нагишом домой красться будет?
- Ох, друже, да не связывался бы ты с нею. Ведь как есть - ведьмачка. Старуха, видать, обучила ее своим премудростям. Та много чего знала. Моя бабка сказывала, на отшибе-то она не сама жилье себе определила. Она еще в девках была, когда люди ее с деревни погнали, не схотели боле рядом с ней жить. Надоело причуды ее терпеть. Да мимо нее ни одна свадьба проехать не могла - кони, как вкопанные вставали против ейного домишка! Коров портила, молоко по ночам на землю сдаивала, и коней мучила - гривы им путала. Лошаденки бедные так бились, что к утру в мыле все были.
- Да ладно тебе бабьи сказки пересказывать! - прервал его Ярин.
- Ничего не сказки! Моя бабка и сама немало в чем разбирается, знает...
- Михася с Филькой не видал?
- Не-а. Поди-ка спят еще.
- А брат дома?
- А куда он денется? Мать растолкать его не могла, за меня взялась.
- Приходите к нашей риге.
"Не связывайся!" - невесело хмыкнул Ярин. Оно бы хорошо, не связываться-то. Да, видать, поздно назад оглядываться, отступное искать. С последней встречи с Аленой тянуло душу у Ярина, не было ему покою ни днем и ни ночью. Он боле и не жил, вроде, а деньки отсчитывал опять. Только ежели в прошлый раз он Ивановы дни считал - сколь пастуху жизни осталось, то теперь - свои, драгоценные шли наперечет. По первому времени жуть его не отпускала, разум затмила. Потом так устал он от боязни своей, что стал мечтать, чтоб поскорее сталось все, чему случиться должно. Потом злиться начал, и питаемая злобой да гордыней, закопошилась в Ярине глухая ненависть, заструилась черным дурманом.
"Ловка ведьмачка! Эк, сколь страху нагнала на пустом месте! Да ведь не всесильна ты, тоже изъяны имеешь. Ваньку-то прокараулила!"
Ярин сам перед собой бодрился, глубоко-глубоко упрятав знание, что нет, не на "пустом месте". Но правда и то, что не всесильна. Значит, потягаться можно, а там и поглядеть, - кто кого. Только состязание не забавы ради будет. И ежели не одолеет он ведьмачку, значит - она его. И жил Ярин теперь одной только думой - где слабину Аленину углядеть. Мысль про одежки на пустом лугу зацепилась в нем, как крючок-тройник. Пустой тот крючок или нет, этого Ярин еще не знал, и зачем дружков позвал в ригу - на обычное место их сборищ, тоже пока не ведал.
Глава двадцать вторая,
в которой Ярин просит сказок, тоску развеять
Известно - в семье не без урода. Так и в селе любом найдутся бездельники-празднолюбцы никчемные. Подрастают сыновья, тятька с маткой радуются - подмога, утеха, опора поднимается с ними рядышком, как молодое деревцо, день ото дня глаза и сердце радует. Обещает стать крепким, сильным дубком, и будет к кому приклониться в старости, на кого понадеяться. И поднялось дерево. Да только не углядели родители тот злосчастный миг, когда в его сердцевину дурная гниль пробралась. Не на радость дите выросло, на кручину да стыдобу. И водить его на помочах мамке да батьке всю их остатьнюю жизнь.
Вот такими и были четверо молодых и сильных, удалых в застолье и никчемных в работе, кто отозвался на зов Ярина. А Ярин еще пуще с пути их сбивал. Кабы ни он, глядишь, и беспутства бы в них поубавилось. Сам-то не был таким, как они. Но нужны ему были именно такими, вот и держал их при себе - ценил не дорого, но далеко не отпускал. Поставил так, что слово его в компании навроде закона было.
Дак и то сказать, к словам ли Антипки малохольного прислушиваться, у которого язык далеко наперед головы соображает? Языком молотить горазд, а послушать-то и нечего, что балалайка бесструнная. Или братца его Федьки? Так они ни в мать, ни в отца, а один в одного уродились. Отец таким знатнющим шорником был, к нему из залесных деревень шли с поклоном. А у сыновьев все интересы мимо отцова ремесла, как, впрочем, и мимо всякого другого путного дела.
Или Михася взять. Тому хоть на тропке малой, хоть на торной дороге, непременный наставник нужон, чтоб каждый секунд направлял и наставлял; к тому еще и мягкотел да податлив не по-мужичьи, любой ему указ.
У Фильки силушки не меряно, зато мозги гладкие, как камень-голыш, Лебедянкой обкатанный. В работе сила его объявляться не любит, то дело понятное. А вот как он в пьяном дурном кураже по деревне идет - тогда доброму человеку его лучше стороной обойти. Или еще пред всем деревенским миром силой своей выставиться - это ему тоже любо. Как в тот случай, когда у Трофимки-бондаря бричка в канаву увалилась, и Трофимке ноги придавило. Филька прям к месту оказался, ему бондаря вызволить - только плечом чуток двинуть. Так он приноравливался так и этак, пока народ не сбежался на стенания и зовы Трофимкины. Уж тогда развернулся. Не только край брички с ног несчастного поднял, но и на колеса ее обратно поставил, потому что народ глядел. И так у него в любом деле - больше дури, чем толку. Так что Яринова верховодства оспаривать было некому.
...На желтой соломе ярко краснели переспевшие помидорины, на разломе светилась рассыпчатыми икринками мясистая мякоть; лежал хлеб, кусками от круглой буханки отломанный. Крупная серая соль была насыпана на крышку от берестяного туеса. Туесок тут же стоял - в рассоле, вперемешку с укропом да смородиновыми листьями, плавали малосольные огурчики. В середине "хлебосольного стола", старательно утопленная в солому, стояла большая, темного стекла бутыль.
Позади Ярина, небрежно брошенная, лежала на колючей соломе одежда Алены.
- Нет, Ярин, ты послушай сперва, потом нос вороти. А я правду говорю, горячился Федька на Яринову ухмылку. - Ежели бабка наша врала, тогда и я вру, но я ейные слова точно помню. Антипка, можа, и не помнит, малой еще был, больше головой вертел. А я помню.
- Чо ты! Никакой головой я не вертел. Помню пурга така страшенна была, ветер волком выл, а тут бабка со своими рассказками. Жути нагнала, я уснуть апосля боялся.
- Вы, братья языками без дела бы не мели. Мы уж соскучились на вас глядеть. А про что речь, даже и в толк не возьмем.
- Дак, а ты не ухмыляйся! А то навроде я плету невесть чего!
- Да ладно тебе, Федюнька. Я, по чести сказать, и не над тобой ухмыляюсь.
- Над кем же? - все еще непримиренно буркнул приятель.
- Хошь бы и над собой. Ну, давай бабкины сказки, глядишь, и скуку разгонишь.
- Тока не смейся. Обижусь.
- Да сказал же!
- Как щас помню, зачалось с того, что про зиму говорили - лютая в тот год зима была. То мороз вдарит - деревья в лесу лопаются, а лишь чуток отпустит - метели налетают. Батя сказал про озерко за огородом, куда мы скотину поить водили на прорубь, что до дна промерзло. Бабка-то и встряла, Русалочий, мол, омут никакой мороз не берет. Отец плюнул - в таку ночь больше дела нет, как про нечисть поминать! А мы с Антипкой, как батька спать улегся, и пристали к бабульке. Она и сама любила всяки были да небылицы плести, токо разговори - не остановишь...
Ярин чуть не брякнул: "Видать, в бабку ты и уродился!" Да сдержался насупится, улещай да умасливай потом дурака!
- ... и в тот вечер тако же было. Много чего наговорила, все и не вспомню щас. Да вот одно уместно к Антипкиному рассказу в ум взбрело. Сказывала она, что в конце лета день есть особенный, про него добрым людям и знать не положено, а ведьма Велина про него как есть все знает. Потому как в этот день она волчицей оборачивается и по самой глухой глухомани рыщет. И ежели к полуночи не поспеет на Русалочий омут, не окунется в нем, то цельный год ей волчью шкуру заместо своей одежи носить.
- Ага, - не стерпел младший брат. - Должна волчица в омутовой воде ополоснуться, тогда опять человечье обличье примет.
- Видать, сегодня и есть тот день ведьмацкий. А то с чего бы Аленке среди луга одежки скидывать?
- Как пить дать - на шкуру волчью она ее поменяла!
Замолчали братья, ожидая, что Ярин скажет. И другие тоже на него глядели. А он сидел, соломину белыми зубами сжимал, мимо глядел. И не понятно было - слышал он, чего тут говорили, иль пребывал где-то вдалеке наедине со своими мыслями.
Глава двадцать третья,
про затеи веселых выпивох
- Говоришь, в полночь на омуте? - медленно выговорил он, не выпуская соломинки - сквозь зубы, все так же глядя куда-то скрозь них.
И столь нехорошо в его голосе было, что парни переглянулись.
- Ты чего, Ярин? - за всех высказал вопрос Филька. - Что на ум тебе сбрело?
- Давно хочу поглядеть, много ль правды в этих баснях, про омут. Вот и взбрело мне на ум, что сегодня хорошая на то причина.
- Свят-свят, - быстро перекрестился Антипка. - Хошь золотом меня осыпь, а я еще голову не потерял, Яринушка! Чтоб своей волей! На Русалочий омут в полночь! Да ни в жисть!
- А кто тебя зовет, овечий ты хвост? Тебя ежели брать, это сундук портков чистых за собой тащить! Не ровен час, с нами надумаешь, так с тобой от одной мысли заячья болесть приключится! Ну-к, поворотись задом, мы глянем - штанов-то еще не обмарал?
Парни расхохотались, как всегда, с готовностью подхватывая шутки Ярина. Пожалуй, еще и не каждый сообразил, что за себя тоже ответ дать надо.
- И зачем ты нам, Антипка? - продолжал Ярин, твердо определив объект насмешек и желая показать каждому из трех других, каково им будет на месте Антипки. - Тебе уж загодя невесть что мерещится, а там филин гукнет, с тобой вовсе падунец случится. Чего тогда с тобой делать? Фильке на закорки сажать? Нет, друг Антип. Ты проситься с нами станешь, так мы еще подумаем крепко, брать ли с собой? Так, Федюнька? Аль возьмешь братца да сам сопли ему утирать станешь? - спросил Ярин, разливая по кружкам
- Ярин... Ты это... Хорошо ль удумал? Дался тебе этот омут... Нашто он нам?
- Дак интересно же, Федор! Столь рассказок про всякую жуть, а где она? Ты хоть раз видал чего своими глазами? Враки все.
- Эт не скажи...
- Да мы ж поглядим только, скрадемся в кустах, никакая вражина даже и не гукнется - не дал ему Ярин вспомнить еще какие-нито страсти. - И не будет ничего, верно говорю. Помнишь, на могилки ты на спор ходил? Зачем?
- Ну, дак то... Так просто, сдуру. Выпить охота была.
Ярин расхохотался.
- Уж и выпьем потом! И над страхами своими посмеемся. А доведется, сами любую страхолюдину до смерти перепугаем. Глянь вон хошь на Фильку - а ну, как така образина громадная из кустов полезет, да рявкнет дурнинушкой? А ну-ка, Филя!
Утерев губы рукавом, Филька вдруг вскинул руки с растопыренными пальцами и заблажил дурным голосом:
- У-у-у! У-у-у! Ух-хо-хо-хо! Ух! Ух!
Захмелевшие приятели покатились с хохоту.
- А если еще и Михась... Помните... Ох!.. Помните, как он заверещал с перепугу, когда его рак цапнул!
Хохот грохнул с новой силой, парни попадали на солому. Даже Антипка не удержался, хоть и был разобижен на Ярина за его насмешки, да и на дружков, что не решились впоперек сказать. Догадывался Антип, что им тоже не по души задуманное. Но с другой стороны - впервой что ли так: сначала Яриновы задумки сумление вызывают, а потом получается - животики надорвешь! С Ярином всегда весело. Да и пятеро не один. Может зря он сунулся вперед всех. А с другой стороны - омут этот треклятый. Ведь днем с огнем ищи, а не найдешь на деревне ни одного, кто в здравом уме бы к нему сунулся. Даже и при ясном солнышке, когда нечисти всей положено где-нито хорониться до ночи...
Ярин никого не уговаривал, хотя ему край, как надо было, чтоб все четверо решились на рисковую затею. Часто подливал в кружки, но понемногу, чтоб оклемались к вечеру. Шутил, смешил дураков, прогоняя их страхи опасность, над которой посмеялся, уже и не такой страшной кажется. Знал, кому польстить, кого на смех поднять...
У самого - сердце сжималось в холодную ледышку от мысли одной об жутковатой затее. Ох, чуялось Ярину, будет, будет у того омута! Что будет? Того он и угадывать не хотел. Чему судьба, то и свершится. Пусть только россказни бабкины окажутся правдой. Пусть Алена явится туда. А чем та встреча кончится, он гадать не хотел. Все равно она случится, не раньше, так позже. Но врасплох себе застать Ярин не даст, он сам заявится. И ни один. И туда, где никто не придет Аленке на подмогу и не станет незваным свидетелем опасной встречи...
Глава двадцать четвертая.
На берегу омута...
Алена не помнила, какой была она вчера. Казалось ей, что всегда, от рождения самого умела она не только услышать голос ветра в шелесте листвы и разумную речь его. Но и уподобиться ему существом своим, стать вольной, никому не подвластной стихией. И трогать лепестки цветов легкой, теплой лаской, расчесывать седые пряди ковыля, пасти облака в синеве, как стадо белоснежных овечек. А то вдруг налиться силой, сгрудить облака в тяжелую тучу, свистнуть посвистом разбойничьим низко по-над травами, пригибая их к земле, погнать по воде испуганную рябь. И рвать стеклянные струны, когда туча, провиснув тяжелым брюхом, вдруг треснет оглушительным треском, хлынет на поля нежданным ливнем. А Алена уже в том ливне, в упругих хлестких струях несется встречь земле, и весело ей и страшно рухнуть, превратиться в брызги, в пыль. Что потом? А потом - теплая чернота, парной дух земли, и Алена там, где начинается белыми тонкими нитями корешков все, что под солнышком оборачивается непостижимым великолепием и изобилием форм и расцветок. И здесь, в темноте, сокрытой от солнечных лучей, но все же согретая ими, тоже своя многообразная жизнь: дышит, трудится усердно, борется, страдает и ликует.
Алена же вдруг возносится над землею высокой тонкоствольной березой, всплескивает руками-ветвями от изумления и веселья, как с котенком играет с ветром, что нырнул в зеленые, омытые короткой грозой кудри и шаловливо плетет косы из длинных и легких прядей...
Казалось Алене, что не Велина учила ее собирать целебные травки, рассказывала, когда и как употребить их в лекарском деле. Нет же! Разве только сегодня научилась она, глядя на зеленый побег, сама вспомнить, как малым семечком упала в землю, потом хрупким и слабым корешком припала к сокам земли, упругой иголочкой прошила надежную и уютную, будто колыбель, почву, рванулась к солнцу?.. Кажется, что всегда умела она стать любой луговой былинкой и знать все про себя - в чем мощь корня, какого врага одолеют цветки, стебель, листья. В какую пору сила ее в рост идет, а когда на убыль, чем хороша она утром, в росе омытая, а когда целебные силы ее переменяются и приобретают способность не созидать, а разрушать...
И еще была Алена полна любви, сострадания и милосердия. Ко всему этому миру чудному, ко всему сущему, что обогрето живыми лучами солнечными. И столь велика была ее любовь, что вблизи Алены делались ярче краски цветов, звончее и радостнее разносились птичьи трели, вдруг ожили и брызнули молодой зеленью почки на старом, умирающем дубе, когда Алена провела рукою по стволу, изъязвленному глубокими морщинами, как застарелыми шрамами...
...А солнце меж тем завершало свой дневной путь, усталое, клонилось к синим зубцам дальнего леса. Спроси Алену - жаль, что день сей удивительный кончается? Она бы и удивилась, пожалуй. Почему жаль? Несказанные богатства раскрыл он ей. Разве унесет их с собой? Нет, все Алене останется, а значит, и день этот светлый вечно с нею теперь. О чем же сожалеть? И впереди еще ночь, впереди еще что-то главное, к чему день лишь готовил ее.
Снова звенел в Алене зов. Возник тревожащим ощущением, но шли минуты, часы, и он креп, наливался силой, тянулся издалека и влек к себе. Но Алена знала - пока это только напоминание, еще не время откликнуться, уступить его притяжению. Еще только сумерки обволокли мягким покоем, ласкали парным ароматом лугов. Алена тихо шла по высоким травам, будто плыла сквозь них. И так покойно было вокруг - листок не трепыхнется, что в Алене тоже стихали ее удивление, ликование, потрясение, подобно тому, как ночной ливень переходит в тихий дождик, который не барабанит тревожно в окошко, а тихо шелестит-шепчет, навевает ласковый сон. Душа Аленина обретала чудесную гармонию покоя, умиротворения, полного согласия с миром.
Выкатилась из-за леса круглая луна, и пролила вниз серебро. И Алена увидала вокруг себя волшебную серебряную страну, околдованную чарами сна. Поднимались вокруг нее хрупкие серебряные иглы, и боязно было шевельнуться, ни то что ступить в них. Нахохленные сонные деревья укутались в серебряные латы, выкованные на чудо-наковальне. Сам воздух был заткан тончайшими паутинными нитями, вытянутыми из лунного света. И стоило присмотреться внимательнее, чудилось, будто расшит он дивно серебряным шитьем, какое пишет мороз на оконных стеклах. И каждый шаг Аленин порождал едва-едва слышимые, неуловимые звоны, когда шла она сквозь это призрачное шитье, по серебряным травам.
"Иванко, любый мой! Как рассказать тебе это чудо? Не рассказать. Но я покажу тебе, ты все увидишь сам!"
...Алена, видно, и сама попала в сети колдовских чар сонного царства, потому как нежданно-негаданно увидала, что стоит пред Русалочьим омутом. Ведь так просто шла, никуда, а тот влекущий зов выстлался пред нею тропинкой, она и привела куда надо. Густой заслон ветвей сомкнулся за спиной, стояла Алена и глядела на то, к чему стремилась всей душою много-много долгих дней. Был омут таким же, как в их прошлые встречи, когда от больной Ивановой постели бежала Алена воды чудесной зачерпнуть. Может быть, даже сумрачнее чем прежде, показался он Алене сейчас. Над черным незрячим зеркалом медленно шевелились белые клочья тумана. Они то клубились и расцветали большими странными цветами, то текли, струились над водой, и снова разрывались, обнажая черную поверхность, в которой терялся, пропадал даже свет луны. Стоял омут глухим и безмолвным...
- Да он же спит! - догадалась Алена. - Как все в этом, зачарованном луной мире!
Алена осторожно, неслышно подошла к самой воде, не тревожа покоя трав, опустилась на колени. Тихо-тихо провела пальцами по черной глади, как спящее дитя погладила. Осторожно зачерпнула в ладошку воды и подняла ее над собой. Струйки потекли вниз по руке, на лицо, на грудь, в траву упали, в омут назад. А след, ими оставленный, засветился в лунным свете, и обнаружилось, что там, где докоснулась до Алены омутовая влага, разгораются махонькие текучие звездочки.
Стекая вниз, они оставляют за собою след, который немедля оборачивается таким же звездно-серебристым сиянием, и скоро оказалась Алена вся в этом текучем переливчатом серебре... А те капельки, что назад в омут сорвались, разбились о черную воду на брызги лунного сполоха, и, будто пробуждаясь, отозвалась омутовая черная бездна, медленно-медленно начала разгораться звездным мерцанием.
Онемело смотрела Алена на то, что разворачивалось пред нею. Знала она уже - омут, он живой. Но теперь на ее глазах пробуждалась, вызванная ею, сила невиданная, неслыханная, какой Алена и представить себе не могла. Но всем существом своим чувствовала ее, угадывала и в благоговении обмерла пред тем, что вздымалось прямо к ней.
Мерцание поднималось из глыби бездонной - ближе, ближе. И вот побежали чудные узоры звездных россыпей по зеркальной глади, и глаз едва успевал ловить их изящные начертания, как переливались они в другие формы. Расходились волнами, как круги на воде, вращались стремительными звездными спиралями, плелись кружевами умопомрачительной красоты...
о мире дивном,
от человека нелюбопытного сокрытом
Широкий мир Аленин еще стократно раздвинулся, развернулся новыми сторонами, и оказались они предивны. Все, что было вокруг Алены, до последней солнечной пылиночки, пронизано было жизнью, изобилием и разнообразием ее, в постоянном движении, звучании, блеске, сиянии... И как же гармонично и разумно - на удивление - он был устроен! Каждый, самый махонький цветок, листок самый неприхотливый был исполнен такого очарования и совершенства, будто у Матушки Природы не было иной заботы, как сотворить именно этот чудный шедевр. Сей мир не рождал корыстолюбцев, не знал зависти и злобы, и иных мрачных теней, бегущих от света ясного. Главная-то его красота в том и состояла, что был чистым, как в день Творения, и лучезарным.
А Аленина главная радость происходила от того, что не была она самозванной чужой пришелицей - сей необъятный мир с готовностью распахивался пред нею, приветствовал, как желанную гостью. Птицы слетали к Алене и без страха опускались на руки пропеть свою ликующую песнь, облачко легкокрылых мотыльков порхало над головой веселой многоцветной радугой, цветы поворачивали к ней головки и склоняли их в почтительном привете...
"Весь день в доме твоем будь - и широко же он раскинется, без единой стены, без пола и кровли. Узнавать его будешь, и узнавание это обернется как удивлением великим, так и радостью небывалой..." - Алена будто в яви услышала тихий голос. Улыбнулась светло:
- Со мной ты, Велина? Здесь? Порадуйся радостью моей!
"Вот только не мой это дом, Велина. Гостья я тут. Пусть желанная, жданная, а все-таки, гостья лишь. Мой мир другой - людской. А этот - только дивный подарок в радостный день..."
Но мир людей - потом, потом, а сейчас день ее только разгорается, все шире распахивает пред Аленой чудесную вселенную.
Вокруг Алены уж тысячи голосов звучали: и звенели, и шептали. То были похожи на шелест травы под ногами, то на лепетание осиновых листьев, то на журчание потаенного ручья в чаще лесной скрытого - пространство было изобильно звуками, а они все прибывали, прорезаясь из беззвучия. Сливались в хоры, и распадались на отдельные мелодии, и вновь сливались в стройное многоголосое звучание...
Все находило отзвук в Алене, каждое звучание свой отклик рождало - и пело все в ней, заполоняя волшебными симфониями, вознося на самой высокой ликующей волне.
Алена себя не видела, - может, оно и к лучшему. Внутри, в душе еще оставалась она сросшейся с людьми, с Лебяжьим, с околицей деревенской, с крынкой парного молока в материных руках... А облик ее... была ли то все еще Алена? Кожа ее атласом отливала, и стала такой же бархатисто-гладкой. Светилась толи солнечным отблеском, толи собственным светом. Кудри сделались изобильны и длинны, пышным огненным плащом спускались по спине и груди. Глаза лучисто сияли, и казалось, будто временами исходят от них лучи, как от невиданных роскошных изумрудов самоцветных. Улыбка вспыхивала ровным рядом крупных жемчугов и дорогого стоила - особым светом освещалось пространство, и преисполнялось радости все сущее, на что тот свет проливался. Смех Аленин уже не был самозабвенно заливистым, как прежде, а рассыпался негромким хрустальным перезвоном, волшебного очарования полон.
Все в Алене ожиданием звенело. Трепетным ожиданием встречи. Обещание и предвестие ее было во всех голосах, во всех хорах и мелодиях. Слышала Алена, как то тише, то громче проступали одни слова, на разный манер звучащие: "Веда! Веда идет! Наша Веда!"
Откуда-то знала Алена, что встреча эта случится в полночь, что идти ей к тому часу полуночному сквозь день, сквозь чудеса и открытия. Но не просто дивиться на них да забавляться, - а отозваться на них открытиями в себе самой, стать достойной высокой встречи...
Возвышение души Алениной во всем сказывалось, даже в движениях ее - они стали просторны и грациозны, как взмах птичьего крыла, как изгиб лебединой шеи, как вольные игры ветра с полевым ковылем. И когда почувствовала Алена, что платье мешает, стесняет тело ее, не раздумывая скинула его в траву, как стряхнула...
Глава двадцать первая,
про крючок-тройник,
самим дьяволом Ярину посланный
Солнышко уже высоко стояло, когда Антипка малахольный, один из дружков-приятелей Яриновых, ехал верши вдоль улицы деревенской и натянул поводья против дома Ярина.
- Эй, Ярин! Дома ты? Выдь-ко, слышь!
Во дворе, высоким забором скрытом, взлаяли собаки, но быстро умолкли, едва хозяин цыкнул на них. Сбоку больших двустворчатых ворот открылась глухая калитка, и вышел Ярин, спросил недовольно:
- Ну? Чего надо?
- Глянь-ко!
Антипка на кнуте протянул Ярину тряпичный узелок.
- Какого дьявола ты мне в рожу тряпкой тычешь?! - Ярин последнее время будто ужаленный ходил, каждое слово в гнев его вводило. Так что дружки вроде и избегать его стали, да он сам их находил, - видать, одному-то вовсе тошно становилось.
- Ну что ты лаешься без дела? - обиделся Антипка. - Лучше глаза разуй то Аленки одежки.
- С берега что ль утянул? - чуть повеселел Ярин.
- Да вот про то и речь, что ни с какого ни с берега! Корова наша вчерась со стадом домой не вернулась, ну матка ни свет, ни заря и выгнала меня пошукать ее. Ладно, думаю, обегу круг деревни. Ну и кемарю себе в седле. Думаю прилечь где под куст. И ровно в бок кто пихнул. Глаза открыл, гляжу, куда эт нелегкая занесла. Тут-то и заприметил - навроде лохмотьев горка в траве виднеется. Интерес разобрал - подъехал, кнутом поддел... Ну и - вот, надумал тебе рассказать.
- А саму-то Аленку видал?
- Не, и близко никого не было. Я поглядел.
Маленько переврал Антипка, как оно на деле было. Как разглядел он, что не лохмотья с травы поднял, а сарафан девичий да рубашку, сильно-то не обдумав, по шкодливости натуры своей, сунул их под луку. И на тот момент пришло вдруг в голову - одежка-то Аленина! Изо всех девок у ней только такой сарафан был, чистого небесного цвету. И вот тут напал на Антипку страх, и так-то ему одиноко да жутко стало посереди пустого луга. Показалось ни с того, ни с сего, что затаился кто-то невидимый в этой тишине и пустоте и глядит на него, на Антипку. Боясь в сторону глазами рыскнуть, голову в плечи втянув, нахлестывал Антипка коня, торопясь к деревне, к людям. Потом уж, недалеко от околицы разумная мысль явилась, что не надо бы одежу брать. Да ввиду деревни выбрасывать тоже поздно уж было. Вот так и надумал избавиться от нее - Ярину спихнуть.
- Чудеса! - хмыкнул Ярин, комкая в кулаке тонкую рубашонку. - Поглядим, может, как нагишом домой красться будет?
- Ох, друже, да не связывался бы ты с нею. Ведь как есть - ведьмачка. Старуха, видать, обучила ее своим премудростям. Та много чего знала. Моя бабка сказывала, на отшибе-то она не сама жилье себе определила. Она еще в девках была, когда люди ее с деревни погнали, не схотели боле рядом с ней жить. Надоело причуды ее терпеть. Да мимо нее ни одна свадьба проехать не могла - кони, как вкопанные вставали против ейного домишка! Коров портила, молоко по ночам на землю сдаивала, и коней мучила - гривы им путала. Лошаденки бедные так бились, что к утру в мыле все были.
- Да ладно тебе бабьи сказки пересказывать! - прервал его Ярин.
- Ничего не сказки! Моя бабка и сама немало в чем разбирается, знает...
- Михася с Филькой не видал?
- Не-а. Поди-ка спят еще.
- А брат дома?
- А куда он денется? Мать растолкать его не могла, за меня взялась.
- Приходите к нашей риге.
"Не связывайся!" - невесело хмыкнул Ярин. Оно бы хорошо, не связываться-то. Да, видать, поздно назад оглядываться, отступное искать. С последней встречи с Аленой тянуло душу у Ярина, не было ему покою ни днем и ни ночью. Он боле и не жил, вроде, а деньки отсчитывал опять. Только ежели в прошлый раз он Ивановы дни считал - сколь пастуху жизни осталось, то теперь - свои, драгоценные шли наперечет. По первому времени жуть его не отпускала, разум затмила. Потом так устал он от боязни своей, что стал мечтать, чтоб поскорее сталось все, чему случиться должно. Потом злиться начал, и питаемая злобой да гордыней, закопошилась в Ярине глухая ненависть, заструилась черным дурманом.
"Ловка ведьмачка! Эк, сколь страху нагнала на пустом месте! Да ведь не всесильна ты, тоже изъяны имеешь. Ваньку-то прокараулила!"
Ярин сам перед собой бодрился, глубоко-глубоко упрятав знание, что нет, не на "пустом месте". Но правда и то, что не всесильна. Значит, потягаться можно, а там и поглядеть, - кто кого. Только состязание не забавы ради будет. И ежели не одолеет он ведьмачку, значит - она его. И жил Ярин теперь одной только думой - где слабину Аленину углядеть. Мысль про одежки на пустом лугу зацепилась в нем, как крючок-тройник. Пустой тот крючок или нет, этого Ярин еще не знал, и зачем дружков позвал в ригу - на обычное место их сборищ, тоже пока не ведал.
Глава двадцать вторая,
в которой Ярин просит сказок, тоску развеять
Известно - в семье не без урода. Так и в селе любом найдутся бездельники-празднолюбцы никчемные. Подрастают сыновья, тятька с маткой радуются - подмога, утеха, опора поднимается с ними рядышком, как молодое деревцо, день ото дня глаза и сердце радует. Обещает стать крепким, сильным дубком, и будет к кому приклониться в старости, на кого понадеяться. И поднялось дерево. Да только не углядели родители тот злосчастный миг, когда в его сердцевину дурная гниль пробралась. Не на радость дите выросло, на кручину да стыдобу. И водить его на помочах мамке да батьке всю их остатьнюю жизнь.
Вот такими и были четверо молодых и сильных, удалых в застолье и никчемных в работе, кто отозвался на зов Ярина. А Ярин еще пуще с пути их сбивал. Кабы ни он, глядишь, и беспутства бы в них поубавилось. Сам-то не был таким, как они. Но нужны ему были именно такими, вот и держал их при себе - ценил не дорого, но далеко не отпускал. Поставил так, что слово его в компании навроде закона было.
Дак и то сказать, к словам ли Антипки малохольного прислушиваться, у которого язык далеко наперед головы соображает? Языком молотить горазд, а послушать-то и нечего, что балалайка бесструнная. Или братца его Федьки? Так они ни в мать, ни в отца, а один в одного уродились. Отец таким знатнющим шорником был, к нему из залесных деревень шли с поклоном. А у сыновьев все интересы мимо отцова ремесла, как, впрочем, и мимо всякого другого путного дела.
Или Михася взять. Тому хоть на тропке малой, хоть на торной дороге, непременный наставник нужон, чтоб каждый секунд направлял и наставлял; к тому еще и мягкотел да податлив не по-мужичьи, любой ему указ.
У Фильки силушки не меряно, зато мозги гладкие, как камень-голыш, Лебедянкой обкатанный. В работе сила его объявляться не любит, то дело понятное. А вот как он в пьяном дурном кураже по деревне идет - тогда доброму человеку его лучше стороной обойти. Или еще пред всем деревенским миром силой своей выставиться - это ему тоже любо. Как в тот случай, когда у Трофимки-бондаря бричка в канаву увалилась, и Трофимке ноги придавило. Филька прям к месту оказался, ему бондаря вызволить - только плечом чуток двинуть. Так он приноравливался так и этак, пока народ не сбежался на стенания и зовы Трофимкины. Уж тогда развернулся. Не только край брички с ног несчастного поднял, но и на колеса ее обратно поставил, потому что народ глядел. И так у него в любом деле - больше дури, чем толку. Так что Яринова верховодства оспаривать было некому.
...На желтой соломе ярко краснели переспевшие помидорины, на разломе светилась рассыпчатыми икринками мясистая мякоть; лежал хлеб, кусками от круглой буханки отломанный. Крупная серая соль была насыпана на крышку от берестяного туеса. Туесок тут же стоял - в рассоле, вперемешку с укропом да смородиновыми листьями, плавали малосольные огурчики. В середине "хлебосольного стола", старательно утопленная в солому, стояла большая, темного стекла бутыль.
Позади Ярина, небрежно брошенная, лежала на колючей соломе одежда Алены.
- Нет, Ярин, ты послушай сперва, потом нос вороти. А я правду говорю, горячился Федька на Яринову ухмылку. - Ежели бабка наша врала, тогда и я вру, но я ейные слова точно помню. Антипка, можа, и не помнит, малой еще был, больше головой вертел. А я помню.
- Чо ты! Никакой головой я не вертел. Помню пурга така страшенна была, ветер волком выл, а тут бабка со своими рассказками. Жути нагнала, я уснуть апосля боялся.
- Вы, братья языками без дела бы не мели. Мы уж соскучились на вас глядеть. А про что речь, даже и в толк не возьмем.
- Дак, а ты не ухмыляйся! А то навроде я плету невесть чего!
- Да ладно тебе, Федюнька. Я, по чести сказать, и не над тобой ухмыляюсь.
- Над кем же? - все еще непримиренно буркнул приятель.
- Хошь бы и над собой. Ну, давай бабкины сказки, глядишь, и скуку разгонишь.
- Тока не смейся. Обижусь.
- Да сказал же!
- Как щас помню, зачалось с того, что про зиму говорили - лютая в тот год зима была. То мороз вдарит - деревья в лесу лопаются, а лишь чуток отпустит - метели налетают. Батя сказал про озерко за огородом, куда мы скотину поить водили на прорубь, что до дна промерзло. Бабка-то и встряла, Русалочий, мол, омут никакой мороз не берет. Отец плюнул - в таку ночь больше дела нет, как про нечисть поминать! А мы с Антипкой, как батька спать улегся, и пристали к бабульке. Она и сама любила всяки были да небылицы плести, токо разговори - не остановишь...
Ярин чуть не брякнул: "Видать, в бабку ты и уродился!" Да сдержался насупится, улещай да умасливай потом дурака!
- ... и в тот вечер тако же было. Много чего наговорила, все и не вспомню щас. Да вот одно уместно к Антипкиному рассказу в ум взбрело. Сказывала она, что в конце лета день есть особенный, про него добрым людям и знать не положено, а ведьма Велина про него как есть все знает. Потому как в этот день она волчицей оборачивается и по самой глухой глухомани рыщет. И ежели к полуночи не поспеет на Русалочий омут, не окунется в нем, то цельный год ей волчью шкуру заместо своей одежи носить.
- Ага, - не стерпел младший брат. - Должна волчица в омутовой воде ополоснуться, тогда опять человечье обличье примет.
- Видать, сегодня и есть тот день ведьмацкий. А то с чего бы Аленке среди луга одежки скидывать?
- Как пить дать - на шкуру волчью она ее поменяла!
Замолчали братья, ожидая, что Ярин скажет. И другие тоже на него глядели. А он сидел, соломину белыми зубами сжимал, мимо глядел. И не понятно было - слышал он, чего тут говорили, иль пребывал где-то вдалеке наедине со своими мыслями.
Глава двадцать третья,
про затеи веселых выпивох
- Говоришь, в полночь на омуте? - медленно выговорил он, не выпуская соломинки - сквозь зубы, все так же глядя куда-то скрозь них.
И столь нехорошо в его голосе было, что парни переглянулись.
- Ты чего, Ярин? - за всех высказал вопрос Филька. - Что на ум тебе сбрело?
- Давно хочу поглядеть, много ль правды в этих баснях, про омут. Вот и взбрело мне на ум, что сегодня хорошая на то причина.
- Свят-свят, - быстро перекрестился Антипка. - Хошь золотом меня осыпь, а я еще голову не потерял, Яринушка! Чтоб своей волей! На Русалочий омут в полночь! Да ни в жисть!
- А кто тебя зовет, овечий ты хвост? Тебя ежели брать, это сундук портков чистых за собой тащить! Не ровен час, с нами надумаешь, так с тобой от одной мысли заячья болесть приключится! Ну-к, поворотись задом, мы глянем - штанов-то еще не обмарал?
Парни расхохотались, как всегда, с готовностью подхватывая шутки Ярина. Пожалуй, еще и не каждый сообразил, что за себя тоже ответ дать надо.
- И зачем ты нам, Антипка? - продолжал Ярин, твердо определив объект насмешек и желая показать каждому из трех других, каково им будет на месте Антипки. - Тебе уж загодя невесть что мерещится, а там филин гукнет, с тобой вовсе падунец случится. Чего тогда с тобой делать? Фильке на закорки сажать? Нет, друг Антип. Ты проситься с нами станешь, так мы еще подумаем крепко, брать ли с собой? Так, Федюнька? Аль возьмешь братца да сам сопли ему утирать станешь? - спросил Ярин, разливая по кружкам
- Ярин... Ты это... Хорошо ль удумал? Дался тебе этот омут... Нашто он нам?
- Дак интересно же, Федор! Столь рассказок про всякую жуть, а где она? Ты хоть раз видал чего своими глазами? Враки все.
- Эт не скажи...
- Да мы ж поглядим только, скрадемся в кустах, никакая вражина даже и не гукнется - не дал ему Ярин вспомнить еще какие-нито страсти. - И не будет ничего, верно говорю. Помнишь, на могилки ты на спор ходил? Зачем?
- Ну, дак то... Так просто, сдуру. Выпить охота была.
Ярин расхохотался.
- Уж и выпьем потом! И над страхами своими посмеемся. А доведется, сами любую страхолюдину до смерти перепугаем. Глянь вон хошь на Фильку - а ну, как така образина громадная из кустов полезет, да рявкнет дурнинушкой? А ну-ка, Филя!
Утерев губы рукавом, Филька вдруг вскинул руки с растопыренными пальцами и заблажил дурным голосом:
- У-у-у! У-у-у! Ух-хо-хо-хо! Ух! Ух!
Захмелевшие приятели покатились с хохоту.
- А если еще и Михась... Помните... Ох!.. Помните, как он заверещал с перепугу, когда его рак цапнул!
Хохот грохнул с новой силой, парни попадали на солому. Даже Антипка не удержался, хоть и был разобижен на Ярина за его насмешки, да и на дружков, что не решились впоперек сказать. Догадывался Антип, что им тоже не по души задуманное. Но с другой стороны - впервой что ли так: сначала Яриновы задумки сумление вызывают, а потом получается - животики надорвешь! С Ярином всегда весело. Да и пятеро не один. Может зря он сунулся вперед всех. А с другой стороны - омут этот треклятый. Ведь днем с огнем ищи, а не найдешь на деревне ни одного, кто в здравом уме бы к нему сунулся. Даже и при ясном солнышке, когда нечисти всей положено где-нито хорониться до ночи...
Ярин никого не уговаривал, хотя ему край, как надо было, чтоб все четверо решились на рисковую затею. Часто подливал в кружки, но понемногу, чтоб оклемались к вечеру. Шутил, смешил дураков, прогоняя их страхи опасность, над которой посмеялся, уже и не такой страшной кажется. Знал, кому польстить, кого на смех поднять...
У самого - сердце сжималось в холодную ледышку от мысли одной об жутковатой затее. Ох, чуялось Ярину, будет, будет у того омута! Что будет? Того он и угадывать не хотел. Чему судьба, то и свершится. Пусть только россказни бабкины окажутся правдой. Пусть Алена явится туда. А чем та встреча кончится, он гадать не хотел. Все равно она случится, не раньше, так позже. Но врасплох себе застать Ярин не даст, он сам заявится. И ни один. И туда, где никто не придет Аленке на подмогу и не станет незваным свидетелем опасной встречи...
Глава двадцать четвертая.
На берегу омута...
Алена не помнила, какой была она вчера. Казалось ей, что всегда, от рождения самого умела она не только услышать голос ветра в шелесте листвы и разумную речь его. Но и уподобиться ему существом своим, стать вольной, никому не подвластной стихией. И трогать лепестки цветов легкой, теплой лаской, расчесывать седые пряди ковыля, пасти облака в синеве, как стадо белоснежных овечек. А то вдруг налиться силой, сгрудить облака в тяжелую тучу, свистнуть посвистом разбойничьим низко по-над травами, пригибая их к земле, погнать по воде испуганную рябь. И рвать стеклянные струны, когда туча, провиснув тяжелым брюхом, вдруг треснет оглушительным треском, хлынет на поля нежданным ливнем. А Алена уже в том ливне, в упругих хлестких струях несется встречь земле, и весело ей и страшно рухнуть, превратиться в брызги, в пыль. Что потом? А потом - теплая чернота, парной дух земли, и Алена там, где начинается белыми тонкими нитями корешков все, что под солнышком оборачивается непостижимым великолепием и изобилием форм и расцветок. И здесь, в темноте, сокрытой от солнечных лучей, но все же согретая ими, тоже своя многообразная жизнь: дышит, трудится усердно, борется, страдает и ликует.
Алена же вдруг возносится над землею высокой тонкоствольной березой, всплескивает руками-ветвями от изумления и веселья, как с котенком играет с ветром, что нырнул в зеленые, омытые короткой грозой кудри и шаловливо плетет косы из длинных и легких прядей...
Казалось Алене, что не Велина учила ее собирать целебные травки, рассказывала, когда и как употребить их в лекарском деле. Нет же! Разве только сегодня научилась она, глядя на зеленый побег, сама вспомнить, как малым семечком упала в землю, потом хрупким и слабым корешком припала к сокам земли, упругой иголочкой прошила надежную и уютную, будто колыбель, почву, рванулась к солнцу?.. Кажется, что всегда умела она стать любой луговой былинкой и знать все про себя - в чем мощь корня, какого врага одолеют цветки, стебель, листья. В какую пору сила ее в рост идет, а когда на убыль, чем хороша она утром, в росе омытая, а когда целебные силы ее переменяются и приобретают способность не созидать, а разрушать...
И еще была Алена полна любви, сострадания и милосердия. Ко всему этому миру чудному, ко всему сущему, что обогрето живыми лучами солнечными. И столь велика была ее любовь, что вблизи Алены делались ярче краски цветов, звончее и радостнее разносились птичьи трели, вдруг ожили и брызнули молодой зеленью почки на старом, умирающем дубе, когда Алена провела рукою по стволу, изъязвленному глубокими морщинами, как застарелыми шрамами...
...А солнце меж тем завершало свой дневной путь, усталое, клонилось к синим зубцам дальнего леса. Спроси Алену - жаль, что день сей удивительный кончается? Она бы и удивилась, пожалуй. Почему жаль? Несказанные богатства раскрыл он ей. Разве унесет их с собой? Нет, все Алене останется, а значит, и день этот светлый вечно с нею теперь. О чем же сожалеть? И впереди еще ночь, впереди еще что-то главное, к чему день лишь готовил ее.
Снова звенел в Алене зов. Возник тревожащим ощущением, но шли минуты, часы, и он креп, наливался силой, тянулся издалека и влек к себе. Но Алена знала - пока это только напоминание, еще не время откликнуться, уступить его притяжению. Еще только сумерки обволокли мягким покоем, ласкали парным ароматом лугов. Алена тихо шла по высоким травам, будто плыла сквозь них. И так покойно было вокруг - листок не трепыхнется, что в Алене тоже стихали ее удивление, ликование, потрясение, подобно тому, как ночной ливень переходит в тихий дождик, который не барабанит тревожно в окошко, а тихо шелестит-шепчет, навевает ласковый сон. Душа Аленина обретала чудесную гармонию покоя, умиротворения, полного согласия с миром.
Выкатилась из-за леса круглая луна, и пролила вниз серебро. И Алена увидала вокруг себя волшебную серебряную страну, околдованную чарами сна. Поднимались вокруг нее хрупкие серебряные иглы, и боязно было шевельнуться, ни то что ступить в них. Нахохленные сонные деревья укутались в серебряные латы, выкованные на чудо-наковальне. Сам воздух был заткан тончайшими паутинными нитями, вытянутыми из лунного света. И стоило присмотреться внимательнее, чудилось, будто расшит он дивно серебряным шитьем, какое пишет мороз на оконных стеклах. И каждый шаг Аленин порождал едва-едва слышимые, неуловимые звоны, когда шла она сквозь это призрачное шитье, по серебряным травам.
"Иванко, любый мой! Как рассказать тебе это чудо? Не рассказать. Но я покажу тебе, ты все увидишь сам!"
...Алена, видно, и сама попала в сети колдовских чар сонного царства, потому как нежданно-негаданно увидала, что стоит пред Русалочьим омутом. Ведь так просто шла, никуда, а тот влекущий зов выстлался пред нею тропинкой, она и привела куда надо. Густой заслон ветвей сомкнулся за спиной, стояла Алена и глядела на то, к чему стремилась всей душою много-много долгих дней. Был омут таким же, как в их прошлые встречи, когда от больной Ивановой постели бежала Алена воды чудесной зачерпнуть. Может быть, даже сумрачнее чем прежде, показался он Алене сейчас. Над черным незрячим зеркалом медленно шевелились белые клочья тумана. Они то клубились и расцветали большими странными цветами, то текли, струились над водой, и снова разрывались, обнажая черную поверхность, в которой терялся, пропадал даже свет луны. Стоял омут глухим и безмолвным...
- Да он же спит! - догадалась Алена. - Как все в этом, зачарованном луной мире!
Алена осторожно, неслышно подошла к самой воде, не тревожа покоя трав, опустилась на колени. Тихо-тихо провела пальцами по черной глади, как спящее дитя погладила. Осторожно зачерпнула в ладошку воды и подняла ее над собой. Струйки потекли вниз по руке, на лицо, на грудь, в траву упали, в омут назад. А след, ими оставленный, засветился в лунным свете, и обнаружилось, что там, где докоснулась до Алены омутовая влага, разгораются махонькие текучие звездочки.
Стекая вниз, они оставляют за собою след, который немедля оборачивается таким же звездно-серебристым сиянием, и скоро оказалась Алена вся в этом текучем переливчатом серебре... А те капельки, что назад в омут сорвались, разбились о черную воду на брызги лунного сполоха, и, будто пробуждаясь, отозвалась омутовая черная бездна, медленно-медленно начала разгораться звездным мерцанием.
Онемело смотрела Алена на то, что разворачивалось пред нею. Знала она уже - омут, он живой. Но теперь на ее глазах пробуждалась, вызванная ею, сила невиданная, неслыханная, какой Алена и представить себе не могла. Но всем существом своим чувствовала ее, угадывала и в благоговении обмерла пред тем, что вздымалось прямо к ней.
Мерцание поднималось из глыби бездонной - ближе, ближе. И вот побежали чудные узоры звездных россыпей по зеркальной глади, и глаз едва успевал ловить их изящные начертания, как переливались они в другие формы. Расходились волнами, как круги на воде, вращались стремительными звездными спиралями, плелись кружевами умопомрачительной красоты...