Вскоре мой кукольный домик стал похож на мебельный магазин.
   А можно – вдруг можно? – чтобы у меня был еще один кукольный домик?
   Мама не считала, что маленькой девочке полагалось иметь два кукольных домика. Но почему бы, осенило маму, не попробовать, предложила она, использовать для этих целей буфет? Так в моем распоряжении оказался буфет – это был бешеный успех. В просторном пустом помещении, расположенном на самом верху, папа когда-то задумывал сделать две спальни для гостей, но сестре и брату так понравилось играть там, что оно осталось комнатой для игр. По стенам кое-где стояли полки с книгами и буфеты, посредине было пусто. Мне выделили буфет с четырьмя полками, встроенный в стену. Мама разыскала обрезки красивых обоев и разрешила мне наклеивать их на полки как коврики. Собственно кукольный дом стоял на верху буфета, став теперь шестиэтажным.
   Дом, конечно, нуждался в семье, которая жила бы в нем. Я поселила туда папу и маму, двух детей и служанку, куклу с фарфоровым лицом и набитым опилками тряпичным телом. Мама сшила из лоскутков кое-какую одежду для них. А папе даже наклеила на лицо маленькую черную бородку и усики. Папа, мама, двое детей и няня. Не семья, а само совершенство. Не припоминаю, чтобы члены семьи отличались какими-то особенностями характера, – они никогда не были для меня живыми людьми, существуя только как обитатели дома. Но когда семья усаживалась вокруг стола, это действительно выглядело здорово. Тарелки, рюмки, на первое – жареная курица и потом весьма изысканный розовый пудинг.
   Еще одним упоительным развлечением был переезд. Грузовой машиной служила большая картонная коробка. Мебель грузили в машину и за веревочку тянули по комнате, совершая несколько кругов, пока грузовик не останавливался у «нового дома». (Переезд совершался, по крайней мере, раз в неделю.)
   Сейчас мне совершенно ясно, что я продолжаю играть в дома до сих пор. Я сменила бесчисленное множество домов, покупала дома, меняла их на другие, обставляла, отделывала, перестраивала. Дома! Благослови, Господь, дома!
   Но вернусь к воспоминаниям. Странное дело, когда начинаешь собирать их, действительно вспоминаешь всю свою жизнь. То счастливые события, то – очень живо – страхи. Но что удивительно: боль и страдания всплывают с трудом. Не хочу сказать, что не помню их, помню, но не чувствую. Все, что касается горестных моментов, задевает меня самым поверх-ностным образом. Я говорю: «Агата была страшно несчастна. У Агаты болели зубы». Но по-настоящему я не испытываю при этом ни горя, ни боли. А с другой стороны, вдруг разлившийся нежданный аромат липы – и я с головой в прошлом, вновь проживаю день, проведенный среди липовых деревьев, ощущаю наслаждение, с которым бросилась тогда на землю, запах горячей травы и внезапное восхитительное осознание великолепия лета; совсем близко кедр, а чуть дальше за ним – река… Чувство слияния с жизнью. В этот момент все возвращается ко мне. Не только то, что возникло в голове как воспоминание, но и давнее пережитое ощущение, во всей полноте.
   Живо помню лютиковое поле. Наверное, мне было лет пять, потому что я гуляла с Няней. Мы жили у Тетушки-Бабушки в Илинге и как-то раз поднялись на холм позади церкви святого Стефана. Вокруг простирались поля, но мы вышли на одно, особенное, сплошь усыпанное лютиками. Я уверена, что мы ходили туда часто. Не знаю, что сохранила моя память, – первый раз или какой-то из следующих, но волнение, овладевшее мною, я не только помню, я его снова ощущаю. Мне кажется, что за многие годы, прошедшие с тех пор, я больше ни разу не видела лютикового поля. Я видела несколько лютиков в поле, но не более того. Огромное поле, сплошь из золотых лютиков, ранним летом – это и в самом деле сказка, она и осталась со мной до сих пор.
 
   Что доставляет в жизни самое большое удовольствие? Осмелюсь предположить, что это зависит от человека. Размышляя и припоминая, я прихожу к выводу, что для меня это почти всегда мирные часы обычной повседневной жизни. Конечно же именно тогда я ощущала самое большое счастье. Украшать голубыми бантами седую голову Няни, играть с Тони, проводить расческой пробор в шерсти на его широкой спине, скакать на воображаемой лошади вброд по реке, которую моя фантазия создала в нашем саду. Гнать обруч через все станции «Трубной» железной дороги. Счастливые часы игр с мамой. В более поздние годы, во время чтения Диккенса, у мамы, случалось, очки частенько сползали с переносицы и голова клонилась вперед, а я отчаянным голосом будила ее:
   – Мама, ты же засыпаешь! – На что она с достоинством отвечала:
   – Ничего подобного, дорогая. Я нисколько не хочу спать.
   И несколько минут спустя засыпала. Помню, мне казалось, что она выглядит очень смешно, в очках, сползших на кончик носа; как я любила ее в эти минуты!
   Мысль довольно парадоксальная, но только в те мгновения, когда вы видите людей смешными, вы действительно понимаете, как сильно вы их любите! Можно восхищаться красотой, умом или обаянием, но все это лопнет, как мыльный пузырь, при малейшем намеке на смешное. Любой девушке, собравшейся замуж, я дала бы такой совет: прекрасно, но представьте себе, что он страшно простудился, гундосит что-то в нос, вместо «м» и «н» говорит «б» и «д», ежесекундно чихает, а глаза у него слезятся.
   Хороший тест, право. Мне кажется, что чувство, которое вы должны испытывать к мужу, – это любовь, скорее даже нежность, привязанность; она примет вместе со всем остальным и жуткий насморк, и некоторые привычки. А страсть – это уже само собой.
   Брак означает больше, чем любовь, я придерживаюсь старомодной точки зрения: самое главное – это уважение. Только не надо путать его с восхищением. Восхищаться мужчиной на протяжении всего брака, мне кажется, безумно скучно, и кончится ревматическими болями в области шеи. Но об уважении вы не обязаны думать, вы лишь с благодарностью постоянно ощущаете его. Как сказала о своем муже одна старая ирландка: «Он и есть моя голова».
   Думаю, именно в этом больше всего нуждается женщина. Она ищет в своем супруге честность, хочет чувствовать в нем опору, уважать его суждения и, если придется принимать трудное решение, спокойно довериться ему.
   Так забавно оглядывать свою жизнь, разные происшествия и сцены – такое великое множество странностей, исходов. Что из всего этого было важным? Что скрывается за выбором, который сделала память? Все равно что подняться на чердак, подойти к большому сундуку, набитому хламом, погрузить в старье руку и сказать: «Я возьму это, и еще это, и вот то».
   Спросите трех или четырех человек об их впечатлениях, скажем, о путешествии за границу, и вы удивитесь тому, насколько разными окажутся их ответы. Помню сына наших друзей, мальчика лет пятнадцати, которого во время весенних каникул взяли в Париж. Когда он вернулся, один из не слишком умных друзей дома, привыкший, как это бывает, говорить с молодежью снисходительно, немного свысока, спросил:
   – Ну-с, молодой человек, что больше всего поразило вас в Париже?
   Мальчик немедленно ответил:
   – Трубы. У них на крышах трубы совершенно не такие, как в Англии.
   С его точки зрения, это было весьма существенное наблюдение. Несколько лет спустя он стал учиться в художественной школе. Следовательно, этот образ, зрительная деталь, действительно произвели на него впечатление, сделали Париж отличным от Лондона.
   А вот другое воспоминание. Оно относится к тому периоду, когда мой брат после ранения, полученного во время войны в Восточной Африке, выздоравливал дома. Он привез с собой слугу, африканца, по имени Шебани. Брат жаждал показать простому африканцу красоты Лондона; он нанял извозчика и, сидя в коляске рядом с Шебани, объехал весь Лондон. Он показал ему Вестминстерское аббатство, Букингемский дворец, парламент, ратушу, Гайд-парк и т. д. Наконец, они возвратились домой, и брат спросил Шебани:
   – Ну как тебе Лондон?
   Шебани сделал большие глаза:
   – Потрясающий, бвана. Потрясающий. Никогда не думал, что увижу такое.
   Брат удовлетворенно кивнул.
   – А что понравилось тебе больше всего?
   Ответ последовал незамедлительно:
   – О, бвана. В магазинах полно мяса. Такие удивительные магазины. Повсюду висят эти туши, разные части туш, никто не ворует их, никто не врывается туда, не толкается, не грабит магазины. Какой великой и богатой должна быть страна, где в магазинах открыто висит столько мяса. Да, действительно, Англия – великая страна! Лондон – потрясающий город!
 
   Точка зрения ребенка – мы все понимали ее когда-то, но ушли так далеко, что с трудом можем вернуться к ней.
   Помню, как я наблюдала за своим внуком Мэтью, – ему было тогда около двух с половиной лет. Он не знал, что я рядом. Я смотрела на него с верхней лестничной площадки. Он очень осторожно спускался вниз по ступенькам. Это было новое достижение, и Мэтью гордился им, хоть и побаивался. Он бормотал себе под нос:
   – Это Мэтью спускается по ступенькам. Мэтью спускается по ступенькам. Мэтью спускается по ступенькам.
   Интересно, мы все начинаем жизнь, думая о себе (как только вообще получаем способность думать) в третьем лице? Наблюдая за собой как бы со стороны? Это я сказала себе когда-то: «Вот Агата в своем праздничном платье входит в столовую»? Как будто тело, в которое помещен наш дух, еще непривычно для нас. Некое целое, которое мы знаем по имени, с которым находимся в определенных отношениях, но еще не полностью отождествили себя с ним. Мы – это Агата, которая идет на прогулку, Мэтью, который спускается вниз по лестнице. Мы скорее видим, чем ощущаем себя.
   И потом в один прекрасный день происходит скачок в следующую стадию. Внезапно «Мэтью, который спускается по лестнице», превращается в «Я спускаюсь по лестнице». Постижение «Я» – первая ступень становления личности.

Часть вторая
«Пора не пора – иду со двора»

Глава первая

   Не задумавшись над прошлым, никогда не восстановишь правильного представления о необыкновенном взгляде на мир, свойственном ребенку. По сравнению со взрослым он смотрит на окружающее совсем под другим углом зрения.
   Дети способны на проницательные оценки происходящего, точные суждения о характерах, но понятия «как» и «почему» ускользают от них полностью.
   Наверное, мне было около пяти лет, когда папа впервые столкнулся с финансовыми трудностями. Сын богатого человека, он пребывал в уверенности, что регулярный доход обеспечен ему навсегда. Дедушка осуществил ряд сложных операций по размещению капитала. Распоряжения входили в силу после его смерти. Из четырех опекунов имущества один был очень стар и, я думаю, давно уже отошел от дел, другой попал в психиатрическую больницу, а двое оставшихся, находясь в весьма почтенном возрасте, умерли вскоре после дедушки. Предусматривалось и право сына распоряжаться собственностью. Не знаю, что послужило причиной дальнейшего – абсолютная неумелость или то, что в ходе перемещения капитала кому-то удалось обратить его в свою пользу. В любом случае финансовая ситуация становилась хуже с каждым днем.
   Папа, озадаченный и подавленный, не будучи деловым человеком, совершенно не знал, что делать. Он писал одному «дорогому старине» Такому-то и другому «дорогому старине» Такому-то, и они отвечали ему, то успокаивая, то ссылаясь на ухудшение положения на бирже, обесценивание бумаг или еще что-то в этом роде. В это время папа получил наследство от старой тетушки и, насколько я понимаю, оно выручило его года на два, между тем как законный доход так и уплыл.
   Примерно в это же время стало ухудшаться и его здоровье. Папа уже давно страдал так называемыми сердечными приступами – весьма общее понятие, под которым может скрываться все что угодно. Думаю, угроза разорения подорвала его организм. В качестве безотлагательных мер было принято решение экономить. Испытанным средством в те далекие времена считалась поездка на некоторое время за границу. И вовсе не из-за налогов, как теперь; насколько я понимаю, налоги составляли шиллинг с фунта – просто за границей жизнь была гораздо дешевле. Смысл отъезда состоял в том, чтобы сдать дом вместе со слугами за хорошие деньги, уехать на юг Франции и поселиться в скромном отеле.
   Если память мне не изменяет, это переселение произошло, когда мне было шесть лет. Эшфилд сдали, кажется, американцам, за внушительную сумму, и семья начала готовиться к отъезду.
   Нам предстояло переехать на юг Франции, в По. Естественно, я была в восторге от этой перспективы. Мы поедем, говорила мне мама, в такое место, где увидим горы. Я задавала кучу вопросов. «Они очень-очень высокие? Выше, чем колокольня церкви святой Марии?» – спрашивала я с огромным интересом. Выше колокольни святой Марии я ничего не видела. Да, горы гораздо, гораздо выше. Они поднимаются на сотни, тысячи футов. Я убегала в сад с Тони, захватив с собой огромную горбушку хлеба, выклянченную в кухне у Джейн, и, не переставая грызть ее, принималась обдумывать все это, пытаясь представить себе горы. Я запрокидывала голову и смотрела в небо. Вот какие будут горы – вверх, вверх, вверх, пока не утонут в облаках. От этой мысли все во мне замирало. Мама любила горы. «К морю я совершенно равнодушна», – часто слышали мы. Горы, конечно же, думала я, станут чем-то великим в моей жизни.
   Единственным, что омрачало будущую поездку за границу, была предстоящая разлука с Тони. Само собой разумеется, Тони не собирались оставить дома; его доверяли бывшей горничной по имени Фрауди, которая вышла замуж за плотника, жила неподалеку от нас и выразила полную готовность взять Тони. На прощание я покрыла Тони поцелуями, а он со всей неистовостью облизал мне лицо, шею и руки.
   Путешествие за границу в те времена по сравнению с теперешними происходило невероятно просто. Естественно, не было никаких паспортов, и не нужно было ничего заполнять. Вы покупали билеты, резервировали места в спальном вагоне, и все. Проще простого. Но Сборы! (заглавная буква должна дать некоторое представление о том, что это обозначало). Не знаю, из чего состоял багаж остальных членов семьи; я хорошо помню, что брала с собой мама. Начнем с трех огромных сундуков с выпуклыми крышками. Самый большой, высотой в четыре фута, был внутри двухэтажным. Далее шли шляпные коробки, гигантские квадратные кожаные чемоданы, три дорожных баула американского происхождения, которые в те времена часто можно было увидеть в коридорах отелей. Они тоже были огромные и, подозреваю, чрезвычайно тяжелые.
   По меньшей мере за неделю до отъезда мамину спальню уже загромождали сундуки. Так как мы были недостаточно богаты для того, чтобы мама имела собственную горничную, она занималась приготовлениями к отъезду сама. Но прежде чем начать собираться, мама должна была произвести некое предварительное мероприятие: все разобрать. Шкафы стояли с распахнутыми дверцами, комоды с выдвинутыми ящиками; среди них сновала мама, «разбирая» и сортируя искусственные цветы и великое множество разрозненных предметов, которые она называла «мои лоскутки» и «мои драгоценности». На то, чтобы уложить все это в соответствующие отделения, уходила уйма времени.
   Теперь мы называем драгоценностями несколько «настоящих» (две-три) и массу побрякушек. В те времена подделки считались свидетельством дурного вкуса, разве что это была случайная, редкая старинная брошка. Настоящие драгоценности мамы состояли из «моей бриллиантовой пряжки, моего бриллиантового полумесяца и моего бриллиантового обручального кольца». Остальные украшения тоже были «настоящие», но сравнительно недорогие. Тем не менее они возбуждали в нас напряженный интерес. Там было «мое индийское ожерелье, мой флорентийский гарнитур, мое венецианское колье, моя камея» и т. д., не говоря о шести брошках, которые в особенности привлекали наше с Мэдж внимание: рыбки – пять маленьких бриллиантовых рыбок, омела – маленький бриллиант, оправленный жемчужинами, пармская фиалка – эмалевая брошь в форме фиалки, «моя роза шиповника», тоже в форме цветка – из розовой эмали, окруженная бриллиантовыми листиками, и, наконец, самая любимая, «ослик», жемчужина неправильной формы, оправленная в бриллианты в виде ослиной головки. Каждая была уже предназначена в будущем кому-то из нас, согласно маминому завещанию. Мэдж должна была получить пармскую фиалку (ее любимый цветок), бриллиантовый полумесяц и ослика. Мне же достанутся роза, бриллиантовая пряжка и омела. Эти посмертные дары совершенно спокойно обсуждались в нашей семье и не вызывали никаких печальных ассоциаций со смертью – лишь горячую признательность.
   Эшфилд буквально ломился от написанных маслом картин, купленных папой. В те дни было модным как можно более тесно увешать картинами стены. Одна была выделена мне: огромное полотно, изображающее море и молодую жеманную даму, поймавшую в сети мальчика. Я воспринимала ее как высшее воплощение красоты, и сейчас, когда пришло время сортировать картины для продажи, мне очень грустно думать о том, насколько жалкими были мои представления о прекрасном. Даже из сентиментальных соображений оставить что-нибудь на память я не сохранила ни одной. Вынуждена констатировать, что у папы всегда был очень плохой вкус в живописи.
   С другой стороны, вся мебель, которую он покупал, – это просто чудо. Папа был одержим любовью к старинной мебели, и шератоновские столы, и стулья в стиле чиппендейл, которые он покупал по дешевке, радовали душу и тело и впоследствии так возросли в цене, что после папиной смерти мама успешно боролась с угрозой нищеты, продавая в немалом количестве лучшие предметы обстановки.
   И папа, и мама, и Бабушка со всей страстью коллекционировали фарфор. Когда Бабушка переехала жить к нам, она привезла с собой свой дрезденский и итальянский фарфор Капо ди Монте. Наши буфеты и так ломились от посуды, поэтому пришлось заказать новый, чтобы разместить в нем бабушкины сервизы. Семья, без всяких сомнений, состояла из коллекционеров, и я унаследовала эту черту. Неприятность заключается в том, что если вы унаследовали коллекцию фарфора или мебели, это лишает вас радости начать коллекционировать. Как бы то ни было, страсть коллекционера нуждается в удовлетворении, и я собрала внушительный ассортимент вполне красивой мебели из папье-маше и безделушки, которых не было в коллекциях моих родителей.
   В день отъезда я так разволновалась, что едва не заболела, при этом не проронила ни слова, как будто набрала в рот воды. Когда происходит что-то действительно захватывающее, я обычно теряю дар речи. Первое, что я отчетливо вспоминаю об этой поездке за границу, – это как мы вступаем на борт корабля в Фолкстоуне. Мама и Мэдж отнеслись к переправе через Ла Манш со всей серьезностью. Ни та ни другая не переносили морских путешествий. Они немедленно удалились в дамский салон, легли и закрыли глаза, лелея надежду пересечь воды, отделяющие их от Франции, избежав самого страшного. Я же, несмотря на достаточно печальный опыт со шлюпкой Монти, была убеждена в том, что покажу себя хорошим моряком. Папа подбадривал меня, укрепляя в этой вере, и я осталась с ним на палубе. Плавание прошло наилучшим образом, но заслуга здесь принадлежала мне, а не морю; я оказала качке достойное сопротивление. Мы прибыли в Булонь, и так приятно было услышать, как папа сказал:
   – Агата – великолепный моряк.
   Следующее волнующее событие – это ночь, проведенная в поезде. Мы с мамой ехали в купе вдвоем, и я забралась на верхнюю полку. Мама всегда питала страсть к свежему воздуху, и поэтому жара в спальном вагоне была для нее истинной пыткой. Помнится, ночью я проснулась и увидела, как мама, опустив вагонное стекло, жадно вдыхает ночной воздух.
   Ранним утром мы приехали в По. Нас уже ждал омнибус отеля «Босежур», и мы забрались туда; наш восемнадцатиместный багаж следовал отдельно. И вот мы в отеле. Большая терраса выходила на Пиренеи.
   – Вот! – сказал папа. – Видишь? Это Пиренеи. Со снежными вершинами.
   Я посмотрела. Меня ждало одно из самых тяжелых разочарований в жизни, этого чувства я никогда не забуду. Где же эти громады, взмывающие вверх, вверх, вверх, до самого неба? Высь над моей головой – за пределами видимого или постижимого? Вместо этого я увидела на горизонте нечто напоминающее торчащие зубы, в лучшем случае поднимающиеся на один или два дюйма над уровнем земли. Это «это»? Это горы? Я ничего не сказала, но до сих пор ощущаю это чудовищное разочарование.

Глава вторая

   Нам предстояло провести в По около шести месяцев. У меня началась совершенно новая жизнь. Папа, мама и Мэдж немедленно погрузились в лихорадочную деятельность. У папы оказалось немало американских друзей в этих местах. К тому же он завел многочисленные знакомства в отеле, и мы привезли с собой рекомендательные письма в разные другие отели и pensions.
   Чтобы присматривать за мной, мама пригласила приходящую гувернантку – девушка была англичанкой, но всю жизнь прожила в По и говорила по-французски так же хорошо, как по-английски, если не лучше. Планировалось, что с ее помощью я выучу французский. Но из этого ничего не вышло. Мисс Маркхем приходила за мной каждое утро, вела меня на прогулку и всячески привлекала мое внимание к вывескам, которые встречались по дороге.
   Я послушно повторяла все эти слова, но когда мне нужно было что-нибудь спросить, я задавала вопрос на английском языке, и мисс Маркхем отвечала мне тоже по-английски. Насколько я помню, эти долгие прогулки тяготили меня: бесконечное хождение в обществе мисс Маркхем, милой, ласковой, добросовестной, но очень скучной.
   Мама немедленно решила, что с мисс Маркхем толка не получится и мне нужно регулярно заниматься с француженкой, которая будет приходить каждый день. Новое приобретение называлось мадемуазель Моура. Это была высокая крепкая особа, увешанная множеством коричневых пелеринок.
   Как полагалось в те времена, все комнаты, в том числе в отеле, ломились от мебели и разных безделушек. Всего этого было слишком много. Мадемуазель Моура отличалась неуклюжестью. Она неловко передвигалась по комнате, дергала плечами, жестикулировала и рано или поздно неизбежно задевала какую-нибудь вазочку, которая падала и разбивалась. Шуткам и веселью по этому поводу не было конца. Папа говорил:
   – Она напоминает мне птичку, которая у тебя была, Агата, Дафну. Большая, неловкая – помнишь? – она всегда опрокидывала свою кормушку.
   Мадемуазель Моура, невероятно словоохотливая, изливала на меня стремительный поток своих чувств и вызывала робость. Мне становилось все более тягостно отвечать на ее бесконечные взвизгивания: Oh, la ch'ere mignonne! Quelle est gentille cette petite! Oh, la ch'ere mignonne! Nous allons prendre des lecons tr'es amusantes, n'est-ce pas?
   В ответ я молча и холодно смотрела на нее. Потом, под требовательным взглядом мамы с трудом выдавливала: «Merci», чем и ограничивался мой французский язык на то время.
   Уроки тем не менее протекали в приятной атмосфере. Как всегда, я отличалась одновременно прилежностью и тупостью. Мама, любившая быстрые результаты, была не удовлетворена моими успехами.
   – Она совершенно не продвигается так, как могла бы, Фред, – жаловалась мама папе.
   Папа, неизменно доброжелательный, отвечал:
   – О, Клара, дай ей время, дай ей время. Эта женщина здесь всего десять дней.
   Но терпение не принадлежало к числу маминых добродетелей. Кульминация наступила, когда я заболела какой-то легкой детской болезнью, сперва, видимо, подхватив местный грипп. У меня поднялась температура, я была в плохом настроении; и даже потом, уже идя на поправку, – у меня оставалась лишь небольшая температура – я совершенно не могла выносить мадемуазель Моура.
   – Пожалуйста, – просила я, – пожалуйста, не надо сегодня урока, я не хочу.
   Когда на то были серьезные причины, мама всегда шла на уступки. Она согласилась. В обычный час явилась мадемуазель Моура, во всех своих пелеринах и с прочими атрибутами. Мама объяснила, что у меня еще держится жар, я не выхожу из дому, и было бы лучше отменить урок. В тот же миг мадемуазель бросилась ко мне, заколыхалась надо мной, дергая локтями; пелерины развевались, она дышала мне в шею:
   – О, бедная моя крошка! Бедная крошка!
   Она предложила мне почитать, рассказать что-нибудь интересное – надо же развлечь «это бедное дитя».
   Я бросила на маму отчаянный взгляд. Ни минуты больше я не могла этого вынести. Мадемуазель Моура кудахтала вовсю – голос ее звучал уже на самых высоких нотах. «Уведите ее, – молила я взглядом, – ради всего святого, уведите ее!» Не допуская никаких возражений, мама, взяв мадемуазель Моура под руку, увлекла ее к двери.
   – Думаю, будет лучше, если Агата отдохнет сегодня.
   Проводив француженку, мама вернулась и погрозила мне пальцем:
   – Все это очень мило, но совершенно незачем было строить такие ужасные гримасы.
   – Какие гримасы?
   – Да ты все время обезьянничала, глядя на меня. Мадемуазель Моура прекрасно поняла, что тебе хотелось, чтобы она ушла.