— Нет, Шандор, нет. Прости меня, но думаю, что не выйду. Как я смогу представить тебя моим родителям? Вот, знакомьтесь, это Тобиаш, мой муж, сын Эстер?
   — Ну давай солжем. Они меня не узнают.
   — Лгать? Лгать всю жизнь? Моим родителям? Нашим детям? Всему свету? Да как ты можешь предлагать мне такое?
   Сижу дома в одиночестве. Смотрю на детскую комнатку, на игрушки, на шелковый халат, который я купил для Лины.
   Делать нечего. Я испробовал все средства. Чувство бессилия — что может быть ужаснее?! Теперь мне ничего не остается, как сидеть здесь — тупо, без единой мысли в голове, без единого желания, пить пиво, кружку за кружкой, да курить сигарету за сигаретой.
   Все кончено. Никогда Лина не придет ко мне. Скоро она уедет с мужчиной, которого не любит. Я уверен, что она будет несчастна, что никогда больше никого, кроме меня, не полюбит.
   Спустя какое-то время я иду на кухню, чтобы перекусить. Достаю из холодильника кусок сала. Беру доску и нож, чтобы нарезать его.
   Отрезаю пару ломтиков и останавливаюсь. Пристально гляжу на нож, зажатый в руке. Вытираю его, кладу во внутренний карман куртки. Встаю, выхожу из дома и сажусь на велосипед.
   Яростно кручу педали. Я знаю, что сошел с ума. Знаю, что это ничему не поможет, но мне нужно действовать, нужно что-то сделать — все равно терять нечего. А Коломан заслуживает смерти.
   Он должен понести наказание за то, что принудил свою жену освободиться от ребенка, которого она носила, чьим отцом он был. Я бы предпочел, чтобы этот ребенок был от меня. Но, увы, это не так.
   В восемь вечера я стою перед Лининым домом. В передней комнате темно. Лина, должно быть, в кухне или в спальне, с Виолеттой.
   Улицы пусты. Ни одного прохожего. Я сажусь на ступени лестницы и жду.
   Коломан появляется к одиннадцати часам, с последним автобусом. Я преграждаю ему путь к двери.
   — Что вам нужно, Шандор?
   — Наказать вас за то, что вы заставили претерпеть Лину. Это был ваш ребенок, Коломан, а не мой.
   Он пытается оттолкнуть меня:
   — Убирайтесь отсюда, дурень несчастный!
   Я выхватываю из кармана нож и вонзаю ему в живот. Мне не удается вытащить его обратно — Коломан, скрючившись, падает. Я оставляю его валяться там, на земле. Сажусь на велосипед и еду прочь, стараясь не слышать его жутких криков.
   Лежу у себя на кровати, жду полицейских. Дверь я нарочно оставил открытой. Так проходит вся ночь, я ни на миг не сомкнул глаз. И однако мне совсем не страшно. Тюрьма или фабрика — какая разница?! По крайней мере, Лина теперь избавлена от этого мерзавца.
   Наступило утро, а полицейские так и не пришли. Вместо них, к девяти часам, входит Лина. Впервые она переступает порог моего дома. Она садится на единственный стул в комнате.
   Я спрашиваю:
   — Умер?
   — Нет. Он в больнице. И как только его выпишут, через несколько дней, мы тут же уедем. На его крики сбежались соседи, они-то и вызвали «скорую». Рана оказалась легкой.
   Я молчу. Я думаю о том, что и впрямь не способен убить человека.
   Она продолжает:
   — Коломан не стал давать показания против тебя. Но при одном условии: после развода я должна оставить ему Виолетту. Мне пришлось подписать бумагу. Он заявил, что на него напал какой-то неизвестный.
   — Ты не должна была подписывать, Лина. Я не боюсь тюрьмы.
   — Я хотела спасти тебя от тюрьмы, потому что я люблю тебя, Шандор. Люблю больше, чем ты меня. Ведь если бы ты любил меня по-настоящему, ты бы просто уехал отсюда, и я бы тебя забыла.
   — Но я-то не смогу забыть тебя, Лина. Никогда не смогу.
   — Ничего, встретил бы другую женщину…
   — Никакая другая не будет тобой, не будет Линой.
   — Меня зовут Каролина. А Лина — одна из твоих вылумок. Наверное, всех своих женщин ты зовешь Линой.
   — Нет, только тебя одну. И раз уж ты все потеряла, оставайся со мной!
   — Ты опять? Нет, ты просто безумен, Шандор. Ты принес мне одни несчастья. Разрушил мою жизнь. Из-за тебя я лишилась двоих детей. Я больше не хочу тебя видеть. Я хочу жить в той же стране, что и моя дочь. Прощай, Тобиаш.
   Она встает. Выходит. Затворяет за собой дверь.
   Я так и не сказал ей, что я ее брат. Я так и не сказал ей, что пытался убить нашего отца.
   Что же до моей жизни, то ее можно рассказать в двух словах: Лина сперва явилась, потом ушла.
   Но мысленно я все еще говорю с ней:
   — Еще в детстве ты была злая и некрасивая. Мне почудилось, будто я влюблен в тебя. Но я ошибся. О нет, Лина, я не люблю тебя. Ни тебя и никого другого, и ничего в этой жизни мне не нужно, и не нужна сама жизнь.
   Пассажиры корабля Мне кажется, небо готовится к дождю. А может, дождь уже прошел, пока я плакал.
   Да, наверное так. Над моими ладонями воздух расцветился нежными красками, и небо между мрачными облаками стало прозрачно-голубым.
   Солнце все еще там, цепляется боком за горизонт, готовое упасть. Фонари пустили корни в землю по обочинам.
   Подбитая птица косо взметается в зыбком вечернем сумраке, но тотчас бессильно падает к моим ногам.
   «Я была огромной и тяжелой, — шепчет она. — Люди страшились моей тени, что накрывала их с приходом вечерней мглы. Но я тоже боялась — боялась падавших бомб. И я улетала далеко-далеко, но стоило опасности миновать, как я возвращалась и долго кружила над трупами.
   Я любила смерть. Мне нравилось играть со смертью. Взлетев на вершину мрачной горы, я складывала крылья и камнем падала вниз. Но я никогда не достигала дна пропасти.
   Я все еще боялась. Я любила смотреть лишь на смерть других. А свою собственную смерть я научилась любить позже, гораздо позже».
   Я беру птицу на руки, глажу перья. Ее вольные крылья сломаны.
   «Никто из твоих униженных друзей уже не вернется, — шепчет она. — Так иди же в город. Там еще остался свет. Жестокий свет, который выпьет румянец с твоих щек, свет, подобный смерти. Иди туда, где люди счастливы, ибо они не знают любви. Они так ублаготворены, что не нуждаются ни друг в друге, ни в Боге. По вечерам они крепко запирают двери домов и терпеливо ждут, когда пройдет жизнь».
   — Да, я знаю это, — говорю я раненой птице. — Много лет назад я заблудился в городе. Я ни с кем там не был знаком. И потому мне было безразлично, где я нахожусь. Я мог бы быть свободным и счастливым, потому что никого не любил.
   Я остановился на берегу черного озера. Чья-то тень пронеслась мимо, пристально глядя на меня. А может, то была поэма, что я безостановочно твердил про себя, или музыка? Не знаю, никак не могу вспомнить. Я был напуган. И убежал со всех ног.
   У меня был друг. Семь лет назад он покончил с собой. Я не могу забыть жаркий воздух последних летних дней и безнадежный плач лесов под осенним ливнем.
   «Зато я, — шепчет раненая птица, — я знаю волшебные поля. Окажись ты там, ты бы забыл о своем сердце. В них не растут цветы, одни только высокие травы колышутся, подобно знаменам, на этих счастливых бескрайних равнинах. И тебе останется лишь промолвить: я хотел бы отдохнуть, о край вечного покоя!»
   — Да, я знаю это. Но вдруг пролетит тень? Картина, поэма, ария?
   «Тогда взойди на гору, — шепчет птица, — а меня оставь умирать. Я не в силах переносить печаль. Печаль жестов и скорбно-пепельных водопадов, печаль рассвета, шагающего вдоль грязных, размокших полей».
   На горе собрались музыканты. Дирижер прижал к груди свои черные крылья, и музыканты начали играть.
   Их корабль плыл по волнам музыки, струны-снасти развевались по ветру.
   Крючковатые пальцы самого высокого из музыкантов впились в дерево инструмента. Четверо других скинули свои фраки; их тела напряглись, колени подогнулись, на вздувшихся жилах заплясали черные пауки.
   В долине все еще звучал медный голос солнца, простые серые домики паслись на лугу, когда самый умелый из музыкантов, что мечтательно бродил по пшеничному полю, опустился на колени на вершине холма. И пел во чреве корабля тот, кто был счастливей всех.
   Другие не увидели костылей калеки-солнца. Картина налилась всеми красками неба. В глазах зажглись еще не взошедшие звезды.
   И тогда пассажиры с корабля подняли своих мертвецов на плечи, бросив прощальный взгляд покидаемой земле.
   Два года спустя после отъезда Каролины у меня родилась дочь Лина. А через год сын Тобиаш.
   По утрам мы отводим их в ясли. По вечерам забираем домой.
   Моя жена, Йоланда, образцовая мать.
   Я по-прежнему работаю на часовой фабрике.
   В «первой деревне» никто теперь не садится в автобус.
   А я больше не пишу.