Для того чтобы провести время, мы ходили в соседнее имение графа Гейдена (как я впоследствии прочитал у Лескова) Тополевая аллея, большой помещичий дом с открытыми настежь дверьми, пустые комнаты, никакой мебели, все растащено. В библиотеке на полу валяется порванная французская книга, а в другой комнате пустая бутылка из-под красного вина, - все, что осталось от библиотеки и винного погреба. Помню, как возвращаясь к себе, после этого грустного визита, я увидел сквозь деревья большой красивый дом. С балкона второго этажа, которого развевался огромный трехцветный русский флаг. Я так и замер и не мог оторваться: ведь вот уже более двух лет я не видел русского национального флага, и сейчас вид его наполнил меня радостью и торжеством. Только подумать, что совсем недавно здесь могла болтаться ненавистная красная тряпка, символ крови и рабства. А сейчас здесь развевается наш русский флаг! Вот за что мы сражаемся, и не может быть, чтобы не победили! Оказывается, в этом доме помещался наш ротный командир поручик Порель.
   Нельзя все же сказать, что наше пребывание в Упорое сводилось к такого рода прогулкам. Мы не видели врага и не слышали фронта, но враг был близок и нужно было принимать меры предосторожности. Ночью мы высылали дозоры к северу от Упороя, откуда всегда можно было ожидать нападения. Однажды, нас в составе пяти человек добровольцев из нашего взвода, под командою офицера послали в разведку. Выехали, когда стемнело, проехали мимо тополевой аллеи имения, свернули в гущу леса и остановились на опушке леса. Заняли позицию у перекрестка дорог, простояли почти без движения всю ночь, но красные так и не появились. На следующую ночь меня опять назначили, но уже с другой заставой: " Вы там вчера были и знаете дорогу". " Да я плохо запомнил, ошибусь!" Меня уверяли, что я не заблужусь, но я конечно, ошибся. Не свернул, когда нужно, и в результате мы долго ехали в поле, никакой опушки леса не было видно. Потом плутали по густому лесу. Офицер, (он был не нашего взвода и меня не знал) начал нервничать. Более того, я почувствовал, что от него пахло водкой, видно он излишне выпил. " Ты куда нас хочешь завести? К красным? - начал он кричать на меня. - Да тут и позиции нет. Если они выскочат, то пока мы будем убегать по полю, нас перестреляют как кур!" Я ему как мог спокойнее ответил, что плохо запомнил дорогу. " А ты сколько времени у нас?" - " Две недели". - " А раньше где был?" Я объяснил, что был в районе красных, но в Красной армии не служил и с большой опасностью перешел фронт, чтобы поступить в Добровольческую армию. " Да я ко всему прочему еще и близорук", - добавил я. Но офицер мне совершенно не поверил: " Ты сам верно, из красных. Когда вернемся, доложи начальству, как ты нас завел, по ошибке. Я проверю, заявил ли ты!" Прошло еще немного времени, он приказал мне ехать с ним рядом, отдельно от других. Вскоре мы вышли на развилку дороги, произвели разведку. За это время хмель из него выветрился и он успокоился. Под конец он сказал: " Вот что я тебе скажу. Я тебя не знал, первый раз вижу, а доверился тебе, взял тебя в разведку. Хотел посмотреть, как ты будешь себя вести. Можешь забыть наш разговор и никуда не ходи, никому не докладывай. Экзамен ты сдал на отлично".
   Пребывание наше в Упоре было омрачено одним тяжелым случаем. По приговору военно- полевого суда был расстрелян офицер нашей роты. Ему предъявили обвинение в самовольном оставлении позиции во время боя у Дмитровска. Я забыл его фамилию, поэтому назову его условно А. Про этого штабс-капитана рассказывали, что в бою против красных в сентябре, (за несколько дней до моего переходя границы) он уже несколько раз спасался бегством от красной конницы. Он сбросил шубу, чтобы быстрее бежать и прятался в лесу, пока шел бой. Хотели его уже тогда судить, да ротный командир его простил, так как этот А. обещал, что больше такого не повторится. Но прошло несколько недель и 27 сентября во время боя у реки Нарусы он опять оставил свою позицию и тем самым позволил противнику выскользнуть из угрожавшего ему окружения. Это было уже совсем плохо. " Сейчас заседает военно-полевой суд, и можно думать, что А. будет приговорен к расстрелу", - сказал нам поручик Роденко. Немного спустя мы узнали, что приговор должен быть утвержден ротным командиром, который имеет право помиловать. И несчастный осужденный просил у него свидания, но тот отказался. Понятно, что если бы ротный его принял, то конечно должен был бы его помиловать. Через полчаса мы услышали глухой залп. Поручик Роденко перекрестился: " Он расстрелян! Царствие ему небесное!" После этого поручик Роденко сел писать письмо сестре расстрелянного в Харьков. Он написал в этом письме, что "ее брат по приговору военно-полевого суда, за оставление позиций во время боя, был расстрелян". Меня страшно огорчила эта честность. Неужели, подумал я, нельзя было сообщить родным, что А. погиб в бою. Ведь с кем не бывает слабины. Расстрел этот произвел на меня тягостное впечатление, еще и потому, что я успел лично познакомиться с ним. Помню хорошо, как совсем недавно, он подошел к нам и весело со мной беседовал. Вообще он производил впечатление жизнерадостного, разговорчивого и веселого человека. Расстрел был произведен одним из взводов офицерской роты, назначенной по жребию. "На офицерскую роту, - как-то сказал поручик Роденко, - часто возлагают выполнение карательных мер. Это вызывает к ней ненависть не только красных, но и мирного населения". Для того, чтобы вырыть могилу и зарыть расстрелянного, привлекли местных мужиков. Мне было стыдно перед жителями Упороя: на их глазах расстреливаем друг друга.
   Постепенно я присмотрелся к личному составу нашей офицерской роты. Насколько сейчас помню, постараюсь передать мои впечатления. Начну с нашего ротного командира, поручика Пореля. Никто не оспаривал его несомненную личную храбрость, но его не любили за резкость, крайнюю строгость, которая частенько переходила в жестокость. Он не обладал даром привлекать людей, не умел подходить к ним, расположить к беседе. В этом он отличался от полковника Туркула, командира Первого Дроздовского полка, пользовавшегося и не только в нашем полку громадной популярностью легендарного героя. После него наиболее любимым и популярным было имя полковника Манштейна, командира Третьего Дроздовского полка. Надо сказать, что в нашем полку командиры часто менялись, так что я с трудом запомнил их имена. Но среди них самым выдающимся был, по-видимому, полковник Руммель. Одно время нашим полковым командиром был полковник Голубятников. Он был грузным и тучным человеком, верхом не ездил. Я видел его один раз, когда он проезжал мимо в экипаже с "классическим" бородатым кучером в поддевке на козлах.
   Для характеристики нашего ротного командира Пореля расскажу следующий случай, который касался меня. Он обыкновенно ездил на коне, и вот как-то раз, когда наш взвод производил строевое учение, появился наш ротный командир. " Ну, как этот новенький?" - спросил он, у поручика Роденко, имея в виду меня. " В смысле выправки и строевого учения еще очень слаб" отвечает поручик. " А вы с ним построже. Наказывайте, ставьте под ружье!" Трудно себе представить большую психологическую ошибку и непонимание! Таких как я было много добровольцев. Мы пороха не нюхали и многие из нас держали ружье впервые, но были одержимы желанием нашей победы. Я, как и многие нуждался в поощрении, обучении, а не в угрозах. Я, вчерашний студент попал добровольцем в армию, старался как мог и за две-три недели не смог усвоить строевого искусства. Не получалось сразу всего не от недостатка желания и не наказаниями и криками можно было усилить мое (наше) рвение. Да и какая там "выправка", когда сапоги разорваны и поверх шинели болтается непромокаемый плащ! У многих совсем с амуницией было плохо. Кормили мало и не досыта, а вши заедали.
   Словом я был огорчен и оскорблен. Мне сказали потом, что поручик Порель, был раньше в Одесском Сергиевском военном училище и, вероятно там научился методу воспитания молодежи.
   С офицерами других взводов нашей роты мне мало приходилось общаться. Насколько я знаю, большинство из них было в Добровольческой армии недавно, со времени занятия белыми Харькова и Сум. В городе Сумы, после поражения Красной армии белые объявили призыв офицеров, под тем или иным видом скрывавшихся от большевиков. Так, что именно они и составляли нашу роту.
   Среди наших офицеров помню князя Оболенского, к нему на несколько дней из Киева приезжала его супруга. Мы встретились и много говорили о прошлых днях. Я с ней передал письмо для моего отца, который в это время жил в Ростове. Он был в полном неведении, где я нахожусь, что со мной происходит. Более того, я не знал точного адреса отца. Письмо мое дошло, хоть и с огромным запозданием, но я благодарен княгине Оболенской за ее внимание и ласку в те трудные для меня дни. " Вам, может быть, что-нибудь нужно?" спросила она меня. " Да все нужно, - ответил я, - вот, хожу в рваных сапогах, нет теплых вещей". Но чем она могла помочь? Ничем. На "мужиков" князь Оболенский производил сильное впечатление. " Он у вас, наверное, на особом положении?" - спросил как-то один из наших добровольцев. " Совсем нет, - был ответ. - Он как все. Становится в очередь за борщом и кашей". Мужик был удивлен: " Вот как! Это удивительно. Выглядит как барин, всегда чисто". Держал себя князь Оболенский просто и скромно, а к солдатам был внимателен и ласков.
   Конечно, я помню офицеров нашего взвода, среди них поручиков Андреева, Карпова и Роденко. Все они поступили к Добровольцам в Сумах. Им всем было лет под тридцать, они все прошли германскую войну. За все время нашего общения я не слышал от них ни одного грубого слова или резкого замечания. Скромные и старательные люди воинского долга, без всяких притязаний на особый офицерский блеск. Поручик Роденко был семинаристом по образованию. Но он единственный из этой группы, бывал грубым и даже примитивным по своим манерам, но добрый душою и заботливый к товарищам. Мы с ним много говорили и спорили, я с ним частенько соглашался. Он был убежденным демократом, противником "старого режима", много говорил о конституционной монархии. " После войны, - говорил он, - когда мы возьмем Москву, гвардией будут корниловские, дроздовские, марковские полки, а не старая имперская гвардия". Гвардейцев он терпеть не мог, особенно кавалеристов, называл их "Жоржиками". Он мечтал о победе над большевиками, и о другой монархии, с большими демократическими реформами. Роденко говорил о необходимости созыва Учредительного собрания после победы над большевизмом. Собственно это вполне отвечало моим настроениям и особенно совпадало с взглядами моего отца Александра Васильевича Кривошеина. Он был монархист, но думал о другой монархии для России, более свободной и демократичной.
   Остальные воины нашего взвода были, как я уже говорил, добровольцами. Почти все они были из города Рыльска, а следовательно, в строю и под ружьем не больше месяца. Но и это давало им "моральное" преимущество надо мною. А, кроме того, они как земляки поддерживали друг друга, я был для них чужаком. Собственно говоря "добровольцами" их можно было назвать весьма условно. Дело в том, что когда белые заняли Рыльск эти "добровольцы" были взяты по мобилизации, которая делалась по шаблону и наугад, кто попадет под руку. Молодых людей интеллигентного вида сразу же зачисляли в действующую армию. Поэтому среди них были разные люди и не всегда настроенные правильно. Про наших "добровольцев" могу отметить, что в большинстве своем они были, несомненно, настроены антибольшевицки, боялись и не желали возвращения красных, но в них не было жертвенной активной борьбы с советчиной, подлинного воинского духа. Это были обыватели, пострадавшие, конечно, от большевиков, но предпочитавшие отсиживаться в своих углах, а другие пусть воюют! Настоящие добровольцы из Рыльска, которые не были силком взяты в армию, не попали в наш полк. На призыв Белой армии откликнулось много молодежи, именно добровольно, именно они были настоящими бойцами с Советами.
   Этот тип "добровольца-героя" отнюдь не миф, я встретил таких в нашем Втором Дроздовском полку. Они были не в нашем взводе, к сожалению, а в той же команде пеших разведчиков, в которой я пробыл мой первый день в Белой армии. Я отчетливо помню одного - высокий юноша-богатырь, с красивым открытым лицом, всегда бодрый, горящий энтузиазмом борьбы с красными, а вместе с тем такой аккуратный, прекрасно одетый и вооруженный. У него была великолепная военная выправка, несмотря на то, что в прошлом он был студентом. Это был тот самый доброволец, который сделал мне замечание, когда я попросил хлеба у жителей Дмитровска. Однажды он сказал мне: " Что-то мне нравится значок на вашей фуражке!" " Да это значок железнодорожника, его носили еще до революции, - ответил я. - Мне не дали другой фуражки, вот я и ношу старую". " Все равно, напоминает серп и молот, неприятно" - произнес он, и лицо его передернулось. " Ну, раз Вам не нравится, я выброшу этот значок", - ответил я и с тех пор стал ходить в фуражке без значка. Я искренне восхищался этим героем-добровольцем и мысленно хотел быть похожим на него. Мне приходили на ум даже дерзкие мысли, что если бы у меня были такие сапоги, такая шинель и ручная граната за поясом, то может быть и я был бы не таким уж беспомощным добровольцем. А пока что у меня не было ни солдатских погон, ни кокарды, ни бравого вида (а близорукость), но только желание нашей победы. Так за все время моего пребывания в армии, я и не получил хорошей амуниции.
   Конечно, в армии были и другого сорта "добровольцы". Я познакомился с двумя студентами из Харьковского университета, которые были тоже мобилизованы в Рыльске. На вид они были тихие и забитые люди; один из них, однако, большой критикан. По своему интеллектуальному уровню они были выше остальной рыльской группы (провинциальная "интеллигентность" последних была очень слабая). Воинского духа и желания нашей победы в них совсем отсутствовали. В одной из бесед, один из них обратился ко мне со словами: " Получено хорошее известие. Вышло распоряжение студентов освобождать от военной службы, дать им возможность продолжать учиться в университете. Вот мы и решили подать прошение и поехать доучиваться в Харьков". " Странно, не очень верю в такое распоряжение, - ответил я. - Да если оно и есть, оно меня совершенно не интересует. Главное сейчас не учится, а защитить свою родину, закончить войну и разбить большевиков". " Что Вы, что Вы! - отвечают студенты. - Мы все так устали от войны. Довольно крови, хочется мирной жизни и учится. А все остальное нас не касается. Это пусть профессионалы воюют".
   В последствии стало многое ясно. Все эти "интеллектуалы добровольцы", пока дела на фронте шли успешно, были настроены оптимистически и были за нас, но когда наступил перелом и успехи сменились топтанием на месте, отходом и поражениями, настроение у них упало и изменилось. Именно в их среде появились перебежчики, предатели и началось разложение.
   Среди рыльских "добровольцев" печально выделялась тогда своеобразная фигура некоего Жеребцова. Это был тринадцатилетний хулиган из бедной городской семьи, отбившийся от рук. Когда в город пришли белые он поступил к ним добровольцем. Для него это был выход из трудностей жизни, и он в силу своего характера, представлял войну как легкую и приятную прогулку. Он верил в то, что скоро окажется с белыми в Москве и "выйдет в люди" (как и почему это было второстепенно). " В Москву мы приедем на подводах или в теплушках, а может быть и на белых конях, - говорил он, - а обратно нас повезут до дома, в вагонах первого класса, на крахмальных простынях". Но прошло совсем мало времени и ему пришлось испытать трудности походной жизни и разочарования. Он озлобился и разложился больше, чем кто-либо другой. У него, как у меня, не было ни белья, ни вещей в обозе, и потому, грязный и неопрятный по природе, он развел вшей больше, чем кто-либо другой, так что рыльские земляки запрещали ему ложиться спать близ других. Он был совершенно "придурковатым", не предсказуемым и жестоким, из того типа людей, которых я встречал в рядах Красной армии и которых думал никогда не встретить среди белых. Меня этот хулиган возненавидел лютой ненавистью, за то, что я по своим убеждениям поступил в Белую армию. Он не мог мне простить, что я не из Рыльска и, что я интеллигент, совершенно чуждый элемент для него, делю все невзгоды рядом с ним и не особенно жалуюсь. Он не мог понять, кто я такой и всячески издевался надо мною, лез в драку на кулачки, чем ставил меня в трудное положение. Драться с ним я считал для себя унизительным, а если не отвечать, он только больше наглел. Конечно, его легко могли остановить другие рыльские добровольцы, но они как земляки, скорее его поддерживали. А тут еще одно обстоятельство обострило положение. Как-то во время учения поручик Андреев спрашивает меня: " Вы не родственник врангелевского премьер-министра Кривошеина?" " Да, я его сын", - отвечаю я. До сих пор меня никто не спрашивал о семье и не сопоставлял мою фамилию с отцом. Но раз уж спрашивают нужно отвечать правду. Поручик был поражен. " Вот как! А я Вас просто так спросил, совсем не думая, что Вы на самом деле ему родственник. Ваш батюшка известнейший человек и политик!" И помолчав, добавил: " Ничего, имейте терпение, все восстановится, все будет по-прежнему!" Я был тронут сочувствием, но не совсем разделял его мнение, чтобы все было "по-прежнему". Мы ведь сражаемся за Россию новую, а не ту что привела большевиков к власти. Другой аналогичный случай с моей фамилией произошел чуть позже, когда я заполнял "вопросник" - имя, возраст, место рождения и прочее. В графе "сословная принадлежность" приходится написать правду - дворянин. В Брянском особом отделе я был "крестьянин", но это спасло мне жизнь. Оказывается, что я из всего взвода единственный из дворян. Кто-то увидев, что я написал, советует: " Не пишите так, а то если попадете к красным, будет плохо!" Да, мне это уже знакомо.
   Но то, что узналось, что я сын царского и врангелевского министра, никак не отразилось на моем положении. Некоторые офицеры, стали относиться ко мне с большим интересом, задавали вопросы об отце, его политике и работе со Столыпиным, но я, как и прежде, продолжал ходить в моих рваных сапогах. Зато у Жеребцова, эта история с моим "происхождением", вызвала только большую антипатию ко мне и прямо скажем, ненависть. Он по своей примитивной психологии не мог себе представить, что "сын министра" ходит без сапог и вообще служит рядовым на фронте, а не устроился где-нибудь в тылу на теплом месте. А, может быть, его ненависть исходила из непонимания, как дворянин терпит и разделяет все невзгоды фронта с простыми мужиками? Более всего он издевался над моей неспособностью и неуклюжестью в быту, а то, что он был куда проворней, хитрее и ловчее чем я, вызывало в нем страшный протест. Он стал издеваться над моей семьей и мною каждый день. " Ну, давай расскажи нам, каким министром был твой отец? Может быть, над лошадьми? Кучером?", язвил он и изображал жестами, как кучер правит лошадьми. Более того, он стал говорить между "рыльцами", что я барчук, выскочка и все вру про то, что дворянин. Вскоре последовал случай, который вызвал резкое отчуждение между мною и "рыльцами". В избу, где мы стояли, обыкновенно приносили еду на всю нашу группу, пять-шесть человек. Крестьян среди нас не было, все горожане, но все имели обыкновение есть из одной миски. Я же предпочитал черпать суп из отдельной тарелки. Случалось также, что я по светской привычке забывал перекреститься перед обедом. На это обстоятельство обратили внимание хозяева избы. Мужички и бабы стали подозревать, что я еврей или сектант. А так как разговоры Жеребцова и его травля меня продолжалась постоянно, то они стали говорить: " Ест отдельно! Не крестится! Точно не наш!" Пришлось перекреститься перед ними и показать нательный образок, подарок моей тетушки. Поверили. С тех пор я стал есть со всеми из одной миски.
   Я был молод и совершенно не опытен в быту, а то что касается межсословных отношений и даже межэтнических меня никогда не занимало. Но тут я столкнулся с тем, что уже наблюдал среди красных, отношения на уровне простых людей. Меня поразила ненависть, дикость и нетерпимость между ними. Что уж тогда говорить о классовой вражде! Дело в том, что между рыльскими добровольцами и местными мужиками возникла некоторая отчужденность. " Рыльские" были полу-украинцы. Между собой они говорили по-русски, но с рядом украинских выражений: " у Рыльск" вместо " в Рыльск", "бачить" вместо "видеть", никогда не слыхали слова "щи", а только "борщ". Они смеялись над великорусским говором орловских мужиков и особенно баб, которые говорили "ен", а не "он", "откроить хлебушка, а не " отрезать", дверь "закутана" вместо "закрыта" и т.д. Вообще для малороссов Великороссия представлялась каким-то краем света, почти Сибирью. Все это отражалось на настроении "рыльских", отчасти даже и наших "сумских" офицеров с тех пор, как мы вступили в Орловскую губернию. Отмечу еще, что в Упорое нам показывали как достопримечательность "курную" избу. Эти избы строились без трубы, дым выходил через дверь, низкий потолок, черный от сажи. Такие дома уже давно не возводились и остались как " экспонаты", они были заброшены и в них никто не жил. Но нашим офицерам - южанам не мешало иронизировать, по поводу местных жителей: " Вот как здесь живут! Дикари! У нас это не мыслимо!"
   * * *
   Наш уход из Упороя совпал с началом морозов. В дальнейшем мои вспоминания, вплоть до прибытия в Дмитриев 27 октября, перепутались, я не запомнил дат, ни проходов по деревням. К сожалению, наше отступление было чаще чем продвижение. Для моего читателя я постараюсь отмечать только запомнившиеся эпизоды и по возможности в хронологическом порядке.
   Итак, мы двигались близ фронта, но самого фронта не видим. Ночь, мороз, луна и наша рота идет по большой дороге. Мы стараемся не разговаривать, чтобы не привлечь внимания. Ротный командир едет на своем коне впереди. Неожиданно нас обгоняют два всадника. "Здорово ребята! Вы какой части?" обращаются они к нам и не дождавшись ответа быстро скачут вперед. Но тут из наших рядов выбегают два добровольца и кричат ротному: " Слушайте командир, это же два рыльских красных комиссара! Мы их знаем!" Ротный бросается вскачь догонять их, машет пистолетом, кричит, но их и след простыл. Почему они появились на нашем пути? Может это разведка? Ротный возвращается и приказывает: "Ну-ка поставьте этих двух добровольцев в наказание под ружье!" Среди рыльцев ропот: " За что так?! Следующий раз вообще говорить ничего не будем, раз нас за это наказывают". " Так, что же вы во время не сказали. Надо было сразу их арестовывать или стрелять по ним!" - сердито отвечает ротный. Да, он несомненно храбрый человек, но совершенно не умеет подходить к людям! Ночное продвижение по этой дороге сталкивает нас постоянно с разными людьми. Так через несколько часов нам навстречу попадается человек в солдатской шинели. " Проверьте быстро этого товарища!" - приказывает ротный. К нему подходят два дроздовца: " Документы!" Тот вытягивается в струнку, отдает честь, показывает документы. Потом объясняет, почему пробирается ночью. У него все в порядке, он не красный и его отпускают.
   Уже под утро пять человек нашего взвода с офицером во главе посылают занять сторожевую позицию. Идем полями, рассвет нас нагоняет и вдруг над нами начинает довольно низко кружить самолет. Он делает несколько облетов, а потом берет направление на юг. По всему видно, что самолет совершает разведку. Но кто он? Наш или вражеский? Офицер нам говорит, что это самолет Красной армии, у нас на фронте их нет. Всем досадно и горько, почему у красных есть самолеты, а у нас нет! Почему англичане их нам не дали?
   Продолжаем идти весь следующий день, событий никаких, встреч и неожиданностей тоже. Уже вечером мы останавливаемся на большой опушке молодого леса. Располагаемся на ночлег, разводим огонь. Собирая ветки для костра мы натыкаемся на труп. Широко раскинув руки, на спине лежит красный латыш. Стоит мороз и потому от трупа никакого запаха не исходит. Латыша видно убили пулей в живот, шинель и куртка в крови. Сапоги его уже кто-то украл. В кармане у него дроздовцы находят деревянную ложку. А я как раз потерял мою. После некоторых колебаний беру ложку красного латыша и с этих пор ем из нее. Из темноты, на наш костер неожиданно появляется человек средних лет. Его рыжая борода, хитреца в глазах, тулуп - все карикатурно говорит о том, что это типично русский мужичок. " Да здравствует Учредительное собрание, господа офицеры!" - визгливо выкрикивает он, да так неожиданно, что я даже вздрогнул. " Вот нас пугали, - ораторствует мужичок, - что придут белые, будут мучить людей, ломать ребра, руки, пытать... Но я не верил и говорил, что это неправда. Не может быть, чтобы ученый народ, образованные офицеры, допустят это безобразие!"