Мэри, в экстазе хлопая артистке, повернулась к Денису.
   — Ну, что вы теперь скажете? — спросила она серьезно и вызывающе, словно желая проверить, осмелится ли Денис критиковать такое божественное создание. Они сидели на узкой деревянной скамейке, тесно прижавшись друг к другу, держа друг друга за руки. Денис, глядя на повернутое к нему, сиявшее восторгом лицо Мэри, сжал ее пальчики и ответил многозначительным тоном:
   — Скажу, что вы — чудная!
   Мэри от души расхохоталась. И вдруг звуки ее собственного смеха, такого непривычно веселого и непринужденного, вероятно, в силу контраста вызвали в ее душе воспоминание о родном доме, и, сразу сжавшись, словно она нырнула в ледяную воду, Мэри задрожала и поникла головой. Но затем с некоторым усилием подавила приступ уныния, утешенная близостью Дениса, снова подняла глаза и увидела на сцене Маджини. На белом экране появилась наведенная волшебным фонарем из глубины балагана надпись: «Любовь и верность, или Подруга моряка». На расстроенном пианино кто-то проиграл первые такты баллады, и Маджини запел. В то время как он пел слащавые слова баллады, на экране проходили картины, в ярких красках изображавшие волнующие испытания верной любви. Встреча моряка с дочерью мельника у плотины, расставание. Потом одинокий, страдающий моряк у себя в каюте, тяжкие невзгоды в море и не менее тяжкие страдания его возлюбленной дома, ужасы кораблекрушения, стойкий героизм, спасение — все эти картины мелькали одна за другой перед затаившими дыхание зрителями, и, наконец, к облегчению и удовлетворению всего зала, достойная счастья пара встретилась и соединила руки у той же самой плотины (на экране снова первая картина).
   После этого синьор Маджини по требованию публики исполнил «Жуаниту», балладу, воспевавшую обольстительные прелести одной дамы, более смуглой и пылкой, чем ангелоподобная невеста моряка, и страсти более бурные и опасные. Когда он кончил, на задних скамьях так долго и громко орали, выражая одобрение, что только через некоторое время удалось расслышать слова певца: он объявлял, что последним его номером будет «Страна любви», популярная песня Чиро Пинсути. В противоположность двум первым, это оказалась простая, мелодичная и трогательная песенка, и, несмотря на то, что певец никогда не бывал южнее округа Демфри, где подвизался театр Мак-Инелли, он спел ее хорошо. Когда волна сладких звуков полилась во тьму балагана, Мэри почувствовала, что ее влечет к Денису порыв трепетной нежности. Чувство это казалось ей таким возвышенным и прекрасным, что глаза ее наполнились слезами. Никто никогда еще не относился к ней так, как Денис. Она его любит. Увлеченная далеко за пределы своего замкнутого и однообразного существования опьяняющими впечатлениями этого вечера и колдовством музыки, Мэри готова была, если бы Денис этого потребовал, с радостью умереть для этого юного бога, чью близость ей было так сладко к вместе так горько ощущать; сладко — потому, что она обожала его, горько — потому, что ей предстояло с ним расстаться.
   Певец умолк. Мэри вздрогнула и очнулась, поняв вдруг, что представление кончено. Спаянные одним и тем же невысказанным чувством, понимая друг друга без слов, они с Денисом вышли из палатки на свежий ночной воздух. Было уже темно, и ярмарочная площадь освещалась факелами. Толпа, хоть и поредевшая, все еще весело бурлила вокруг, но для нашей пары, находившейся под влиянием более мощных чар, ярмарочные развлечения утратили уже свою прелесть. Оба нерешительно оглядывались.
   — Зайдем еще куда-нибудь? — медленно спросил Денис.
   Мэри покачала головой. Она провела сегодня такой чудесный вечер, ей хотелось бы, чтобы он длился вечно. Но он прошел, все кончилось, и предстояло самое трудное — расстаться с Денисом. Предстояло возвращение домой, тягостный путь из царства любви, и — увы! — пора было в него пускаться.
   — Тогда погуляем еще немножко, — настаивал Денис. — Да право же, Мэри, еще не поздно. Мы не уйдем далеко.
   Как уйти от него? Ей уже сжимала горло тоска при одной мысли о расставании, она чувствовала, что ей необходимо побыть с ним еще немножко. Хотелось оттянуть печальное отрезвление от радости, от волшебства этого вечера. Присутствие Дениса было ей нужно всегда, оно приносило отраду и успокоение. Острота этого нового чувства к нему мучила ее, как рана в сердце, сила этого чувства изгнала из ее мыслей дом, отца, все, что могло бы удержать ее, помешать идти с Денисом.
   — Идем же, Мэри, милая, — упрашивал он ее. — Еще рано.
   — Ну, хорошо, погуляем еще чуточку, — согласилась она, наконец, шепотом.
   Тропинка, по которой они пошли, тянулась вдоль извилистого берега Ливена. По одну ее сторону журчала вода, по другую лежали росистые луга, городские пастбища. Полная луна, сиявшая, как полированный диск кованого серебра, плыла высоко в небе, среди серебряной пыли звезд, и гляделась в таинственную глубину темных вод. Временами на ее белый диск, сиявший так далеко наверху и в то же время заключенный в темном лоне реки внизу, набегали полосами тонкие пучки облаков, словно призрачные пальцы, заслоняющие глаза от невыносимо яркого света. Денис и Мэри шли молча, как завороженные красотой лунной ночи, и воздух, дышавший росистой ночной свежестью и ароматами буйно разросшейся вокруг травы и дикой мяты, льнул к ним, касаясь их щек, как ласка.
   Перед ними над тропинкой летали, гоняясь друг за другом, две большие серые бабочки, мелькая, как фантастические тени, над высоким тростником и осокой, которыми порос низкий берег Ливена; бесшумно кружась, порхая во всех направлениях, они оставались все время вместе, не улетая одна от другой. Их крылышки блестели в серебряном свете, как большие пылинки, пляшущие в лунном луче, и шелест их полета падал в тишину, как трепетание падающего с дерева листа.
   Река также текла почти неслышно, слабо плескаясь у берегов, и эта журчащая песня воды казалась чем-то неотделимым от тишины ночи.
   Денис и Мэри отошли уже так далеко от ярмарки, что о ней напоминали лишь огоньки вдали, меркнувшие в лунном сиянии, да звуки духового оркестра, долетавшие с слабым шепотом ветерка и смягченные тишиной вокруг. Но Мэри и Денис не замечали ни музыки, ни луны, и хотя бессознательно они и наслаждались красотой ночи, но видели только друг друга. От мысли, что она в первый раз наедине с Денисом и они двое словно отделены от всего мира, сердце Мэри заливала трепетная радость, и оно бурно колотилось.
   Да и Денис, это испорченное дитя города, был побежден новым, никогда не испытанным чувством. Его умение вести легкий, пустой разговор, делавшее его душой всякого общества, куда-то исчезло, источники комплиментов, которые текли так естественно из его уст, казалось, все высохли. Он молчал, как немой, и был мрачен, как на похоронах. Он чувствовал, что репутация его поставлена на карту, что необходимо сказать что-нибудь, хотя бы сделать самое банальное замечание. Но как ни ругал он себя мысленно болваном, простофилей, пустым человеком, воображая, что он оттолкнет Мэри этим глупым молчанием, язык его точно прилип к гортани, а сердце было так переполнено, что он не мог заговорить.
   Они шли рядом степенно, неторопливо, с виду спокойные, но в каждом из них бурлил прилив невысказанного чувства, и оттого, что они молчали, чувство это все росло и росло. Мэри испытывала самую настоящую физическую боль в сердце. Они с Денисом шли, тесно прижавшись друг к другу, и ощущение его близости рождало в ней невыразимое томление, безмерную тоску, которую облегчала лишь рука Дениса, крепко прижимавшая ее руку, словно сковавшая ее трепещущее тело с его телом и, как целительный бальзам, успокаивавшая боль в груди.
   Наконец они вдруг как-то помимо воли остановились и повернулись друг к другу. Мэри откинула назад голову, чтобы лучше видеть Дениса. Ее овальное личико было бледно от лунного света и казалось удивительно одухотворенным. Денис наклонился и поцеловал ее. Губы ее были мягки, горячи и сухи, она протянула их ему, словно причастие принимала. В первый раз она целовала мужчину, и, несмотря на ее полнейшую чистоту и невинность, в ней властно заговорил инстинкт пола, и она крепко прижалась губами к его губам.
   Денис был потрясен. Его скромный опыт дон-жуана не заключал в себе ничего подобного этой минуте, и с таким чувством, словно он только что получил в дар нечто редкое и удивительно прекрасное, он, не сознавая, что делает, порывисто опустился на колени, обхватил Мэри руками и благоговейно приник лицом к ее платью. Запах грубой и заношенной шерстяной материи показался ему благоуханием; он ощущал под юбкой ноги Мэри, такие трогательно тонкие и молодые, слабо вздрагивавшие от его прикосновения. Теперь ему ясно видна была маленькая впадинка у горла, от которой бежала вниз голубая жилка. Когда он снял с Мэри шляпу, непослушный локон свесился на ее бледный гладкий лоб, и Денис поцеловал сначала эту прядку, поцеловал неловко, робко, с неуклюжестью, которая делала ему честь, а потом уже прижался губами к глазам Мэри и закрыл их поцелуями.
   Они очутились в объятиях друг друга, кусты ракитника и высокий тростник укрывали их, трава мягко поддавалась под ними. От соприкосновения их тел чудесная теплота разлилась по жилам, слова стали не нужны, и в молчании они забыли весь мир, видя и ощущая только друг друга. Голова Мэри лежала на плече Дениса, и меж ее полуоткрытых губ зубы блестели в лунном свете, как белые зернышки. Ее дыхание благоухало парным молоком. Снова Денису бросилась в глаза у изгиба шеи голубая жилка под белой кожей, напомнив ему ручеек, бегущий среди девственного снега, и он нежно погладил ее, осторожно проследив кончиками пальцев от шеи вниз. Как округлы и крепки были ее груди, — каждая, как несорванное чудесное яблоко с гладкой кожурой, пряталась в его ладони, ожидая ласки. От прикосновения Дениса кровь бросилась Мэри в лицо, она часто задышала, но не оттолкнула его руки. Она чувствовала, как ее маленькие девичьи груди, которые до сих пор как-то оставались вне ее сознания, набухали, словно наливались соками из ее крови; казалось, вот-вот из сосков брызнет молоко для невидимого младенца. Потом сознание ее затуманилось, и, лежа с закрытыми глазами в объятиях Дениса, она забыла все, перестала существовать, она принадлежала уже не самой себе, а Денису. Душа ее быстрее ласточки устремилась к нему навстречу, ей казалось, что их души встретились, взлетели, оставив тела на земле, и несутся в вышине так легко, как те две бабочки, которых она видела сегодня, так же неслышно, как течет река, и никакие земные узы больше не сдерживают их упоительного полета.
   Один за другим угасали огни ярмарки; старая лягушка с выпученными печальными глазами, которые светились в лунном свете, как драгоценные камни, выскочила из травы подле них и бесшумно ускакала; сверкающая гладь реки заволоклась серовато-белым туманом, потускнев, как тускнеет зеркало от дыхания, потом кружевное покрывало тумана окутало берег, сумрачные тени наполнили долины, земля стала холоднее, остывая под одевшим ее седым туманом. Туман глушил все звуки, и тишина стояла мертвая. Длилась она долго, пока где-то в реке не плеснула форель, подскочив и тяжело шлепнувшись обратно в воду.
   При этом звуке Мэри шевельнулась и, наполовину придя в себя, шепнула чуть слышно:
   — Денис, люблю тебя! Милый, милый мой!.. Но уже поздно, очень поздно. Нам надо идти.
   Она с трудом подняла голову, медленно пошевелила онемевшими, как от наркоза, руками и ногами. Но вдруг молнией пронизало мозг воспоминание об отце, доме, сознание того, что произошло с ней. Вскочила испуганная, ужасаясь самой себе.
   — Боже, что я наделала! Отец!.. Что будет с нами? — вскрикнула она. — Я безумная, что пошла сюда с тобой.
   Денис тоже поднялся с земли.
   — Ничего худого с тобой не случится, Мэри, — сказал он, пытаясь ее утешить. — Я люблю тебя. И позабочусь о тебе.
   — Пусти меня, — возразила она, и слезы потекли по ее бледному лицу. — Ох, мне надо вернуться домой раньше, чем он, иначе я останусь на улице всю ночь и должна буду бродить, как бездомная.
   — Не плачь, родная, — умолял Денис. — Мне больно видеть твои слезы. Не так уж поздно — еще нет одиннадцати. Не бойся, во всем виноват я, я и буду отвечать.
   — Нет, нет! — вскрикнула Мэри. — Это я виновата. Мне совсем не следовало уходить из дому. Я ослушалась отца. Страдать буду я одна.
   Денис обнял одной рукой дрожавшую девушку и, заглянув ей в глаза, сказал твердо:
   — Тебе не придется страдать, Мэри. Раньше, чем мы расстанемся, я хочу, чтобы ты поняла вот что: я тебя люблю, люблю больше всего на свете. И женюсь на тебе.
   — Да, да, — всхлипывала она. — Только отпусти меня. Мне надо бежать домой. Отец меня убьет. Если он сегодня нигде не задержится и придет домой раньше меня, он сделает что-нибудь ужасное со мной… с нами обоими.
   Она кинулась бежать по тропинке, скользя и спотыкаясь оттого, что так спешила, а Денис бежал за ней, пытаясь успокоить ее и утешить нежнейшими словами. Но хотя она от этих слов и перестала плакать, она мчалась все так же быстро и молча, пока они не добежали до города. Здесь Мэри круто остановилась.
   — Не ходи дальше, Денис, — сказала она, тяжело дыша. — Мы можем встретить его … отца.
   — Да ведь на дороге так темно, — возразил он. — Я боюсь отпустить тебя одну.
   — Ты должен уйти, Денис! А вдруг он увидит нас вместе!
   — Да как же ты пойдешь одна в темноте?
   — Ну, что ж делать! Я буду бежать всю дорогу.
   — Но ты заболеешь, если будешь так мчаться, Мэри. Посмотри, какая тьма… И дорога так пустынна.
   — Пусти меня! Так надо. Я дойду одна. Прощай!
   В последний раз руки их сошлись, и Мэри убежала от него. Ее фигура исчезла, словно растаяла во мраке.
   Денис вглядывался в сплошную темноту, тщетно стараясь не потерять из виду быстро бегущую девушку; не решаясь ни окликнуть Мэри, ни побежать за ней, он растерянно поднял руки, словно умоляя ее вернуться, но затем медленно опустил их и, долго простояв в такой нерешительности, в конце концов повернулся и, удрученный, побрел домой.
   Тем временем Мэри в паническом страхе, преодолевая усталость, мчалась по той самой дороге, которую в начале этого вечера прошла так легко. Ей казалось, что за эти несколько часов она прожила целый век. Подумать только — она, Мэри Броуди, поздно вечером одна на улице! Звук ее одиноких шагов пугал ее, раздавался громко в тишине, как немолчное обвинение, которое мог услышать ее отец, мог услышать кто угодно: он вопил об ее безумии, о предосудительности положения, в котором она очутилась. Денис хочет жениться на ней! Он, видно, тоже сошел с ума; он представления не имеет о том, какой человек ее отец и какую жизнь она ведет дома. Эхо ее шагов точно дразнило ее, твердя, что она поступила, как безумная, бросившись очертя голову в такое опасное приключение, и самая мысль о любви к Денису казалась теперь жуткой и мучительной нелепостью.
   Приближаясь к дому, она неожиданно заметила впереди себя человеческую фигуру и при мысли, что это может быть ее отец, оцепенела от ужаса. Правда, он чаще всего возвращался из клуба после одиннадцати, но бывало, что приходил и раньше. Подходя все ближе, молча догоняя неизвестного, Мэри говорила себе, что это, несомненно, отец. Но вдруг у нее вырвался стон облегчения: она узнала брата и, позабыв осторожность, бросилась к нему.
   — Мэт! О Мэт! Подожди! — прокричала она, задыхаясь, и, налетев на него, ухватилась за его плечо, как утопающая.
   — Мэри! — воскликнул Мэт, сильно вздрогнув, не веря своим глазам.
   — Да, я, Мэт, Слава богу, это ты, а я сначала подумала, что это отец.
   — Но… Господи помилуй, Мэри, что ты делаешь здесь в такой час? — продолжал Мэт, шокированный и удивленный. — Где ты была?
   — Об этом после, Мэт. Скорее войдем, пока не пришел отец. Пожалуйста, Мэт, голубчик! Не спрашивай меня пока ни о чем.
   — Да что ты это затеяла? Где ты была? — твердил Мэт. — Что подумает мама?!
   — Мама думает, что я легла спать или что я читаю у себя в комнате. Она знает, что я часто читаю поздно, дожидаясь тебя.
   — Мэри, какая ужасная выходка! Я просто не знаю, что и думать. Встретить тебя на улице ночью! Какой срам!
   Он прошел несколько шагов, потом вдруг, как бы под влиянием внезапной мысли, круто остановился.
   — Было бы очень неприятно, если бы мисс Мойр узнала об этом. Позор! Такое поведение моей сестры уронило бы и меня в ее глазах.
   — Не говори ей ничего, Мэт! И никому не говори. Скорее войдем! Где твой ключ? — торопила его Мэри.
   Бормоча что-то себе под нос, Мэтью взошел на крыльцо, и, видя, что он отпирает дверь, Мэри вздохнула с облегчением: раз дверь не заперта на засов, значит отца еще нет. В доме было тихо, никто ее не поджидал, никто не осыпал ее обвинениями и укорами, и, убедившись, что она каким-то чудом спасена, Мэри в горячем порыве благодарности взяла брата под руку, и они бесшумно начали взбираться по темной лестнице наверх.
   Очутившись, наконец, у себя в спальне, она тяжело перевела дух, и, пока она уверенно пробиралась ощупью среди знакомых предметов, самое прикосновение к ним ее успокаивало. Слава богу, она в безопасности! Никто не узнает! Она поскорее разделась в темноте, скользнула в постель, и сразу же прохладные простыни обласкали ее усталое, разгоряченное тело, а мягкая подушка — болевшую голову. Она погрузилась в блаженное забытье, сомкнулись дрожащие веки, расправились пальцы рук, голова склонилась к плечу, дыхание стало спокойным и ритмичным, и с последней волнующей мыслью о Денисе она уснула.


3


   Джемс Броуди проснулся утром, когда в окно спальни брызнул поток солнечных лучей. Он оттого и выбрал для спальни эту комнату в задней половине дома, что какой-то звериной любовью любил солнце, любил, чтобы яркие утренние лучи ударяли в окно и, будя его, словно просачивались сквозь одеяло в его тело, наливая его бодростью и силой. «Ничего нет полезнее утреннего солнца», — твердил он часто. Это была его любимая поговорка из того запаса мнимо-глубоких истин, к которому он охотно прибегал в разговоре, изрекая их с видом авторитетным и значительным. «Утреннее солнце — замечательная вещь, скажу я вам. Им недостаточно пользуются. Но в моей комнате его достаточно, я об этом позаботился!»
   Проснувшись, Броуди широко зевнул и блаженно потянулся всем своим массивным телом; некоторое время он о удовольствием наблюдал из-под полуопущенных век за золотистым роем пылинок, плясавших в солнечном луче, затем вопросительно сощурился на каминные часы, стрелки которых показывали только восемь; убедившись, что можно еще с четверть часа полежать, он зарылся головой в подушку, повернулся на другой бок и барахтался под одеялами, как громадный дельфин. Но скоро голова его снова вынырнула наружу.
   Несмотря на чудесное утро, на щекотавший ноздри аппетитный запах, поднимавшийся снизу, где жена варила овсянку, Броуди не испытывал того полного довольства, какое, по его мнению, мог бы сегодня испытывать.
   Хмурясь и, видимо, пытаясь отыскать причину своего недовольства, он повернулся, и взгляд его упал на углубление среди простынь на другой половине кровати, оставленное телом его жены, которая, как всегда, встала уже целый час тому назад, чтобы все приготовить и подать завтрак на стол в ту минуту, когда хозяин сойдет вниз.
   «Ну, что толку в такой женщине! — подумал Броуди с возмущением. — Разве это жена для такого человека, как я?»
   Пускай она стряпает, моет и убирает, штопает ему носки, чистит сапоги… эх, пускай хотя бы лижет ему сапоги, — но ведь как женщина она уже никуда не годится. К тому же со времени последних родов — когда она родила ему Несси — она постоянно болеет и вечно киснет и хнычет, оскорбляя его инстинкты здорового и крепкого мужчины своим вялым бессилием, вызывая в нем отвращение своей хилостью. Незаметно для нее, например, по утрам, когда она, встав с постели раньше мужа, бесшумно, словно крадучись, одевалась, он уголком глаза наблюдал за ней с чувством, похожим на омерзение. Не далее как в последнее воскресенье, застав ее в тот момент, когда она прятала в постели какую-то испачканную принадлежность своего туалета, он заорал на нее, как бешеный: «Нечего из моей спальни делать мусорную свалку! Мало того, что я терплю здесь тебя, так ты еще будешь совать мне в лицо свое грязное тряпье!»
   Он с горьким озлоблением признавался себе, что она ему давно противна; самый запах ее тела был ему ненавистен, и, не будь он порядочным человеком, он бы давно поискал на стороне того, чего ему нужно. Что это ему снилось нынче ночью? Он плотоядно выпятил нижнюю губу и сильно напряг ноги, смакуя этот сон, припоминая, как он гнался по лесу за дразнившей его молодой бесстыдницей, которую спасла от него быстрота ног, несмотря на то, что и он мчался, как олень. Она неслась быстрее лани. Ее длинные волосы летели за ней по ветру, и никакая одежда не стесняла ее движений — на ней не было и нитки. Но, убегая так быстро, она все же оборачивалась и усмехалась ему обольстительной, дразнящей усмешкой. «Эх, попадись она только мне в руки…» — подумал он, давая волю своей фантазии. Он лежал, грея на солнце большое тело, губы раздвинулись в бесстыдную и вместе сардоническую улыбку. «Да, попадись она мне в руки, она бы у меня запела по-иному».
   Вдруг он увидел, что уже четверть девятого, и сразу вскочил с постели, надел носки, брюки и домашние туфли, снял бывшую на нем длинную ночную сорочку. Его обнаженный торс блестел, мускулы плеч и спины, как гибкие узловатые веревки, ходили под белой кожей, лоснившейся, как шелк, и только на груди густо росли темные волосы, как мох на скале.
   С минуту он стоял перед небольшим зеркалом, висевшим над умывальником, любуясь блеском своих глаз и крепкими белыми зубами, поглаживая пальцами колючую щетину на широком подбородке. Затем, все еще голый по пояс, отвернулся от зеркала, взял ящичек красного дерева, в котором лежало семь специально отточенных бритв из шеффилдской стали, с костяными ручками — на каждой был указан один из дней недели. Броуди осторожно вынул ту, на ручке которой было вырезано «пятница», проверил остроту ногтем большого пальца и принялся медленно править бритву на ремне, висевшем тут же на предназначенном для него крюке. Ремень был толстый, и, как не раз имели случай убедиться в детстве Мэри и Мэтью, изрядно жесткий. Броуди медленно водил бритвой вверх и вниз по его буро-коричневой поверхности, пока лезвие не было великолепно отточено. Затем он подошел к двери, взял принесенную вовремя, минута в минуту, горячую воду для бритья, от которой поднимался пар, вернулся к зеркалу, густо намылил лицо и начал бриться медленно, точно рассчитанными движениями, С методической аккуратностью выбрил гладко подбородок и щеки, осторожно обходя блестящие завитки усов и проводя бритвой по тугой коже такими твердыми, размеренными движениями, что в тишине спальни слышались правильно чередовавшиеся хрустящие звуки. Выбрившись, он обтер бритву бумажкой из специально нарезанной стопки (приготовление и пополнение которой лежало на обязанности Несси) и уложил в футляр, затем, вылив воду из кувшина в таз, с азартом вымылся холодной водой, плеская ее себе в лицо, поливая полными пригоршнями грудь, голову и плечи. Такое усердное умывание холодной водой даже в самые холодные зимние утра вошло у него в неизменную привычку и, как он утверждал, прекрасно влияло на здоровье, предохраняя от насморка, которому была так подвержена его супруга. «Я люблю холодную воду, — хвастал он частенько, — и чем она холоднее, тем лучше. Ого! Я способен проломить лед, чтобы окунуться, и чем больше вода леденит, тем больше я потом разогреваюсь. А после этого я не стучу зубами, и у меня не течет из носа, как у некоторых других, которых я мог бы вам назвать. Нет, нет! У меня только разогревается кровь. Побольше холодной воды, — от нее человек здоровее».
   Умывшись, он крепко растер грудь и руки жестким мохнатым полотенцем, насвистывая сквозь зубы и чувствуя, как бодрость и теплота разливаются по всему телу и отчасти разгоняют скверное настроение, в котором он проснулся.
   Он закончил туалет, надев, все с той же методической аккуратностью, сорочку дорогого тонкого полотна, крахмальный воротничок фасона «Гладстон», галстук с узором «птичий глаз», заколотый золотой булавкой в виде подковы, вышитый серый жилет и длинный сюртук отличного тонкого сукна. Потом сошел вниз.
   Завтракал он всегда один. Мэтью уходил из дому в шесть, Несси — в половине девятого, бабушка никогда не вставал! раньше десяти часов, а миссис Броуди и Мэри съедали что-нибудь на скорую руку, когда захочется, в тех темных закоулках, где происходила стряпня; так уж выходило, что глава семьи садился за свою большую тарелку каши в гордом одиночестве. Ел он всегда с большим удовольствием, а к завтраку, полный утренней бодрости, приходил с особенным аппетитом, и теперь жадно накинулся на кашу, потом принялся за два свежих яйца всмятку (которые полагалось варить строго определенное количество минут и подавать уже вылитыми в чашку), большие мягкие булочки, намазанные толстым слоем масла, и кофе, который он очень любил к который только ему одному в доме и подавался.
   Мэри, прислуживая ему во время еды, бесшумно ходила из кухни в посудную и обратно. Поглядев на нее из-под опущенных век, он заметил, как она бледна, но не сказал ничего: такова была его домашняя политика — не позволять женщинам считать себя больными. В данном случае он даже почувствовал внутреннее удовлетворение, приписав подавленный вид дочери и темные круги под ее глазами своей энергичной атаке на нее накануне вечером.