Страница:
Павел Крусанов
АМЕРИКАНСКАЯ ДЫРКА
– Сергей Анатольевич, мы хотели бы поговорить с вами на разные темы для специального издания, посвящённого выходу фильма С. Дебижева «Два капитана-2», в котором вы играете одну из главных ролей. Возможно ли это сделать сейчас?
– Сейчас нет, а минут через десять – можно. Дело в том, что через десять минут закончится мой индивидуальный цикл перемещения солей животного происхождения в мозг из печени. Таким образом, в данный момент я контролирую обмен веществ в моём организме и, если Вы будете говорить со мной в это время, я за себя не ручаюсь.
(Прошло 10 минут. Взгляд Курёхина приобрёл некоторую осмысленность, и мы решили попробовать ещё раз.)
– Сергей Анатольевич, в одном из интервью вы сообщили, что Вы – ошибка природы. Что Вы имели в виду?
– Дело в том, что природа в моём лице пыталась сделать курицу. Все мои повадки – куриные. Хотя иногда бывают странности. Я, например, время от времени начинаю рыть нору в земле, что, насколько я знаю, курицам не свойственно, а свойственно скорее лошадям.
– Нам кажется, что ваш способ отвечать на вопросы – это попытка увильнуть от ответа. Очень хотелось бы услышать от вас что-нибудь искреннее.
– Я постараюсь быть предельно искренним.
– Тогда мы хотели бы поговорить о политике. Каково Ваше отношение к активизации коммунистов в стране?
– Коммунисты – очень милые и симпатичные люди. Только хари у них противные. Я, правда, не совсем понимаю, чего они хотят, но сразу видно, что они настоящие патриоты чего-то.
– Крайне любопытно. В таком случае вы можете сказать что-нибудь о Жириновском?
– Жириновский – тоже очень милый и симпатичный человек. Играть роль полуидиота его заставляют. Скорее всего – это Бурбулис. Фамилия Бурбулис этимологически связана с именем Карабас-Барабас, в свете этого сразу становится видна его сущность. А от сущности до бытия – один шаг, как любил говорить покойный Хайдеггер. Проблемная линия Маркс—Энгельс—Бурбулис—Карабас-Барабас ещё ждёт своего исследователя. Кстати, мне недавно сказали, что Маркс и Энгельс – не муж и жена, а три абсолютно разных человека.
– После того как вы в одном из номеров «Огонька» нелицеприятно отозвались о Невзорове, изменилось ли ваше отношение к нему?
– Я не совсем понимаю, зачем он ведёт эту ужасную программу. По-моему, его тоже заставляют. Это происки либо евреев, либо педерастов. То есть это происки крайне правых реакционных сил, либо крайне левых прогрессивных, точно не помню. Либо крайне средних. Мне кажется, что ему лучше подошла бы роль ведущего какой-нибудь другой программы, например, «„Бурда моден» представляет.
– Сергей Анатольевич, а вы хоть приблизительно представляете, что на самом деле происходит в нашей стране?
– Мне Гребенщиков говорил, что наша страна куда-то идёт. Кстати, он возглавил движение по переносу столицы из Москвы во Владимир. Только таким путём можно восстановить Российскую государственность и Святую Русь. Меня он обещал назначить Великим князем.
– Вы христианин?
– Да, я – православный, хотя всю свою жизнь посвятил каббалистике. Дело в том, что я нашёл ошибку, которую допустили Раймонд Луллий и Альберт Великий при создании Голема. До этого все мои попытки создать Нового Человека приводили меня к созданию Вечного Жида. Кстати, Карл Маркс тоже был Вечным Жидом. Я проследил движение ВЖ (Вечный Жид) в истории. Но в истинном свете я увидел его только в наше время. И долго стоял перед этой тайной, пока не понял, что Вечный Жид – это я. С этого момента я постиг, что Космос – един и что совсем не обязательно исследовать макрокосмос, как это делает вся современная космонавтика. Мы сконструировали космический корабль и отправили его в микрокосмос, то есть во внутренний духовный мир человека. Корабль пилотируют две курицы – Мышка и Пышка. У нас в планах запуск искусственного спутника души. В процессе исследований нам удалось расщепить духовный атом. Таким образом, мы вплотную подошли к созданию духовной атомной бомбы.
– А кто это «мы»?
– Я, Псевдо-Дионисий Ареопагит, Наполеон и Гоголь.
– Ваше любимое чтение?
– Некрасов. По чувству юмора с ним может сравниться только Тарас Шевченко, но юмор у Некрасова более изящный. Также очень люблю Борхеса, Розанова, Шестова. Достоевского люблю за невменяемость и мощную многозначительность, прости, Господи, мои прегрешения. Пикуля не люблю, тяжёл для понимания.
– Любимый композитор?
– Каравайчук. А вообще-то любимых композиторов много. Терпеть не могу только Шостаковича. Сумбур вместо музыки. Да и двух шипящих, согласитесь, многовато для одной фамилии. Кстати, Сталин тоже его недолюбливал, а у него, как всем известно, был довольно тонкий вкус.
– Собираетесь ли вы в ближайшее время где-нибудь гастролировать?
– Недавно меня пригласили в Италию, то ли на работу, то ли на излечение, я так и не понял. И ещё я готовлю новую программу для Франции. Называется она «Бородино-II». В этой программе я попытаюсь расквитаться с французами за всё.
И ещё два слова о фильме «Два капитана – 2». Фильм, по-моему, художественный. Он рассказывает о том, что Мао Цзэдун и Чан Кайши были сиамскими близнецами, а не китайскими, как считали до сих пор. Начинается он со сцены концерта «Рок против оргазма». Цель фильма – доказать, что оргазм присущ как живой, так и неживой материи. Это практически всё, что я помню. Извините, но мне уже пора идти копать. Всего доброго.
Интервью
Глава первая
ДРУГОЙ
1
Меня зовут Евграф. А фамилия моя – Мальчик. Так уж не повезло – что делать... Имя комическое, и, поскольку речь дальше пойдёт о вещах серьёзных, постараюсь впредь упоминать его как можно реже. Тем более это нетрудно. И всё же... И всё же прошу запомнить: Евграф Мальчик. Герои не должны быть безымянными.
Теперь о деле.
Ещё в законах Ману сказано, что женщины падки на удовольствия, капризны по природе, лишены естественных привязанностей, не ведают священных правил и молитв, да и вообще они – сама лживость. Поэтому тот, кто убьёт женщину или корову, – несёт одинаковое наказание. Не стоит удивляться, что ничему хорошему эти чертовки научить не могут. К тому же от них мы узнаём, что иногда храпим.
Словом, обольщаться на их счёт нет повода. Но последняя стрекоза, бронзовая лютка с прозрачными крыльями, та, что свела меня с Курёхиным спустя четырнадцать лет после его смерти, была не чета остальным. Такую, пусть она и провинилась, нельзя отшлёпать даже ромашкой.
Она была небольшой и изящной, как резная шахматная фигурка (кажется, это из Олеши), сам Микеланджело не нашёл бы, что отсечь у неё лишнего; волосы – цвета светлого янтаря, грудь маленькая и тугая, кожа немного смуглая и словно бы звенящая, а глаза... глаза серо-голубые, причём серого больше было в радужке левого, а голубого – в радужке правого. Странные глаза. Она утверждала, что и видит ими по-разному: левый видит все как есть, а правый присматривает за полётом слов и звуков и различает их цвета. Приведись ей оглохнуть – не дай Бог! – она могла бы речь и музыку просто смотреть, как смотрят на цветистую, бьющуюся общим пульсом толкотню бабочек над лугом. Кроме того, спала она всегда на животе, получать удовольствие предпочитала сверху, отлично готовила луковый пирог, умела говорить комплименты, знала, когда это нужно делать, и своим умением / знанием пользовалась. А звали лютку Оля.
Да, чуть не забыл. Под левой ключицей она носила татуировку – пёструю змейку, маленькую, но такую яркую, что на неё садились пчёлы.
С детства Оля жила по разным людям: то с родителями, то у бабушки с дедушкой, то у другой бабушки в Белоруссии, то у тётки в Москве. У неё не было единого, цельного детства, их, детств, было много, причём одно вовсе не являлось фрагментом или продолжением другого – каждое она считала самоценным. Для того чтобы так случилось, она должна была научиться ни к чему не привыкать. И она научилась. Научилась быть не то чтобы равнодушной, но сдержанной. Отсюда навык принимать самостоятельные решения. Теперь ей было двадцать пять, и она была неотразима – красавица, умеющая скрывать свои мысли. Сказать по чести, мне бы очень хотелось стать самоценным куском её жизни. И не только потому, что мне нравилось жить с ней под одним одеялом. Как говорил манерный щёголь Энди Уорхол: красота совершенно не связана с сексом – красота связана с красотой, а секс связан с сексом. Не слишком оригинальная мысль, но в целом верная. Если только под красотой иметь в виду категорию соответствующего порядка, а то Уорхол, например, считал красотойрасползшийся по миру, как колорадский жук, «Макдональдс», куда порядочные люди заходят только отлить.
По молодости лет Оля не знала, кто такой Курёхин. То есть где-то в нижних слоях её памяти мерцало смутное представление о виртуозном питерском проказнике, но живьём его в те славные времена она не видела, а потому и признать в обратившемся к ней почтенном крекере давно похороненного героя никоим образом не могла. Так, напоминает кого-то – не то из области кинофабрикатов, не то из девичьих снов.
Другое дело – я. Школьником однажды я угодил на дикий концерт, полулегально громыхавший в одном из центральных ДК, и воочию видел (слышал тоже), как Гребенщиков грыз на сцене гитару и пилил ножовкой скрипку, Болучевский дул в свою дудку, анемичный Сева Гаккель возил смычком по виолончели, а за ними, фоном, кто-то ещё, кого я не запомнил, производил извержения и каскады всевозможных звуков (впоследствии люди, исполнявшие партии на импровизированных инструментах, получили солидное название «дребездофонисты»). Предводительствовал вдохновенными варварами Сергей Курёхин, который, сняв с рояля крышку, играл на голых струнах ксилофонными молоточками. Как только весь этот чудесный кавардак немножечко стихал, Драгомощенко тянулся к микрофону и начинал читать меланхоличные, тут же проходящие сознание навылет стихи, что-то вроде:
Тогда он уже завёл ключом своей фантазии пружинку беззаботной «Поп-механики», но вместе с тем продолжал (при всей неугомонности натуры начатых дел он не бросал) сниматься в кино, придумывать невероятные проекты и сочинять музыкальные треки для ленфильмовских лент. Он регулярно и непринуждённо устраивал затейливые мистификации – обаятельный бедокур, он, уподобляясь провидению, отчаянно провоцировал людей на поступки или хотя бы на подобия поступков, никому не позволяя прозябать в грехе уныния. В плане широты жеста и безумия порыва он мог позволить себе всё. Он был гением провокации.
Однажды на фестивале нонконформистского искусства в итальянском городе Бари, где покоятся мощи Николая Чудотворца, он пригласил выступить вместе с «Поп-механикой» в зале местного театра хор женского монастыря. Сперва Курёхин относительно невинно терзал рояль, который тем не менее вряд ли ожидал подобного глумления над своей королевской особой, и эксцентрично дирижировал монашками, а после нанятый загодя конюх вывел на сцену огромного жеребца. Жеребец впервые оказался в театре и оттого, должно быть, сильно возбудился. Девственницы в ужасе заверещали, и тут на сцену выскочил некрореалист Чернов и стал рвать зубами мёртвого осьминога. Публика была в восторге.
Потом на открытой сцене берлинского Темподрома он выступил с Дэвидом Моссом, который под аккомпанемент ревущей «Поп-механики» (десяток саксофонов, два ударника за двумя установками, несколько утыканных заклёпками хэви-металлистов с гитарами наперевес etc.) в стиле провокативного пения выл что-то на нескольких – попеременно – языках, а вокруг него под началом Африки кружились ряженые русские озорники перфомансисты с букетами цветов и живыми визжащими поросятами в руках. Определённо Курёхин по-своему любил животных.
Затем Курёхин устроил грандиозный спектакль в «Октябрьском», который (спектакль) в режиме живого времени транслировали по ТВ на всю Россию. «Гляжу в озёра синие» – так называлось представление. На сцену, где бродило стадо гогочущих гусей, вывезли спелёнутую бинтами из серебряной фольги мумию и начали её неторопливо распелёнывать. В результате перед публикой с грушей микрофона в руке появился мурлыкающий Эдуард Хиль – на тот момент и вправду арт-покойник. Курёхин как бы давал ему вторую жизнь. Там много ещё было всяких безобразий, которым, без сомнения, удалось бы подыскать соответствующий ряд в сфере символического, если бы только сам Курёхин не заявил, что ничего, кроме позитивной шизофрении, в этом проекте не было и нет.
Позже, подыгрывая на думских выборах Александру Дугину, он совершил публичный жест и, как положено радикальному художнику, вступил в радикальную национал-большевистскую партию. Получив из рук польщённых отцов-основателей билет за номером 418, он закатил концерт-мистерию в чёрно-багрово-огненных тонах – на сцене раскачивались на качелях ведьмы, вальсировали центурионы, а на крестах заживо горели грешники.
Возможно, я путаю порядок событий – сути это не меняет.
Продолжать перечень его артистических подвигов и великолепных сумасбродств (были ещё истории с тринадцатью арфистками, военно-морским оркестром, Обществом духовного воспитания животных, постановкой «Колобка» в Балтийском Доме, после которой присутствовавший в театре Алексей Герман вздохнул печально: «Мне пора уходить из профессии», предложением Ростроповичу выступить в Кремлёвском дворце дуэтом, но только Ростропович должен играть на рояле, а он, Курёхин, на виолончели и проч.) бессмысленно и даже вредно – слова всё равно не могут выразить всю полноту невыразимой действительности, потому что сами же без умысла обкрадывают её, как фотография, которая, копируя мир, тут же лямзит у него третье измерение. К тому же и у самого Курёхина с объективной действительностью отношения были далеко не самые прозрачные. Словом, описывать его бесчинства бесполезно, поскольку они затмевают любое описание. (Когда я дал послушать Оле «Ибливого Опоссума», она сказала, что комната её стала зелёным аквариумом, по которому в подвижных, колыхающихся бликах света шныряли угри, мурены и каракатицы, а «Воробьиная оратория» попеременно оборачивалась то мусорной вьюгой из конфетных фантиков и тополиного пуха, то звездопадом, прошивающим лиловое ночное небо.)
В аморфном теле питерского моллюска, того существа, что сидит в лощёной ракушке СПб, чувствует, переживает, пудрит носик и делает это обиталище живым, Курёхин был особым и очень важным органом, отвечающим за качество и поражающую силу его (моллюска) чернильной бомбы (допустим, брюхоногие пускают такие бомбы), его завораживающего иллюзиона странностей. Чего он мог бы пожелать ещё? Залезть в рояль и там похрюкать? Так он уже и это делал. Он даже дирижировал ногами. Что дальше? Ничего. По крайней мере, на ниве арт-провокации. Здесь он достиг предела – как выпущенный из жерла снаряд, он вдребезги поразил цель. Но цветная кровь прирождённого мистификатора, проворно клокотавшая в его аорте, не давала ему покоя, более того – вопреки всякой позитивной шизофрении, требовала в деле строительства личной истории известной логики. Чтобы, не повторяясь, сделать что-то сверх сделанного, надо было начать всё сызнова, надо было, положась на законы небесной баллистики, рассчитать новую траекторию полёта, чтобы невзначай не угодить в одну и ту же цель дважды, поскольку дважды поражённая цель, как дважды повторённая шутка, разом свидетельствует о недостатке вкуса, ограниченном арсенале возможностей и наличии пристрастий маниакального свойства. Кому приятно знать о себе такую дрянь?
Именно поэтому, должно быть, он заблаговременно придумал себе редкую сердечную болезнь и вскоре умер, ушёл в объятия загробной зги. О том, что он остался жить, не подозревала даже жена Настя. Бог ему судья.
Теперь о деле.
Ещё в законах Ману сказано, что женщины падки на удовольствия, капризны по природе, лишены естественных привязанностей, не ведают священных правил и молитв, да и вообще они – сама лживость. Поэтому тот, кто убьёт женщину или корову, – несёт одинаковое наказание. Не стоит удивляться, что ничему хорошему эти чертовки научить не могут. К тому же от них мы узнаём, что иногда храпим.
Словом, обольщаться на их счёт нет повода. Но последняя стрекоза, бронзовая лютка с прозрачными крыльями, та, что свела меня с Курёхиным спустя четырнадцать лет после его смерти, была не чета остальным. Такую, пусть она и провинилась, нельзя отшлёпать даже ромашкой.
Она была небольшой и изящной, как резная шахматная фигурка (кажется, это из Олеши), сам Микеланджело не нашёл бы, что отсечь у неё лишнего; волосы – цвета светлого янтаря, грудь маленькая и тугая, кожа немного смуглая и словно бы звенящая, а глаза... глаза серо-голубые, причём серого больше было в радужке левого, а голубого – в радужке правого. Странные глаза. Она утверждала, что и видит ими по-разному: левый видит все как есть, а правый присматривает за полётом слов и звуков и различает их цвета. Приведись ей оглохнуть – не дай Бог! – она могла бы речь и музыку просто смотреть, как смотрят на цветистую, бьющуюся общим пульсом толкотню бабочек над лугом. Кроме того, спала она всегда на животе, получать удовольствие предпочитала сверху, отлично готовила луковый пирог, умела говорить комплименты, знала, когда это нужно делать, и своим умением / знанием пользовалась. А звали лютку Оля.
Да, чуть не забыл. Под левой ключицей она носила татуировку – пёструю змейку, маленькую, но такую яркую, что на неё садились пчёлы.
С детства Оля жила по разным людям: то с родителями, то у бабушки с дедушкой, то у другой бабушки в Белоруссии, то у тётки в Москве. У неё не было единого, цельного детства, их, детств, было много, причём одно вовсе не являлось фрагментом или продолжением другого – каждое она считала самоценным. Для того чтобы так случилось, она должна была научиться ни к чему не привыкать. И она научилась. Научилась быть не то чтобы равнодушной, но сдержанной. Отсюда навык принимать самостоятельные решения. Теперь ей было двадцать пять, и она была неотразима – красавица, умеющая скрывать свои мысли. Сказать по чести, мне бы очень хотелось стать самоценным куском её жизни. И не только потому, что мне нравилось жить с ней под одним одеялом. Как говорил манерный щёголь Энди Уорхол: красота совершенно не связана с сексом – красота связана с красотой, а секс связан с сексом. Не слишком оригинальная мысль, но в целом верная. Если только под красотой иметь в виду категорию соответствующего порядка, а то Уорхол, например, считал красотойрасползшийся по миру, как колорадский жук, «Макдональдс», куда порядочные люди заходят только отлить.
По молодости лет Оля не знала, кто такой Курёхин. То есть где-то в нижних слоях её памяти мерцало смутное представление о виртуозном питерском проказнике, но живьём его в те славные времена она не видела, а потому и признать в обратившемся к ней почтенном крекере давно похороненного героя никоим образом не могла. Так, напоминает кого-то – не то из области кинофабрикатов, не то из девичьих снов.
Другое дело – я. Школьником однажды я угодил на дикий концерт, полулегально громыхавший в одном из центральных ДК, и воочию видел (слышал тоже), как Гребенщиков грыз на сцене гитару и пилил ножовкой скрипку, Болучевский дул в свою дудку, анемичный Сева Гаккель возил смычком по виолончели, а за ними, фоном, кто-то ещё, кого я не запомнил, производил извержения и каскады всевозможных звуков (впоследствии люди, исполнявшие партии на импровизированных инструментах, получили солидное название «дребездофонисты»). Предводительствовал вдохновенными варварами Сергей Курёхин, который, сняв с рояля крышку, играл на голых струнах ксилофонными молоточками. Как только весь этот чудесный кавардак немножечко стихал, Драгомощенко тянулся к микрофону и начинал читать меланхоличные, тут же проходящие сознание навылет стихи, что-то вроде:
Так я впервые увидел Курёхина. Это было... в общем, в прошлом тысячелетии. В ту пору ещё не изобретена была даже «Поп-механика» и маэстро приходилось думать, как заработать на жизнь, поэтому он был вынужден то служить концертмейстером в студии пантомимы при ЛИСИ, то давить клавиши органа в костёле на Ковенском. А после того как он, явившись в телевизоре, растолковал нам с помощью наглядных средств, что Ленин – гриб, его узнала вся страна.
Как знать, в какие часы, в какие годы обретаешь себя,
остывая беспечно в веренице смутных вещей.
Тогда он уже завёл ключом своей фантазии пружинку беззаботной «Поп-механики», но вместе с тем продолжал (при всей неугомонности натуры начатых дел он не бросал) сниматься в кино, придумывать невероятные проекты и сочинять музыкальные треки для ленфильмовских лент. Он регулярно и непринуждённо устраивал затейливые мистификации – обаятельный бедокур, он, уподобляясь провидению, отчаянно провоцировал людей на поступки или хотя бы на подобия поступков, никому не позволяя прозябать в грехе уныния. В плане широты жеста и безумия порыва он мог позволить себе всё. Он был гением провокации.
Однажды на фестивале нонконформистского искусства в итальянском городе Бари, где покоятся мощи Николая Чудотворца, он пригласил выступить вместе с «Поп-механикой» в зале местного театра хор женского монастыря. Сперва Курёхин относительно невинно терзал рояль, который тем не менее вряд ли ожидал подобного глумления над своей королевской особой, и эксцентрично дирижировал монашками, а после нанятый загодя конюх вывел на сцену огромного жеребца. Жеребец впервые оказался в театре и оттого, должно быть, сильно возбудился. Девственницы в ужасе заверещали, и тут на сцену выскочил некрореалист Чернов и стал рвать зубами мёртвого осьминога. Публика была в восторге.
Потом на открытой сцене берлинского Темподрома он выступил с Дэвидом Моссом, который под аккомпанемент ревущей «Поп-механики» (десяток саксофонов, два ударника за двумя установками, несколько утыканных заклёпками хэви-металлистов с гитарами наперевес etc.) в стиле провокативного пения выл что-то на нескольких – попеременно – языках, а вокруг него под началом Африки кружились ряженые русские озорники перфомансисты с букетами цветов и живыми визжащими поросятами в руках. Определённо Курёхин по-своему любил животных.
Затем Курёхин устроил грандиозный спектакль в «Октябрьском», который (спектакль) в режиме живого времени транслировали по ТВ на всю Россию. «Гляжу в озёра синие» – так называлось представление. На сцену, где бродило стадо гогочущих гусей, вывезли спелёнутую бинтами из серебряной фольги мумию и начали её неторопливо распелёнывать. В результате перед публикой с грушей микрофона в руке появился мурлыкающий Эдуард Хиль – на тот момент и вправду арт-покойник. Курёхин как бы давал ему вторую жизнь. Там много ещё было всяких безобразий, которым, без сомнения, удалось бы подыскать соответствующий ряд в сфере символического, если бы только сам Курёхин не заявил, что ничего, кроме позитивной шизофрении, в этом проекте не было и нет.
Позже, подыгрывая на думских выборах Александру Дугину, он совершил публичный жест и, как положено радикальному художнику, вступил в радикальную национал-большевистскую партию. Получив из рук польщённых отцов-основателей билет за номером 418, он закатил концерт-мистерию в чёрно-багрово-огненных тонах – на сцене раскачивались на качелях ведьмы, вальсировали центурионы, а на крестах заживо горели грешники.
Возможно, я путаю порядок событий – сути это не меняет.
Продолжать перечень его артистических подвигов и великолепных сумасбродств (были ещё истории с тринадцатью арфистками, военно-морским оркестром, Обществом духовного воспитания животных, постановкой «Колобка» в Балтийском Доме, после которой присутствовавший в театре Алексей Герман вздохнул печально: «Мне пора уходить из профессии», предложением Ростроповичу выступить в Кремлёвском дворце дуэтом, но только Ростропович должен играть на рояле, а он, Курёхин, на виолончели и проч.) бессмысленно и даже вредно – слова всё равно не могут выразить всю полноту невыразимой действительности, потому что сами же без умысла обкрадывают её, как фотография, которая, копируя мир, тут же лямзит у него третье измерение. К тому же и у самого Курёхина с объективной действительностью отношения были далеко не самые прозрачные. Словом, описывать его бесчинства бесполезно, поскольку они затмевают любое описание. (Когда я дал послушать Оле «Ибливого Опоссума», она сказала, что комната её стала зелёным аквариумом, по которому в подвижных, колыхающихся бликах света шныряли угри, мурены и каракатицы, а «Воробьиная оратория» попеременно оборачивалась то мусорной вьюгой из конфетных фантиков и тополиного пуха, то звездопадом, прошивающим лиловое ночное небо.)
В аморфном теле питерского моллюска, того существа, что сидит в лощёной ракушке СПб, чувствует, переживает, пудрит носик и делает это обиталище живым, Курёхин был особым и очень важным органом, отвечающим за качество и поражающую силу его (моллюска) чернильной бомбы (допустим, брюхоногие пускают такие бомбы), его завораживающего иллюзиона странностей. Чего он мог бы пожелать ещё? Залезть в рояль и там похрюкать? Так он уже и это делал. Он даже дирижировал ногами. Что дальше? Ничего. По крайней мере, на ниве арт-провокации. Здесь он достиг предела – как выпущенный из жерла снаряд, он вдребезги поразил цель. Но цветная кровь прирождённого мистификатора, проворно клокотавшая в его аорте, не давала ему покоя, более того – вопреки всякой позитивной шизофрении, требовала в деле строительства личной истории известной логики. Чтобы, не повторяясь, сделать что-то сверх сделанного, надо было начать всё сызнова, надо было, положась на законы небесной баллистики, рассчитать новую траекторию полёта, чтобы невзначай не угодить в одну и ту же цель дважды, поскольку дважды поражённая цель, как дважды повторённая шутка, разом свидетельствует о недостатке вкуса, ограниченном арсенале возможностей и наличии пристрастий маниакального свойства. Кому приятно знать о себе такую дрянь?
Именно поэтому, должно быть, он заблаговременно придумал себе редкую сердечную болезнь и вскоре умер, ушёл в объятия загробной зги. О том, что он остался жить, не подозревала даже жена Настя. Бог ему судья.
2
Такова предыстория. Дальше начинается собственно история.
Оля была аспиранткой на кафедре металлогении в Горном институте, хотя к лицу ей больше бы пошли гуманитарные дисциплины. Что-нибудь вроде скандинавской филологии. Вероятно, кочевое детство и определило впоследствии выбор профессии: ведь геолог, в сущности, тот же номад, только сделанный из вторсырья, восстановленный, что ли. С нукером Чингисхана геолог соотносится примерно как белуха с белугой, поскольку он, как и прочие киты / дельфины, определённым образом вернулся в исходную стихию жизни с уже обретённой суши. Оттого теперь приходится периодически всплывать за глотком атмосферного кислорода. Впрочем, Оля всё-таки вела по преимуществу оседлый образ жизни и не торопясь писала кандидатскую (что-то о докембрийских комплексах Балтийского щита по результатам сверхглубокого бурения), так что урочное время проводила не в поле, а в библиотеке или институтской лаборатории, где мудрила над колбасками керна. Ну, а неурочное... На него претендовал я.
Мы познакомились 4 апреля 2010-го на Пасху. Тогда мне довелось попасть в случайную компанию – заехал к одному не очень близкому приятелю-медику за баночкой эфира (я занимаюсь тем, что составляю на продажу коллекции жесткокрылых и художественные композиции из них же – работа по сбору материала сезонная, лучше подготовить всё заранее) и напоролся на застолье. Гостей было человек восемь, все сидели в комнате, увешанной тяжёлыми вялыми коврами, как в утробе шемаханской сакли, и я никого, кроме хозяина, практически не знал.
Её я заметил сразу (отнюдь не из-за озорно горевшей под ключицей змейки, хотя из-за неё, пожалуй, тоже) и, помню, удивился, что она, явно находясь в приятельской компании, была при этом решительно ничья. На столе среди ломтей кулича, бутылок вина и скоромных закусок стояли два блюда с крашенками и писанками, так что вскоре гости, как водится, стали биться. На своём краю стола победил я, на другом – она. Мы сошлись, и она, коварно скосив удар, тюкнула носиком своего яйца моему отчасти вбок. Разумеется, моё – хрустнуло. Я не обиделся, но мстительно подумал, что по повадкам она похожа на тургеневскую девушку, год отработавшую на панели. Стоит ли говорить, что я ошибся? Она скорее походила на тех невиданных райских птиц, которые питаются нектаром и росой, всю жизнь проводят в воздухе и даже не имеют ног, из-за чего самке приходится высиживать потомство на спине самца. Да и умирать они улетают на третье небо, откуда на землю не осыпаются перья.
Вообще, часто так выходит, что людей поначалу принимают не за тех, кем они являются в действительности, а за тех, кого они в себе сами видят. Бывает, люди думают о себе хуже, чем следует, и это неприятно, пока не поймёшь, что они – а вслед за ними и ты – ошибаются. Бывает, люди без ясного основания видят себя в лучшем свете, и это подчас тоже сбивает с толку. Обычная история. Скажем, вы встречаетесь с человеком, в котором сто двадцать килограммов живого веса, но если он этого не замечает, если ему всё равно, то и вам плевать. Может, в нём все сто сорок – вам-то что?
В тот день мы с Олей только невинно похристосовались, однако я попросил номер её трубки, и она без колебаний мне его дала. Назавтра мы до полуночи таскались по разным клубам и кафешкам, пили коньяк, угощали друг друга изысканными беседами, делились вкусами и со значением смотрели друг другу в глаза. А после третьей встречи мы уже были полноценными любовниками – с тех пор я ношу на теле её лёгкий чистый запах, а во рту – вкус её мерцающей помады, которой, видно, обречён питаться, пока у женщин существуют губы.
Оля была аспиранткой на кафедре металлогении в Горном институте, хотя к лицу ей больше бы пошли гуманитарные дисциплины. Что-нибудь вроде скандинавской филологии. Вероятно, кочевое детство и определило впоследствии выбор профессии: ведь геолог, в сущности, тот же номад, только сделанный из вторсырья, восстановленный, что ли. С нукером Чингисхана геолог соотносится примерно как белуха с белугой, поскольку он, как и прочие киты / дельфины, определённым образом вернулся в исходную стихию жизни с уже обретённой суши. Оттого теперь приходится периодически всплывать за глотком атмосферного кислорода. Впрочем, Оля всё-таки вела по преимуществу оседлый образ жизни и не торопясь писала кандидатскую (что-то о докембрийских комплексах Балтийского щита по результатам сверхглубокого бурения), так что урочное время проводила не в поле, а в библиотеке или институтской лаборатории, где мудрила над колбасками керна. Ну, а неурочное... На него претендовал я.
Мы познакомились 4 апреля 2010-го на Пасху. Тогда мне довелось попасть в случайную компанию – заехал к одному не очень близкому приятелю-медику за баночкой эфира (я занимаюсь тем, что составляю на продажу коллекции жесткокрылых и художественные композиции из них же – работа по сбору материала сезонная, лучше подготовить всё заранее) и напоролся на застолье. Гостей было человек восемь, все сидели в комнате, увешанной тяжёлыми вялыми коврами, как в утробе шемаханской сакли, и я никого, кроме хозяина, практически не знал.
Её я заметил сразу (отнюдь не из-за озорно горевшей под ключицей змейки, хотя из-за неё, пожалуй, тоже) и, помню, удивился, что она, явно находясь в приятельской компании, была при этом решительно ничья. На столе среди ломтей кулича, бутылок вина и скоромных закусок стояли два блюда с крашенками и писанками, так что вскоре гости, как водится, стали биться. На своём краю стола победил я, на другом – она. Мы сошлись, и она, коварно скосив удар, тюкнула носиком своего яйца моему отчасти вбок. Разумеется, моё – хрустнуло. Я не обиделся, но мстительно подумал, что по повадкам она похожа на тургеневскую девушку, год отработавшую на панели. Стоит ли говорить, что я ошибся? Она скорее походила на тех невиданных райских птиц, которые питаются нектаром и росой, всю жизнь проводят в воздухе и даже не имеют ног, из-за чего самке приходится высиживать потомство на спине самца. Да и умирать они улетают на третье небо, откуда на землю не осыпаются перья.
Вообще, часто так выходит, что людей поначалу принимают не за тех, кем они являются в действительности, а за тех, кого они в себе сами видят. Бывает, люди думают о себе хуже, чем следует, и это неприятно, пока не поймёшь, что они – а вслед за ними и ты – ошибаются. Бывает, люди без ясного основания видят себя в лучшем свете, и это подчас тоже сбивает с толку. Обычная история. Скажем, вы встречаетесь с человеком, в котором сто двадцать килограммов живого веса, но если он этого не замечает, если ему всё равно, то и вам плевать. Может, в нём все сто сорок – вам-то что?
В тот день мы с Олей только невинно похристосовались, однако я попросил номер её трубки, и она без колебаний мне его дала. Назавтра мы до полуночи таскались по разным клубам и кафешкам, пили коньяк, угощали друг друга изысканными беседами, делились вкусами и со значением смотрели друг другу в глаза. А после третьей встречи мы уже были полноценными любовниками – с тех пор я ношу на теле её лёгкий чистый запах, а во рту – вкус её мерцающей помады, которой, видно, обречён питаться, пока у женщин существуют губы.
3
Стоял август, канун Медового Спаса, когда мы с Олей, сидя на Большой Конюшенной под зелёным зонтом с ламбрекенами, пили «Утреннюю росу», разведённую грейпфрутовым соком. За день до того мы вернулись с Череменецкого озера, где все выходные в тёплой компании провели на даче моего приятеля, до того барственного, что, когда он приезжал в деревню, на колени падали даже коровы. Там между купанием, шашлыками и копчением загодя отловленной на Мальцевском рынке форели я поймал двух жужелиц-гортенсисов, фрачника и чёрного елового дровосека, такого здорового и усатого, что он едва уместился в пустой сигаретной пачке, где неугомонно шуршал и поскрипывал, пока я наконец не уморил его добытым ещё на Пасху эфиром. Так вот, мы сидели за уличным столиком на Большой Конюшенной и ждали одного типа, для которого Оля состряпала какую-то научную халтуру.
Никогда прежде ни этого, ни кого-либо другого из её заказчиков я не видел – не очень-то хотелось, – но тут так вышло, что из-за поездки на Череменецкое озеро Оля не сдала работу в срок, и теперь, имея повод для чувства небольшой вины, не могла отказаться от встречи, хотя мы собирались с ней проведать в Приморском парке гастролирующий китайский инсектарий.
Вскоре рядом с моей потрёпанной «десяткой» припарковалась новая «тойота», похожая на мокрую оливку, поскольку даже стёкла у неё были тонированы под цвет полированного кузова, – последний писк жёлтой инженерной мысли – из выхлопной трубы этой штуки, кажется, пахло духами. Почти беззвучно, словно книга, открылась и закрылась дверь «тойоты», и к нашему столику направился бородатый кекс, отдалённо напоминающий Карла I с портрета Ван Дейка и всех рембрантовских ночных дозорных сразу (фасонистая эспаньолка и разлетающиеся в стороны усы). При этом он был в тёмных очках, шортах и оранжевой футболке с жирной надписью «Другой». На лице его блуждала рассеянная улыбка; благодаря породистому худощавому сложению и лёгкости движений он явно выглядел моложе своих лет.
«Эспаньолка» поздоровался с Олей и протянул руку мне.
– Сергей Анатольевич, – представился он и снял очки.
– Евграф, – сказал я и зачем-то добавил: – Евграф Мальчик.
– Как же, как же, – сказал он. – Знакомый номер.
Я пожал ему руку, заглянул в глаза и разом смешался.
Ничего как будто не произошло, но я вдруг сбился с толку подчистую. Так уже случалось прежде. Скажем, когда я в детстве пробовал решить логическую тарабарщину про птичников. Попробуйте сами. В некотором царстве в некотором государстве живут семь любителей птиц. И фамилии у них тоже птичьи. Причём каждый из них – «тёзка» птицы, которой владеет один из его приятелей. У троих птичников живут птицы, которые темнее, чем пернатые «тёзки» их хозяев. «Тёзка» птицы, которая живёт у Воронова, женат. Голубев и Канарейкин – единственные холостяки из всей честной компании. Хозяин грача женат на сестре жены Чайкина. Невеста хозяина ворона очень не любит птицу, с которой возится её жених. «Тёзка» птицы, которая живёт у Грачёва, – хозяин канарейки. Птица, которая приходится «тёзкой» владельцу попугая, принадлежит «тёзке» той птицы, которой владеет Воронов. При этом у голубя и попугая оперение светлое. Вопрос: кому принадлежит скворец?
Словом, так случалось, когда я на ходу врезался в полный бред. Когда и вправду немудрено смешаться. Я его узнал. Сразу и без колебаний. Хотя понятия не имел: как такое может быть?Собьёшься с толку поневоле.
Как отметил Конрад Лоренц, обычно, оказавшись в замешательстве, в ситуации внутреннего противоречия, человек, подобно другим зверюшкам, находит облегчение в каком-нибудь нейтральном действии, в совершении чего-то такого, что не имеет отношения ни к одному из борющихся в нём двойственных мотивов, но, напротив, позволяет продемонстрировать своё безучастие к их противоборству. На языке науки это называется смещённым действием, а на человеческом языке – жестом смущения. Большинство моих знакомых в случае замешательства, в ситуации любого душевного конфликта делают одно и то же – достают сигареты и щёлкают зажигалкой.
Я закурил и отхлебнул из стакана «Утреннюю росу» с грейпфрутовым соком.
Оля тем временем раскладывала на столе какие-то бумаги и кратко комментировала их содержание. Там были мудрёные схемы, геологические колонки и просто текстовые распечатки в формате нумерованных списков – короче, самая что ни на есть учёная лабуда. Что тут могло егозаинтересовать?
– А что, – подкупающе улыбнулся четырнадцатилетний покойник, – золотоносного оливинового пояса, к которому прожёг дыру инженер Гарин, действительно нет?
– Как и волшебной дверцы в каморке папы Карло. – Оля вернула собеседнику невинную улыбку.
Надо сказать, она отлично владела техникой беззащитного взгляда – бывает, спросит: «Нет ли у тебя лимона к чаю?» – и так посмотрит, что сердце замирает от нежности и умиления. Очень сильное оружие. По счастью, она им пользовалась не сознательно, а интуитивно, что значительно повышало его поражающую силу – хотелось тут же Олю погладить и прижать к груди, и вместе с тем сама мысль об этом выглядела святотатством.
Порой, после опустошающих приступов пресыщенности (хотя ничем особенно, казалось бы, по жизни не злоупотребляешь), когда срываешься с объезженной лошадки на карусели ежедневной тщеты, остро хочется такого влечения, которое нельзя осуществить ни одним из опробованных доселе способов – ни телесным, ни интеллектуальным, никаким. Возможно, в этом желании есть что-то близкое к религиозному чувству, но что мы, такие маленькие, можем знать об этом? Иногда мне кажется, что в образе Оли я подобное влечение обрёл.
Никогда прежде ни этого, ни кого-либо другого из её заказчиков я не видел – не очень-то хотелось, – но тут так вышло, что из-за поездки на Череменецкое озеро Оля не сдала работу в срок, и теперь, имея повод для чувства небольшой вины, не могла отказаться от встречи, хотя мы собирались с ней проведать в Приморском парке гастролирующий китайский инсектарий.
Вскоре рядом с моей потрёпанной «десяткой» припарковалась новая «тойота», похожая на мокрую оливку, поскольку даже стёкла у неё были тонированы под цвет полированного кузова, – последний писк жёлтой инженерной мысли – из выхлопной трубы этой штуки, кажется, пахло духами. Почти беззвучно, словно книга, открылась и закрылась дверь «тойоты», и к нашему столику направился бородатый кекс, отдалённо напоминающий Карла I с портрета Ван Дейка и всех рембрантовских ночных дозорных сразу (фасонистая эспаньолка и разлетающиеся в стороны усы). При этом он был в тёмных очках, шортах и оранжевой футболке с жирной надписью «Другой». На лице его блуждала рассеянная улыбка; благодаря породистому худощавому сложению и лёгкости движений он явно выглядел моложе своих лет.
«Эспаньолка» поздоровался с Олей и протянул руку мне.
– Сергей Анатольевич, – представился он и снял очки.
– Евграф, – сказал я и зачем-то добавил: – Евграф Мальчик.
– Как же, как же, – сказал он. – Знакомый номер.
Я пожал ему руку, заглянул в глаза и разом смешался.
Ничего как будто не произошло, но я вдруг сбился с толку подчистую. Так уже случалось прежде. Скажем, когда я в детстве пробовал решить логическую тарабарщину про птичников. Попробуйте сами. В некотором царстве в некотором государстве живут семь любителей птиц. И фамилии у них тоже птичьи. Причём каждый из них – «тёзка» птицы, которой владеет один из его приятелей. У троих птичников живут птицы, которые темнее, чем пернатые «тёзки» их хозяев. «Тёзка» птицы, которая живёт у Воронова, женат. Голубев и Канарейкин – единственные холостяки из всей честной компании. Хозяин грача женат на сестре жены Чайкина. Невеста хозяина ворона очень не любит птицу, с которой возится её жених. «Тёзка» птицы, которая живёт у Грачёва, – хозяин канарейки. Птица, которая приходится «тёзкой» владельцу попугая, принадлежит «тёзке» той птицы, которой владеет Воронов. При этом у голубя и попугая оперение светлое. Вопрос: кому принадлежит скворец?
Словом, так случалось, когда я на ходу врезался в полный бред. Когда и вправду немудрено смешаться. Я его узнал. Сразу и без колебаний. Хотя понятия не имел: как такое может быть?Собьёшься с толку поневоле.
Как отметил Конрад Лоренц, обычно, оказавшись в замешательстве, в ситуации внутреннего противоречия, человек, подобно другим зверюшкам, находит облегчение в каком-нибудь нейтральном действии, в совершении чего-то такого, что не имеет отношения ни к одному из борющихся в нём двойственных мотивов, но, напротив, позволяет продемонстрировать своё безучастие к их противоборству. На языке науки это называется смещённым действием, а на человеческом языке – жестом смущения. Большинство моих знакомых в случае замешательства, в ситуации любого душевного конфликта делают одно и то же – достают сигареты и щёлкают зажигалкой.
Я закурил и отхлебнул из стакана «Утреннюю росу» с грейпфрутовым соком.
Оля тем временем раскладывала на столе какие-то бумаги и кратко комментировала их содержание. Там были мудрёные схемы, геологические колонки и просто текстовые распечатки в формате нумерованных списков – короче, самая что ни на есть учёная лабуда. Что тут могло егозаинтересовать?
– А что, – подкупающе улыбнулся четырнадцатилетний покойник, – золотоносного оливинового пояса, к которому прожёг дыру инженер Гарин, действительно нет?
– Как и волшебной дверцы в каморке папы Карло. – Оля вернула собеседнику невинную улыбку.
Надо сказать, она отлично владела техникой беззащитного взгляда – бывает, спросит: «Нет ли у тебя лимона к чаю?» – и так посмотрит, что сердце замирает от нежности и умиления. Очень сильное оружие. По счастью, она им пользовалась не сознательно, а интуитивно, что значительно повышало его поражающую силу – хотелось тут же Олю погладить и прижать к груди, и вместе с тем сама мысль об этом выглядела святотатством.
Порой, после опустошающих приступов пресыщенности (хотя ничем особенно, казалось бы, по жизни не злоупотребляешь), когда срываешься с объезженной лошадки на карусели ежедневной тщеты, остро хочется такого влечения, которое нельзя осуществить ни одним из опробованных доселе способов – ни телесным, ни интеллектуальным, никаким. Возможно, в этом желании есть что-то близкое к религиозному чувству, но что мы, такие маленькие, можем знать об этом? Иногда мне кажется, что в образе Оли я подобное влечение обрёл.