Павел Крусанов
Бессмертник

   Сменив имя сотни раз, настоящего он, разумеется, не помнил. Для ясности повествования назовем его Ворон, ибо ворон живет долго.
 
   Он родился в христианской стране, в семье горшечника. Счастье его детства складывалось из блаженных погружений голых пяток в нежную жижу будущих горшков, из путешествий по узким улицам-помойкам, из забиваний палками жирных крыс в мясном ряду рынка, из забавного сцепления хвостами собак и кошек, из посещений ярмарок, где смуглый магрибский колдун в шерстяном плаще с бархатными заплатами показывал невероятные чудеса вроде пятиглавого и пятихвостого мышиного короля или удивительного человекогусеницы с веснушчатым лицом и длинным мохнатым туловищем, внутри которого, казалось, катаются большие шары. За особую плату гусеницу разрешалось покормить рыхлым кочанчиком капусты, похожим на зеленую розу, и расспросить о своей судьбе.
 
   Ворон любил глину за то, что в пытке огнем она обретает земную вечность, и годам к четырнадцати выучился делать неплохие горшки – от щелчка ногтем тонкие их стенки звенели, будто медный колоколец. Почуя выгоду, отец бросил ремесло, посадил за гончарный круг сына, а на себя взял труд торговать звонкими горшками. Дар мальчика сломал счастливое течение его дней. Но по принуждению глину Ворон ласкал без любви, ему было милей воровать на рынке кислые яблоки, и он убегал из дома в пыльный город. Дабы развить в сыне усердие, горшечник позвал кузнеца в кожаном фартуке, и тот заключил цыплячью шею Ворона в железный обруч, скрепив его цепью с кованым кольцом у гончарного круга. Братья и сестры, не имевшие дара к творению тонкостенных горшков, с глупыми лицами прыгали вокруг Ворона и, как собаке, кидали ему кости.
 
   Страшными проклятьями ярмарочных цыган Ворон проклинал свои руки, сделавшие его цепным псом, он завидовал неумелым рукам своих сестер и братьев, он плакал над быстрым гончарным кругом, и слезы его вкраплялись в стенки растущих горшков. Эти слезы принесли ему новое горе – после обжига горшки на удар ногтя по румяной скуле отвечали заливистым детским смехом. Со всего рынка сбегались люди к удивительному товару и не стояли за ценой.
 
   Год сидел на цепи Ворон. Дабы не оскудели в нем чудесные слезы, отец кормил его вяленой рыбой и подносил воду ведрами. Спал Ворон тут же, у ненавистного гончарного круга, в аммиачном запахе мочи, на старой, прохудившейся дерюге. Глаза его обесцветились и сделались жидкими, немытое тело покрылось вонючей коркой, он искрошил зубы, грызя ночами подлую цепь, выл во сне, как воют наяву псы, цыплячью его шею под железным обручем опоясала гноящаяся кольцевая рана.
 
   Через год такой жизни, на карнавальной неделе, бывший горшечник решил подарить сыну, которого ошейник уже научил кусаться, день воли. Намотав на руку цепь, горшечник привел Ворона на площадь – он покупал ему липкие палестинские финики, лидийский изюм, солнечный лангедокский виноград и сладкие орехи из Кордовы; отец не скупился – теперь смеющиеся горшки за звонкую монету скупали у него арабские и генуэзские купцы, знающие настоящую цену любому товару и за любой товар дающие лишь половину настоящей цены.
 
   На площади под высоким выгнутым небом разложили коврики акробаты: татуированная женщина с лапшой мелких косиц на голове обвивала ползучим телом собственные ноги, голые по пояс борцы ударяли друг друга о землю с такой силой, что шатались опоры, растягивающие струну канатоходца; тулузские музыканты щипали струны, дули в свирели и высоко поднимали голосами песню о храбром Оливье – паладине великого Карла; у палатки бородатого рахдонита, торговца человеческим товаром, доставившего в город красивейших женщин мира – желтоволосых славянок, черных нубиек, хазарок с иволистными глазами, – толпились воры и стражники, желающие за серебряную монету купить на час тело полюбившейся рабыни.
 
   Отец водил сына на цепи по пестрой площади до тех пор, пока не возникла на их пути красная, как сидонский пурпур, палатка магрибского колдуна.
   – Я хочу узнать свою судьбу, – сказал Ворон.
   – Будь ты послушным сыном, – предположил горшечник, – судьба бы сделала тебя мастером гильдии, но ты – бездельник и мерзавец, поэтому – вот твоя судьба! – И он звонко тряхнул цепью.
   – Кто там звенит деньгами, вместо того чтобы купить на них тайны будущего? – послышался из палатки голос магрибца.
   – Я хочу знать, – сказал Ворон, – долго ли мне суждено делать для тебя горшки.
 
   Горшечник решил, что это действительно полезное знание. Он дал сыну монету и на цепи впустил за полог палатки.
   – А где мышиный король? – спросил Ворон, получив от магрибца капустный кочан и не найдя за ворохом колдовских трав иных чудес, кроме человекогусеницы.
   – Он умер в Никее полгода назад, – ответил магрибец и вскинул руки, унизанные браслетами и перстнями. – Все мыши Вифинии сошлись на его похороны. Это было жуткое зрелище – три дня Никея походила на сахарную голову, оброненную у муравейника! Триста тридцать человек было съедено мышами заживо! При этом никто не считал сирот и чужестранцев!
   – Я вижу на девятьсот лет вперед, – сообщил провидец, насытившись капустой, – я вижу, как гибнут и зарождаются царства, я вижу будущих властелинов мира и их будущих подданных, я знаю о грядущих ураганах, морах и войнах, я вижу коварный дар, скрытый в тебе, Ворон, но я не вижу твоей смерти.
   – Что ты сказал? – удивился хозяин палатки.
   – Я вижу на девятьсот лет вперед, – повторил человекогусеница, – и я вижу его живым.
 
   Магрибец поднялся из вороха своего колдовского хлама.
   – Почему на тебе ошейник, оборванец? Ты сторожишь дом своих почтенных родителей?
   – Нет, я делаю им горшки, в глину которых подмешаны мои слезы. Эти горшки умеют смеяться, потому что огонь превращает глину в камень, а мои слезы – в смех.
 
   Магрибец посмотрел на Ворона глазами, похожими на два солнечных затмения, – вокруг черных зрачков плясало пламя, – но Ворон выдержал его взгляд. Тогда магрибец расхохотался, так что задрожал его плащ с бархатными заплатами, и выскользнул наружу.
   – Сколько золота ты хочешь получить за своего сына? – спросил колдун горшечника, который стоял у палатки с цепью в руке и общипывал губами кисть винограда.
   – Пока он сидит у меня на цепи, я буду иметь столько золота, сколько найдется в округе глины, – усмехнулся горшечник.
   – Я превращу тебя в свинью, – сказал колдун, – тебя зажарят на вертеле посреди площади, и твои соплеменники сожрут тебя, потому что ни правоверные, ни даже иудеи-рахдониты такое дерьмо, как ты, есть не станут!
 
   Еще три унизительные смерти предложил на выбор магрибец, он даже показал мазь, которая превратит горшечника в желтую навозную муху, и показал бычью лепешку, на которой его раздавит копыто вороного жеребца королевского глашатая, он хохотал, браслеты звенели на его смуглых запястьях, но горшечник разумно выбрал жизнь. Колдун дал ему все, что у него было, – тридцать золотых солидов, двенадцать из которых были фальшивыми, – и горшечник ушел прочь, бросив цепь на землю. Под стенкой палатки валялась суковатая палка; магрибец поднял ее, воткнул в землю и повесил на сучок цепь.
 
   – Я превратил твоего отца в сухую палку, – сообщил колдун, вернувшись к Ворону. – Ты можешь сжечь ее или изломать в щепки, но даже если ты этого не сделаешь, ты все равно свободен.
   – Кто теперь будет кормить мою мать, моих паршивых сестер и братьев?! – воскликнул Ворон.
   – Я устроил так, что сегодня над твоим домом прольется золотой дождь, – сказал колдун.
   Ворон выдернул из земли кривую палку и смерил ее жидким взглядом.
   – Я сделаю из своего отца посох, чтобы пройти больше, чем могут мои ноги.
   – Меня зовут Мерван Лукавый, – сказал магрибец, – а Мерваном Честным будешь ты.
   Так, расставшись с жизнью цепного пса, Ворон впервые сменил имя.
 
   Мерван Лукавый взялся образовывать Ворона в науках. Познания Мервана были велики: колдун рассказывал юноше о морской миноге четоче, которая одарена такою силой в зубах и мускулах, что способна остановить галеру, рассказывал об огромной птице Рух, кормящей птенцов слонами, о странах, где живут люди с собачьими и оленьими головами, люди без глаз и люди, которые полгода спят, а полгода живут свирепой жизнью, рассказывал о древнем Ганнибале, проделавшем проход сквозь Альпы при помощи уксуса, и об Абу-Суфьяне, который, спасаясь от гнева ансаров, оборачивался гекконом. Он говорил, что в горах нельзя кричать, ибо крик способствует образованию грозовых облаков, что лев боится петушиного крика, что рысь видит сквозь стену, что далеко в Китае живут однокрылые птицы, которые летают только парой, что адамант можно расколоть с помощью змеиной крови и крысиной желчи, что угри – родственники дождевых червей и ночами выползают на сушу, дабы полакомиться горохом, что крокодил подражает плачу младенца и тем заманивает на смерть сострадательных людей. И еще Мерван Лукавый показывал чудеса: изрыгал из уст пламя, выпускал фазанов из рукавов рубахи, выпивал отвар африканской травки и на сорок часов становился мертвым, – а воскреснув, объяснял, как по роговице глаза безошибочно определять супружескую неверность, доставал из уха серебряную цепь и вызывал духов. Но это умение, говорил он, – благовонный дым, это ловкое знание – не чудо. Душа же его тянется к истинно чудесному. Но пока из честного чуда он имеет лишь человекогусеницу. Однако он, Мерван Лукавый, видит своими глазами, похожими на солнечные затмения, что ты, Мерван Честный, тоже будешь чудом – человек, чьи слезы побеждают немоту мертвой глины, должен побеждать собственную смерть.
 
   – Вот еще что, – сказал колдун, – ты должен мне сто золотых монет – ровно столько золота я пролил над твоим бывшим домом. Пока ты не вернешь мне долг, ты – мой раб.
   Ворон ощупал на шее заживающую рану.
   – А разве мышиный король – не чудо?
   Магрибец расхохотался, браслеты зазвенели на его запястьях, а глаза закатились так, что в глазницах остались одни сверкающие белки. Он рассказал о любимой детской забаве в африканской Барбарии: тамошняя черная детвора сажает беременных мышей в маленькие узкогорлые кувшины, откуда выползает разродившаяся мать, но где остаются сытно подкармливаемые, быстро толстеющие мышата. В тесном пространстве мышата срастаются безволосыми телами, потом покрываются общей шкурой, и из разбитого кувшина извлекается готовый уродец – мышиный король, которого смеха ради может купить проезжий караванщик.
   – Чудо сродни уродству, – сказал магрибец, – поэтому их часто путают.
 
   А человекогусеница взялся ниоткуда. Он молчит о своем рождении, хотя ему ведома быль прошлого и известны тайны будущего. Может быть, его, как камень Каабы, родило небо, или, как Тифона, земля – для человека это все равно «ниоткуда», ибо человекогусеница рожден неподобным. Мерван Лукавый нашел его два года назад в Египте, недалеко от Гелиополя, где магрибец продавал глазные капли, с помощью которых можно увидеть сокрытые в земле клады. Человекогусеница сидел на цветущей смоковнице у дороги и обгладывал с веток семипальчатые листья. Колдун испугался уродца, но фиговый сиделец обратился к нему по имени и сказал, что обладает даром смотреть сквозь время и видит, что путям их до срока суждено соединиться. С тех пор Мерван Лукавый путешествует по плоской земле, по изможденным и благодатным ее краям, вместе с гелиопольским провидцем и получает деньги за свои чудеса и его пророчества, которые неизбежно сбываются.
 
   Так обучал своего раба магрибский колдун, разъезжая по свету в повозке, крытой ивовым плетеньем. Но Ворон оказался бестолковым учеником. Он не мог научиться пускать серую пену изо рта, когда Мерван Лукавый демонстрировал на нем действие снадобья для излечения бесноватых, не мог научиться глотать живого ужа, чтобы изображать преступника, совершившего грех кровосмешения и за это обреченного до скончания дней плодить в своем чреве скользких гадов и до скончания дней выблевывать их наружу, – даже фазаны не летели из рукавов его рубахи. И магрибец до поры отступился. Лишь в одну плутню допускал бестолкового раба Мерван Лукавый: отваром африканской травки колдун убивал Ворона, а через сорок часов при скоплении любопытного народа воскрешал бездыханное тело, окропив его составом, приготовленным из скипидара, уксуса и собственной мочи. Разлитую по склянкам жидкость магрибец продавал желающим, предупреждая, что снадобье возвращает к жизни лишь тех, кто покинул мир, не имея в сердце обиды на родственников, любовников, любовниц, друзей и врагов, желающих мертвецу вторичной кончины, – словом, на тех, кто хотел бы воскресить имеющийся труп.
 
   Да, Мерван колдовал, показывал фокусы и продавал открытые им чудотворные снадобья, хотя вполне мог обойтись без обмана, приняв на себя труд лишь собирать плату за предсказания гелиопольской гусеницы. Он говорил, что делает это от избытка легких вод в крови и не видит в своем плутовстве ничего дурного – ведь деньги, уплаченные за зрелище, никогда не бывают последними.
 
   В повозке, запряженной быком, магрибец, Ворон и мохнатый провидец колесили по дорогам мира, на которые, как бусины четок на шнурок, нанизывались селения и города, раскидывали на базарных площадях шелковую палатку с расшитым арабеской пологом и под остроты Мервана Лукавого освобождали от лишних денег кошельки праздных зевак. Дела их шли вполне сносно, Мерван купил себе новый плащ – целиком из аксамита, – и у него снова появились золотые монеты. Но однажды, в глухую ночь, похожую на смерть вселенной, Ворон проснулся от шороха крыльев. Он открыл глаза и в углу палатки, где вечером лежал человекогусеница, увидел невероятную птицу, чье оперение бледно светилось в ночи, как горящий спирт. Ворон зажмурился от испуга и вновь услышал шорох крыльев, а когда осмелился распахнуть веки, в палатке больше не было ни птицы, ни человекогусеницы. Растолкав магрибца, Ворон поведал ему о чудном явлении. Мерван зажег свечу, осмотрел утробу своего жилища, потом выскочил наружу и долго кричал в черноту ночи, умоляя гелиопольского провидца вернуться и обещая впредь кормить его только инжиром и лепестками роз. Но пространство ночи было безответно. Магрибец вернулся угрюмым, сел на циновку и погрузился в раздумье. Не сходя с места, просидел он остаток ночи, день и снова ночь, и лишь на второе утро Мерван ожил, повалился на спину и захохотал, звеня браслетами и закатывая глаза так, что в глазницах оставались только мраморные белки.
   – Я знаю, что случилось с моей чудесной гусеницей! – кричал колдун сквозь смех.
   Ворон не стал задавать вопросов Мервану, потому что ему не нужно было думать почти двое суток, чтобы догадаться: гелиопольского провидца стащила птица с перьями из бледного огня. Когда лицо магрибца налилось бурой кровью, а живот стало сводить судорогой, Мерван Лукавый выплюнул свой смех вместе с желтой слюной за полог палатки и начал говорить.
 
   Кто бы мог подумать, что три с лишним года он разъезжал по базарам и ярмаркам этого грубого, глупого мира со священным Фениксом! Как он, Мерван Лукавый, не понял сразу природу дива, явившегося ему под Гелиополем! Куда смотрели его слепые глаза и где была его глупая голова? Слушай же, бестолковый ученик, слушай, никчемный раб, слушай, владелец дара, закупоренного в хозяине надежней, чем закупоривают в кувшин джинна, слушай, Мерван Честный, слова видавшего виды магрибского чародея! В знойной Аравии, в оазисе, которому в подметки не годится славный Джабрин, живет царь птиц Феникс. Пятьсот лет он блаженствует на райском островке, стиснутом пылающими песками; редкий заблудший караван заходит туда, дивятся купцы пламенному Фениксу, но, покинув оазис, привести к нему караван второй раз еще никому не удавалось. Пытались караванщики ловить невиданную птицу – горят в их руках сети, пытались, глупцы, убить – вспыхивают в руках луки. Феникс вечен. И Феникс смертен. Феникс – вечная и смертная жизнь. Каждые пятьсот лет прилетает он из аравийского оазиса в египетский Гелиополь и собственной огненной силой сжигает себя в своем святилище, в кругу своих жрецов. Но из небытия жизнь никогда не восстает в прежнем величии – не надо быть Мерваном Лукавым, чтобы знать это. Величие приходит со временем – ведь и солнце за силой ползет к зениту! Из пепла священного Феникса возрождается личинка – гусеница. Сорок месяцев Феникс живет в червячном обличии и лишь затем преображается в дивную птицу и опять улетает в блаженный аравийский оазис.
   – Ты понял меня, никчемный раб, имеющий горшок на месте головы?
   – Понял, – сказал Ворон.
   – Что ты понял?
   – Я понял, что многие кошельки больше для нас не развяжутся.
 
   Мерван Лукавый подступил к Ворону с новой попыткой сделать его вместилищем тайных знаний, ловчилой, колдуном, ярмарочным проходимцем. Вначале он хотел открыть в подопечном призвание к толкованию снов, но для этого занятия у Ворона не хватало красноречия. Потом он хотел сделать Ворона умельцем любовных приворотов и заговоров от мужского бессилия, но ученик был столь непорочен, что у всякого, прислушавшегося к его бормотанию, от смеха осыпались с одежды крючки и пуговицы. Потом магрибец пытался обучить Ворона чревовещанию, но чрево его оказалось еще немногословнее, чем язык. Потом Мерван учил его определять по звездам цену товаров в разных частях света, чтобы купец мог заранее рассчитать исход задуманного предприятия, но Ворон был не в ладах с арифметикой и всякий раз предсказывал нелепицу. Тогда, выронив последние крупицы терпения, колдун плюнул Ворону в глаза и сказал, что продаст его в рабство первому, кто согласится дать за этот сосуд с нечистотами хотя бы половину сушеной фиги, ибо большего существо, владеющее наукой страдания, но лишенное железы благодарности, не стоит.
 
   Словно юркие муравьи, разбегались слова из уст магрибца. Закончив речь, колдун встал, запахнул бархатный плащ и откинул полог палатки, расшитый геометрией арабески, – он спешил, он хотел скорее найти Ворону покупателя. Таков был Мерван Лукавый – он мог часами творить мази, лишенные целебной силы, мог с бесстрашной зевотой обыгрывать в шашки греческого архонта, мог успешно доказывать мореходам, будто шторм – следствие брачного танца гигантских морских черепах, но когда линия его судьбы забиралась в глухую тень, душа его каменела.
 
   Выйдя из палатки, Мерван споткнулся о суковатую палку, в которую когда-то превратил отца Ворона и которая теперь служила Ворону посохом, упал на оглоблю повозки и сломал себе ребро. Колдун корчился на земле и скулил, как побитый пес. Ворон подошел к этому жестокому, веселому плуту, умеющему различать жадных и щедрых людей по форме ушей, и присел рядом на корточки. Пыль погасила блеск бархатного плаща магрибца, смуглое его лицо подернулось паутиной муки. Ворон смотрел на это лицо и невольно повторял гримасы искажавшей его боли – Ворон проникал в боль Мервана, примерял ее, будто незнакомое платье, искал ворот, нащупывал норы рукавов... и вдруг почувствовал, что разобрался в фасоне и может, если захочет, платье это надеть. Быстро нырнули руки Ворона в рукава... И тут же горячая боль впилась ему в бок, повалила на землю, залила мутью глаза. Сквозь жаркую пелену увидел Ворон, как поднялся на ноги Мерван, распрямился и со счастливым удивлением обратил к своему никчемному рабу глаза, похожие на два солнечных затмения.
 
   За два года собрал Ворон сто золотых монет, которые Мервану не был должен. За два года круто изменилась жизнь бродяг. Благодаря прорвавшемуся дару, Ворон заменил гелиопольского провидца – не предсказанием грядущего, но чудом собственным, – и Мерван Лукавый превратился из базарного шарлатана в посредника, поставляющего Ворону богатых страдальцев.
   Ворон не мог излечивать часто, ибо коварный дар его не просто освобождал больного от недуга, но переносил недуг на целителя, заставляя страдать за больного отмеренный болезнью срок. Только и плата за освобождение от сиюминутной боли не равнялась с платой за приподнятый занавес над смутным будущим. Но не всякая боль поддавалась Ворону – не лезла на его плечи та хворь, которая неизбежно кончалась смертью. Он понял это, пытаясь однажды утолить мучения любимого пса дамасского вельможи, когда необъезженный скакун копытом перебил собаке хребет. Впервые со времени пробуждения дара Ворон не смог помочь страждущему существу. Пес умер. Вельможа хотел утопить Ворона и Мервана в чане с дегтем, и он исполнил бы задуманное, если бы магрибцу не пришла в голову счастливая мысль предложить хозяину мертвой собаки избавить от страданий одну из его жен, которая как раз собиралась разрешиться от бремени.
   Ужасной бранью оскорблял Ворон судьбу за ее жестокий дар, он умолял снова приковать его цепью к гончарному кругу, а в обмен на эту милость соглашался отдать любому, кто пожелает, способность помогать роженицам терзанием собственной плоти, за которое не воздается счастьем материнства.
 
   Приобретая власть над человеческой слабостью, Ворон терял невинность. В Трапезунде – очередной бусине на шнурке четок – врачеватель и магрибец повстречали акробатов, которые выступали в родном городе Ворона в тот незабвенный день, когда горшечник решился вывести сына на прогулку после цепного сидения. Мерван Лукавый пошел искать богатых деньгами и болезнями горожан, а Ворон присел у повозки акробатов и, отправляя в рот из горсти черные ягоды шелковицы, лениво посматривал на трюки потных силачей и изящных, как шахматные фигурки, канатоходцев. Он брал лиловыми от шелковичного сока губами последнюю ягоду, когда из повозки показалась женщина, татуированная под змею. Женщина спустилась на землю, и на земле стала заметна ее хромота. Смуглое лицо танцовщицы было печально, но кроме печали оно выражало что-то еще, что было для Ворона не ясно, но притягательно.
 
   – Я видел, как ты исполняла танец потревоженной змеи, – сказал Ворон. – Это было давно и далеко отсюда.
   Лицо женщины обратилось к целителю.
   – Я ушибла колено и теперь не могу быть змеей. Что ты делаешь в Трапезунде, черногубый бродяга?
   – Я мучаюсь за других людей, и за это мне платят деньги.
   Танцовщица, качнув узкими бедрами, присела рядом с Вороном – вспорхнула легкая синяя накидка с серебряной строчкой, вспорхнули волосы, воспламененные иранской хной и стянутые в хвост серебряным шнурком. Она схватила ладонь Ворона и прижала ее к своему животу.
   – Я слышала о тебе, Мерван Честный! Твое имя гремит по базарам мира! Вылечи мое колено, и я клянусь тебе, что ты останешься доволен моей платой.
 
   Танцовщица отвела Ворона на безлюдный морской берег. Там, на песчаной косе, под обрывистой береговой кручей, среди огромных, как черепа драконов, каменных глыб Ворон разбудил свою врачующую силу и исполнил просьбу женщины-змеи. Ему даже не пришлось страдать: ушиб почти не болел и лишь мешал своим остаточным упрямством колену сгибаться. Там, среди обломков скал, танцовщица выскользнула из синей накидки и самозабвенно отплатила за свое исцеление. Язык ее жег, как горячий уголь, она становилась то грациозной наездницей, то нападающим скорпионом, то насаженным на вертел фазаном, то упоительным удавом, глотающим суслика. Ворон рассматривал татуировку на тех частях мокрого тела, которые одеждой прежде были скрыты: вокруг больших фиолетовых сосков он нашел свернувшихся пантер, на шелковистых ягодицах встали на дыбы два плосколобых распаленных Аписа, чуть выше войлочного паха разинула зубастую пасть неведомая рыба.
 
   С тех пор время Мервана Честного наполнилось беспокойным однообразием: утром он просыпался с предчувствием желанной и пугающей встречи, и воспоминания о танцовщице всплывали в нем во всю ширь, до содрогания; днем он рыскал по городу в поисках места, где расстелили сегодня свои коврики акробаты, и с замирающим сердцем смотрел на змеиный танец; синее вечернее небо напоминало ему ее платье, он закидывал голову и шептал серебряным звездам-стежкам отчаянные слова; а ночью, забывшись в дремоте, он гладил циновку и улыбался видению – медноволосой возлюбленной с пантерами на груди и зубастой рыбой над холмиком лона. Танцовщица заменила ему собой весь мир, но сама будто забыла целителя. Тщетно Ворон ловил ее взгляд – он юрко ускользал, даря блеском лишь тех, кто кидал на коврик деньги за танец.
 
   Из-за душевного смятения Ворон отказывался врачевать. Он сочинил для танцовщицы свою Песнь Песней: ты мой вертоград из кипарисов, пиний, стройных ливанских кедров, хмеля и дивных трепетных полянок; ты – солнечная кора моих деревьев; ты – птицы в их кронах, кошки в их дуплах; ты – пахучая смола, капающая с их ветвей; живот твой похож на счастливое сумасшествие; рот прекрасен, как глубины теплого моря, и опасен, как гигантская раковина с жемчужиной, способная навеки поймать ныряльщика створками; дыхание твое чище дыхания лотоса; волосы – пламя и трель свирели Марсия; блеск глаз сравниться может с рождением светила; движения твои как струйки сандалового дыма; в гроте паха твоего живет нежная устрица; много удивительных животных живет в тебе, но чтобы сказать о них, я должен выучить язык какого-нибудь счастливого народа!
 
   Однажды во сне Ворон спел свою песню вслух. Проснулся он от звона браслетов и грохочущего смеха Мервана Лукавого.
   – Кому ты посвятил эту эпиталаму? – успокоившись, полюбопытствовал магрибец. – Что до Соломона, то он сочинил свою Песнь из хитроумия – он хотел иметь статую возлюбленной, но опасался надолго оставлять Суламифь со скульптором, поэтому представил ваятелю вместо натуры ее описание.