Страница:
Я в удовольствие их написал их ссору стихами и всячески старался сделать ее смешнее; доказательством тому, что я выбрал ее всю из «Раздраженного вакха» или «Блески», и признаться надобно, что из всех моих сочинений я никогда так не смеялся, как читая эти стихи.
Вздумалось мне писать эпиграммы — Пиплиерова грамматика попалася мне тогда в руки, и я всю ее переложил в стихи, не выключая склонений и спряжений; рифмы же выбрал я из Сумароковых трагедий, и, ей-ей, сие сочинение было у меня из лучших. И один довольно зажиточный критик не устыдился мне в глаза сказать сатиру, которую я, пока жив, не забуду. Я приходил иногда к нему советоваться о сочинениях и думал, что он всегда подавал мне чистосердечные советы; но последний уверил меня, что он только что надо мною смеялся. Я ему сказал: «Государь мой! дайте мне совет; я все переложил в стихи, что мне ни встретилось, теперь уже не знаю, что перекладывать…» Он указал мне у себя на дворе поленницу дров. — «Вот какое множество осталось еще, что вам перекладывать!» Я взбесился, а он смеялся надо мною.
После того я решился ни с кем не советоваться, принялся за всех сочинителей на свете, ломал и коверкал их по своей воле и написал столько, что сам себе по сию пору надивиться не могу, как меня стало на эдакую пропасть. Я писал поэмы, сатиры, речи, стансы, эпиталамы, мадригалы, дифирамбы… но признаюсь по чистой совести, что и по сию пору не знаю, какое содержание оные заглавия вмещать в себя должны… и мне кажется, что эпиталамы должно писать на погребение, эпитафии на свадьбы, мадригалы на разлучение любовников, стансы на осмеяние пороков, а сатиры на похвалу добродетели.
Множество я написал критических, сатирических, политических, ямбических и всяких ических рассуждений, но никогда и не касался ни до учености, ни до правописания; ибо француз, мой учитель, не зная никакого на свете языка, учил меня российской грамматике, и могу сказать смело к чести моей, что я, обкрадывая равных сочинителей, умел обмануть и самого Аполлона, если он, приказывая сдирать с бумаги чужие слова, велел оставить точки и запятые, почтя их произведением моим, то весьма ошибся в своем мнении: ибо я крал и с точками и запятыми; правда, слова я переворачивал, а точки и запятые всегда оставлял на их местах точно таковыми, каковы они были.
Вот истинное и чистосердечное мое покаяние; а чтобы очистить мою совесть от всех писательных грехов, то я должен сказать, хотя против моей воли, что и в сем покаянии нет ни одного моего слова, а все выкраденное.
Написав сие и утвердив клятвою вовеки не маран, бумагу, я положил тетрадь мою под голову и уснул спокойно. Опять увидел я во сне, что и лежу в том же болоте; но бумага моя уже молчала и начинала сотлевать, и решением Аполлона определена она в пищу насекомым. Я обрадовался сему явлению, оборотился на другую сторону и увидел вдали мучимого музыканта, который, подобно мне, обкрадывал всех капельмейстеров, с тою только разностию, что он был во сто раз меня богатее, и лежал хотя в том же болоте, но в штофном халате и на премягком пуховике; вокруг его находилось множество ушей, его укоряющих, которые он тиранил своею музыкою и за сие брал с них огромные суммы денег. И ему велено написать покаяние, подобное моему, на нотах; жаль только, что я его не услышу, а то всякая напасть бывает гораздо сноснее, когда человек находит в злополучии своем товарищей.
Добросердечный разбойник
Гилас и Исменида
Примечания
Вздумалось мне писать эпиграммы — Пиплиерова грамматика попалася мне тогда в руки, и я всю ее переложил в стихи, не выключая склонений и спряжений; рифмы же выбрал я из Сумароковых трагедий, и, ей-ей, сие сочинение было у меня из лучших. И один довольно зажиточный критик не устыдился мне в глаза сказать сатиру, которую я, пока жив, не забуду. Я приходил иногда к нему советоваться о сочинениях и думал, что он всегда подавал мне чистосердечные советы; но последний уверил меня, что он только что надо мною смеялся. Я ему сказал: «Государь мой! дайте мне совет; я все переложил в стихи, что мне ни встретилось, теперь уже не знаю, что перекладывать…» Он указал мне у себя на дворе поленницу дров. — «Вот какое множество осталось еще, что вам перекладывать!» Я взбесился, а он смеялся надо мною.
После того я решился ни с кем не советоваться, принялся за всех сочинителей на свете, ломал и коверкал их по своей воле и написал столько, что сам себе по сию пору надивиться не могу, как меня стало на эдакую пропасть. Я писал поэмы, сатиры, речи, стансы, эпиталамы, мадригалы, дифирамбы… но признаюсь по чистой совести, что и по сию пору не знаю, какое содержание оные заглавия вмещать в себя должны… и мне кажется, что эпиталамы должно писать на погребение, эпитафии на свадьбы, мадригалы на разлучение любовников, стансы на осмеяние пороков, а сатиры на похвалу добродетели.
Множество я написал критических, сатирических, политических, ямбических и всяких ических рассуждений, но никогда и не касался ни до учености, ни до правописания; ибо француз, мой учитель, не зная никакого на свете языка, учил меня российской грамматике, и могу сказать смело к чести моей, что я, обкрадывая равных сочинителей, умел обмануть и самого Аполлона, если он, приказывая сдирать с бумаги чужие слова, велел оставить точки и запятые, почтя их произведением моим, то весьма ошибся в своем мнении: ибо я крал и с точками и запятыми; правда, слова я переворачивал, а точки и запятые всегда оставлял на их местах точно таковыми, каковы они были.
Вот истинное и чистосердечное мое покаяние; а чтобы очистить мою совесть от всех писательных грехов, то я должен сказать, хотя против моей воли, что и в сем покаянии нет ни одного моего слова, а все выкраденное.
Написав сие и утвердив клятвою вовеки не маран, бумагу, я положил тетрадь мою под голову и уснул спокойно. Опять увидел я во сне, что и лежу в том же болоте; но бумага моя уже молчала и начинала сотлевать, и решением Аполлона определена она в пищу насекомым. Я обрадовался сему явлению, оборотился на другую сторону и увидел вдали мучимого музыканта, который, подобно мне, обкрадывал всех капельмейстеров, с тою только разностию, что он был во сто раз меня богатее, и лежал хотя в том же болоте, но в штофном халате и на премягком пуховике; вокруг его находилось множество ушей, его укоряющих, которые он тиранил своею музыкою и за сие брал с них огромные суммы денег. И ему велено написать покаяние, подобное моему, на нотах; жаль только, что я его не услышу, а то всякая напасть бывает гораздо сноснее, когда человек находит в злополучии своем товарищей.
Добросердечный разбойник
Шайка разбойников, состоящая из двенадцати человек, чрез несколько времени беспокоила окрестности. Наконец в одном небольшом городке она была захвачена; разбойники, видя себя открытыми, в отчаянии принялись за оружие, ранили несколько чиновников и солдат. Один только из них, по имени Иван, тотчас сдался и с рыданием подал свои руки связать, между тем как прочие продолжали около часа защищаться. В самой той тюрьме с необычайною терпеливостию переносил он свою участь. Когда товарищи его произносили ругательства и проклинания, то он молил бога о милосердии и их увещевал к такой молитве; часто столь горько рыдал он о своем преступлении, что самые тюремщики — сколь ни далеки сии люди от сострадания — утешали его.
Он обстоятельно показал все злодеяния сей разбойничьей шайки и своей собственной истории сделал следующее искреннее признание:
Он родился в Баварии, в поместье графа Н., где отец его, добрый старик, около сорока лет был живодером. Редкая честность старика сего и знание лечить скотские болезни сделали его известным во всем околотке. Сколь ни часто скотский падеж свирепствовал в соседстве, не причинял однако ж ни малейшего вреда в местах, где ему вверено было смотрение, почему, несмотря на его низкое ремесло, он любим был своим господином.
На шестьдесят шестом году его жизни случилось с ним несчастие — гончая собака молодого графа, нового его господина, порученная его присмотру, нечаянно околела. Хотя в смерти ее он нимало не был виновен, но ему не верили; она была любимая у графа — и бедный, изнеможенный старик лишен пропитания и места.
Сей несчастный, лишенный пристанища и пищи и не имея уже сил доставать себе хлеб, ходил по миру с сыном своим Иваном, еще осьмилетним мальчиком. Некоторые крестьяне, человеколюбивее графа, давали ему скудные крохи, пока он изнемог и от скорби и бедности умер.
Иван тогда был девяти лет. Двоюродный брат отца его, одинакого с ним ремесла, взял его к себе. Этот человек был скрытный злодей — вскоре бедный мальчик приучен был к некоторым маловажным воровствам так хитро, что он сам не мог догадываться, на что был употребляем. Наконец начал проникать эту хитрость, и однажды, когда уже при нем сговаривались итти на добычу и ему назначено было взлезть и отворить окошко, дух отца его живо ему представился; ему казалось, он еще раз слышит все его наставления: он не осмелился нарушить их и в тот же самый вечер скрылся.
Путь его был в ближний город. Там шатался он несколько дней; наконец один слесарь по усиленной его просьбе, принял его и себе в ученики. Целый год работал он у него ревностно, и, по словам самого слесаря, был трудолюбив, послушен, тих, понятен и богобоязлив; и, конечно, был бы самый искусный художник, если б нечаянно не узнали, что он был сын живодера; будучи чужд предрассудка, он сам при первом вопросе не утаил истинного своего рождения, за что с поруганием и жестокостию выгнан был из цеху.
В замешательстве и горести пришел он в ближнюю деревню. Тогда наступало время жатвы. Он принялся в работники к одному крестьянину, сколь ни мало известна ему была деревенская работа. В сей должности пробыл он до конца жатвы; а когда оттуда отпущен был, как более уже ненужный работник, познакомился он с одним деревенским мальчиком, который ходил стрелять дичь.
Сей пригласил к своему ремеслу бедного, пристанища и пропитания лишенного Ивана. Но и тут не прошло еще и году — он был пойман и по собственной его просьбе назначен в солдаты. Но так как в ту зиму, в которую он ходил стрелять, отморозил он себе обе ноги, так что одной и вовсе лишился, то и здесь не был принят, получил несколько лозонов и был прогнан. Сие самое лишило его последней надежды кормиться честным образом. Снова обруганный, без пропитания и не могши доставить себе его, возвращается он к своему дяде и находит его гораздо в лучшем состоянии, нежели в каком оставил.
Ожесточенный на человеческий род, который повсюду гнал его, и ободренный благосостоянием, в каком нашел своего дядю, последовал он его приглашению, и, попустивши склонить себя к первому воровству, был уже верен и в других подобных случаях. «Ты уже первым своим поступком заслужил смерть, — думал он, — чего ж тебе бояться?» При всем том, хотя в шести воровствах был он виновен, но, по словам самых его товарищей, нигде не мог быть употребляем на главное, тем паче для наложения оков на ограбленных ими людей. Напротив, чувствительное его сердце заставляло его часто просить за них; но сего еще мало — по удалении разбойничьей шайки, он некоторых тихонько освобождал, подвергая опасности себя и своих товарищей; и однажды их было всех переловили, и едва с величайшим трудом могли они спастися бегством. В заключение надобно сказать, что он ни на что более не был употребляем, как только на отпирание замков и дверей — искусство, которым он обязан слесарю, у которого прежде жил и без которого он сам принужден был сделаться разбойником.
Может быть, кто-нибудь почтет историю сию ничего не значащею; но пускай прочтет ее внимательнее. Предположа, что человек во всяком состоянии так, как человек, нам подобен; и что, по правам природы, бедный нищий может назвать братом своим самого знатного дворянина; предположа, говорю сие, кто удержится от негодования, когда увидит, что смерть любимой собаки графа могла сделать нищим заслуженного и престарелого старика и дряхлое его тело отдать на жертву голоду, наготе и крайней бедности? Кто не полюбит этого мальчика, который, несмотря на молодость его лет, был так верен наставлениям уже умершего своего отца, что прежде захотел на все отважиться, нежели сделаться разбойником? Кто не ожесточится на варварский предрассудок, который тщетно благоразумие старается истребить, тщетно запрещен светскими законами, все, однако ж, оставаясь в своей силе, нередко лишает государства многих полезных людей, и который и в сем случае юношу, толь ревностно желающего сделаться полезным человеком, принудил злодейством себе снискивать пропитание? Кто, наконец, не извинит самого преступника, который даже в преступлениях своих не чужд сострадания к тем самым, которых принужден он грабить, когда без сего жестокие товарищи его не дали бы ему пропитания?
Перемени обстоятельства сего несчастного: пусть будет он иметь родителей, которые бы своим происхождением, счастием и имуществом могли доставить ему звание в кругу общества, и тогда б, может быть, современники и потомки внесли имя его в памятник тех полезных и великих людей, которые славятся за свое человеколюбие и великодушие.
Он обстоятельно показал все злодеяния сей разбойничьей шайки и своей собственной истории сделал следующее искреннее признание:
Он родился в Баварии, в поместье графа Н., где отец его, добрый старик, около сорока лет был живодером. Редкая честность старика сего и знание лечить скотские болезни сделали его известным во всем околотке. Сколь ни часто скотский падеж свирепствовал в соседстве, не причинял однако ж ни малейшего вреда в местах, где ему вверено было смотрение, почему, несмотря на его низкое ремесло, он любим был своим господином.
На шестьдесят шестом году его жизни случилось с ним несчастие — гончая собака молодого графа, нового его господина, порученная его присмотру, нечаянно околела. Хотя в смерти ее он нимало не был виновен, но ему не верили; она была любимая у графа — и бедный, изнеможенный старик лишен пропитания и места.
Сей несчастный, лишенный пристанища и пищи и не имея уже сил доставать себе хлеб, ходил по миру с сыном своим Иваном, еще осьмилетним мальчиком. Некоторые крестьяне, человеколюбивее графа, давали ему скудные крохи, пока он изнемог и от скорби и бедности умер.
Иван тогда был девяти лет. Двоюродный брат отца его, одинакого с ним ремесла, взял его к себе. Этот человек был скрытный злодей — вскоре бедный мальчик приучен был к некоторым маловажным воровствам так хитро, что он сам не мог догадываться, на что был употребляем. Наконец начал проникать эту хитрость, и однажды, когда уже при нем сговаривались итти на добычу и ему назначено было взлезть и отворить окошко, дух отца его живо ему представился; ему казалось, он еще раз слышит все его наставления: он не осмелился нарушить их и в тот же самый вечер скрылся.
Путь его был в ближний город. Там шатался он несколько дней; наконец один слесарь по усиленной его просьбе, принял его и себе в ученики. Целый год работал он у него ревностно, и, по словам самого слесаря, был трудолюбив, послушен, тих, понятен и богобоязлив; и, конечно, был бы самый искусный художник, если б нечаянно не узнали, что он был сын живодера; будучи чужд предрассудка, он сам при первом вопросе не утаил истинного своего рождения, за что с поруганием и жестокостию выгнан был из цеху.
В замешательстве и горести пришел он в ближнюю деревню. Тогда наступало время жатвы. Он принялся в работники к одному крестьянину, сколь ни мало известна ему была деревенская работа. В сей должности пробыл он до конца жатвы; а когда оттуда отпущен был, как более уже ненужный работник, познакомился он с одним деревенским мальчиком, который ходил стрелять дичь.
Сей пригласил к своему ремеслу бедного, пристанища и пропитания лишенного Ивана. Но и тут не прошло еще и году — он был пойман и по собственной его просьбе назначен в солдаты. Но так как в ту зиму, в которую он ходил стрелять, отморозил он себе обе ноги, так что одной и вовсе лишился, то и здесь не был принят, получил несколько лозонов и был прогнан. Сие самое лишило его последней надежды кормиться честным образом. Снова обруганный, без пропитания и не могши доставить себе его, возвращается он к своему дяде и находит его гораздо в лучшем состоянии, нежели в каком оставил.
Ожесточенный на человеческий род, который повсюду гнал его, и ободренный благосостоянием, в каком нашел своего дядю, последовал он его приглашению, и, попустивши склонить себя к первому воровству, был уже верен и в других подобных случаях. «Ты уже первым своим поступком заслужил смерть, — думал он, — чего ж тебе бояться?» При всем том, хотя в шести воровствах был он виновен, но, по словам самых его товарищей, нигде не мог быть употребляем на главное, тем паче для наложения оков на ограбленных ими людей. Напротив, чувствительное его сердце заставляло его часто просить за них; но сего еще мало — по удалении разбойничьей шайки, он некоторых тихонько освобождал, подвергая опасности себя и своих товарищей; и однажды их было всех переловили, и едва с величайшим трудом могли они спастися бегством. В заключение надобно сказать, что он ни на что более не был употребляем, как только на отпирание замков и дверей — искусство, которым он обязан слесарю, у которого прежде жил и без которого он сам принужден был сделаться разбойником.
Может быть, кто-нибудь почтет историю сию ничего не значащею; но пускай прочтет ее внимательнее. Предположа, что человек во всяком состоянии так, как человек, нам подобен; и что, по правам природы, бедный нищий может назвать братом своим самого знатного дворянина; предположа, говорю сие, кто удержится от негодования, когда увидит, что смерть любимой собаки графа могла сделать нищим заслуженного и престарелого старика и дряхлое его тело отдать на жертву голоду, наготе и крайней бедности? Кто не полюбит этого мальчика, который, несмотря на молодость его лет, был так верен наставлениям уже умершего своего отца, что прежде захотел на все отважиться, нежели сделаться разбойником? Кто не ожесточится на варварский предрассудок, который тщетно благоразумие старается истребить, тщетно запрещен светскими законами, все, однако ж, оставаясь в своей силе, нередко лишает государства многих полезных людей, и который и в сем случае юношу, толь ревностно желающего сделаться полезным человеком, принудил злодейством себе снискивать пропитание? Кто, наконец, не извинит самого преступника, который даже в преступлениях своих не чужд сострадания к тем самым, которых принужден он грабить, когда без сего жестокие товарищи его не дали бы ему пропитания?
Перемени обстоятельства сего несчастного: пусть будет он иметь родителей, которые бы своим происхождением, счастием и имуществом могли доставить ему звание в кругу общества, и тогда б, может быть, современники и потомки внесли имя его в памятник тех полезных и великих людей, которые славятся за свое человеколюбие и великодушие.
Гилас и Исменида
Всем, которые любят (кто не любил из вас?), известен мыс Левкадский. Там возвышается гора, с которой бросались в море все те несчастные, кои желали потушить любовный пламень, в крови разливающийся; и они, верно, исцелялись, потому что никто живым оттуда не возвращался.
Не без осторожности они повергались и в волны морские; привязывали себе крылья или сами привязывались к живым орлам; но это было только утончение смертоубийства; птичьи крылья не лучше служили Икаровых, а орлы тогда лишались привилегии, которою они пользовались по похищении Ганимедовом; и все те, которые низлетали на них, вместе погребались в неизмеримой громаде вод.
В то время, когда страсть умирать почиталась наказанием за любовь; в то время, когда страсть сия свирепствовала во всей Греции, один молодой атлет (боец), получивший множество награждений в играх Олимпийских, влюбился в Лесбосе в дочь жреца Юпитерова. Один только раз любовники виделись во храме, но в новых и согласных душах увидеться один раз значит на век полюбить друг друга.
Гиласу (так назывался любовник) назначали в супружество дочь короля спартанского. В оные героические времена славою гремящий государь не поставлял себе за унижение иметь зятем простого гражданина, коего слава вывела из мрачности; но славный боец сам унижался быть супругом недостойной дочери королевской.
С другой стороны, жрец Юпитера Лесбосского обещал дочь свою жрецу Юпитера Олимпийского. Междоусобные жреческие ссоры через целые двадцать лет разделяли их семейства, и Исменида долженствовала быть залогом их примирения.
Гилас не знал назначаемой ему принцессы; Исменида хотя и знала жреца своего, однако ж не более оттого любила; но оба, повинуясь воле родительской, стенали и не противоречили: тогда отец был царем семейства, и семейство всегда управляемо было мудростию.
Гиласу не приказано было ласково смотреть ни на какую лесбосскую девицу. Когда он стоял возле Исмениды, повинуясь сердцу своему, искал ее взглядов, встречал их; и отвращался, повинуясь повелениям родителя своего.
Исмениде запрещено было ласково смотреть на юношей лесбосских; отец имел над нею такую волю, что все думали, что она презирает Гиласа.
Оба любовника ошибались во взаимном хладнокровии. «Тиранка! — говорил боец, — с каким удовольствием она исполняет волю родительскую!» — «Жестокий! — говорила дщерь жреца лесбосского, — он летит за счастием в Спарту… Кажется, я никогда не найду его».
Огнь любви разгорается тем более, чем больше его угашают. Огнь любви свирепствовал в сердцах любовников, но им приходят возвестить о приготовлениях к их бракам.
«Так и быть! — говорит Гилас с слезами; — предмет, которым я живу, достается моему сопернику; бесчувственная ни во что ставит славу мою; мне не позволяют пожертвовать царской дочерью той, которую я обожаю. Так и быть! я выбрал единственную участь, вдохновенную сердцу богами. Пойду на вершину Левкадского утеса, повергнусь в бездны морские, умру либо возвращусь исцеленным. — Исцеленным! — от чего? не от того ли, что я люблю Исмениду? Нет! смерть не так ужасна, как таковое исцеление».
Исменида посреди святилища Юпитерова храма занималась одинакими же мыслями; она предпринимала то же пагубное средство и, несмотря на слабость своего пола, непоколебима пребывала в намерениях своих; она ожидала с нетерпением ночных мраков для исполнения своего предприятия.
Подобные предприятия женского пола, конечно, нас удивляют, пола, который нашим воспитанием разнежен и доведен до малодушия, но на что ж скрывать поступок Исмениды? Наши девицы, конечно, не отважатся подражать ей: нравы тех веков, в которые жили Аррии, Епонины, Аспазии, Сафы, существовали, хотя теперь не осталось и следов их.
Настала ночь. Исменида, провождаемая приятельницей, которой она не всю тайну свою поверила, опасаясь, чтобы она по нежности своей ей не изменила, приходит к Левкаду; но Гилас, пошедший после, предупреждает их пришествие.
Возле горы стоял храм Аполлонов, куда самопроизвольные жертвы любви имели обыкновение приходить до совершения жертвы своей; тут пред жертвенниками клялись они с мужеством повергнуться в недра вод. Таковые осторожности нужны были для подкрепления того, что софисты называют слабостями натуры. Правда, что не всегда повиновались сему; известно, что некто спартанец, поклявшись наперед, взошел на утес и, измеряя взорами глубину бездны, возвратился, «я не знал, — говорил он, — что нужно сделать еще обет, дабы побужден я был броситься в море». Так силен инстинкт натуральный, существо человека сберегающий, говорит один из красноречивейших философов нашего века; так превозмогает он власть смертоубийственной моды.
Гилас приходит в храм, хочет произнесть клятву, но не застает жреца; с волнением ходит взад и вперед любовник Исмениды; безмолвие, слабый свет сумрака, едва сквозь своды проницающий, — все служит пособием колеблющемуся его духу. «Мудрый старец, виновник жизни моей! — взывает он: — я вижу твою едва простирающуюся от двери гроба слабую руку. Лесбос! коему Персия угрожала разрушением, варвары шествуют уже к стенам твоим, но поздно ожидаешь ты моей помощи, вотще призывает меня глас твой, отечество! Родитель мой! Любовь желает, чтоб я навсегда с вами разлучился… навсегда! нет! боги, хотящие исцелить меня от погубной страсти, не имеют нужды в жизни моей: есть способы, коими я могу уменьшить свое падение; я ими воспользуюсь, переплыву бездну, послушаюсь сердца своего, но никогда не изменю своей должности».
Бегая в беспамятстве по храму, он видит птичьи крылья, назначенные для самовольных жертв любви; он поражен между прочим кожею страшного орла, в которую можно было совсем одеться посредственной величины человеку. В первоначальные времена сии вся природа была оживлена силою: мужчины жили по полутораста лет, женщины были героини, и орлы были шести футов вышиною.
Гилас приближается, разглаживает кожу и примеривает, не впору ли она ему. Едва успел он обвернуться, видит входящую молодую прекрасной талии девицу; лицо ее закрыто покрывалом; она обнимает жертвенник Аполлонов и с стремлением восклицает: «Жестокий! он желает ужасной сей жертвы. Боже мой! одушеви меня мужеством; докажем Греции, кто умеет любить, тот и умирать не страшится».
Душа Гиласова вся обратилась во внимание; он никогда не слыхивал голоса своей возлюбленной; мрачное покрывало затмевало ее прелести; одно сердце его могло ощущать приближение Исмениды; чувствительное сердце и не ошибалось.
«Умереть! — говорила в себе Исменида, — о, как горестна мысль о разрушении, все чувства мои волнуются, буду ли я в силах совершить сие жертвоприношение!»
Тогда она читает, что низвержение себя с горы Левкадской установлено было для исцеления от любви, но не для умерщвления; она воспоминает, что говаривали, будто орлиные крылья спасают и женщин; тайное побуждение влечет ее к Гиласу.
Но чуть она дотрагивается до орлиной кожи, крылья расстилаются и облекают прелестную. «Боги! — восклицает добросердечная красавица, — и птицы смягчаются моим несчастием; но единое существо на земле, которого чувствительность для меня драгоценнее всех сокровищей, существо сие презрением своим ведет меня к смерти!» Орлиные крылья с силой прижимали героиню любви: быстрое пламя пролилось сквозь перья, воспламенило чувства любовницы Гиласовой, «Бог любви! — в восторге вскричала Исменида, — ты, который оживляешь прах существ бесчувственных, для чего не показал ты власти своей над возлюбленным моим героем? Для чего Гилас презирает меня?» — «Он обожает Исмениду и никогда не престанет боготворить ее!» — с жаром прерывает Гилас слова своей возлюбленной, исторгаясь из грубой оболочки, в которой он заключался. Исменида узнает его, вскрикивает, падает в обмороке на хладный мрамор святилища.
Юная героиня, подымая очи свои, видит стоящего на коленях Гиласа и жреца, который с унылым видом взирал на сцену. После первых минут восхищения, в которые соединенные души любовников, казалось, дышали единою любовию, объясняются сомнения, согласуются происшествия, исчезают страхи, и верховный жрец соединяет Гиласа с Исменидою.
Прелестная чета сия после сего жила во храме; жрец усыновил их; с сего времени она занималась только утешением несчастных, которые прибегали искать исцеления болезням своим в бездне Левкадской: они научили их очищать пламень любви, и с тех пор зараза смертоубийства в Греции прекратилась.
Не без осторожности они повергались и в волны морские; привязывали себе крылья или сами привязывались к живым орлам; но это было только утончение смертоубийства; птичьи крылья не лучше служили Икаровых, а орлы тогда лишались привилегии, которою они пользовались по похищении Ганимедовом; и все те, которые низлетали на них, вместе погребались в неизмеримой громаде вод.
В то время, когда страсть умирать почиталась наказанием за любовь; в то время, когда страсть сия свирепствовала во всей Греции, один молодой атлет (боец), получивший множество награждений в играх Олимпийских, влюбился в Лесбосе в дочь жреца Юпитерова. Один только раз любовники виделись во храме, но в новых и согласных душах увидеться один раз значит на век полюбить друг друга.
Гиласу (так назывался любовник) назначали в супружество дочь короля спартанского. В оные героические времена славою гремящий государь не поставлял себе за унижение иметь зятем простого гражданина, коего слава вывела из мрачности; но славный боец сам унижался быть супругом недостойной дочери королевской.
С другой стороны, жрец Юпитера Лесбосского обещал дочь свою жрецу Юпитера Олимпийского. Междоусобные жреческие ссоры через целые двадцать лет разделяли их семейства, и Исменида долженствовала быть залогом их примирения.
Гилас не знал назначаемой ему принцессы; Исменида хотя и знала жреца своего, однако ж не более оттого любила; но оба, повинуясь воле родительской, стенали и не противоречили: тогда отец был царем семейства, и семейство всегда управляемо было мудростию.
Гиласу не приказано было ласково смотреть ни на какую лесбосскую девицу. Когда он стоял возле Исмениды, повинуясь сердцу своему, искал ее взглядов, встречал их; и отвращался, повинуясь повелениям родителя своего.
Исмениде запрещено было ласково смотреть на юношей лесбосских; отец имел над нею такую волю, что все думали, что она презирает Гиласа.
Оба любовника ошибались во взаимном хладнокровии. «Тиранка! — говорил боец, — с каким удовольствием она исполняет волю родительскую!» — «Жестокий! — говорила дщерь жреца лесбосского, — он летит за счастием в Спарту… Кажется, я никогда не найду его».
Огнь любви разгорается тем более, чем больше его угашают. Огнь любви свирепствовал в сердцах любовников, но им приходят возвестить о приготовлениях к их бракам.
«Так и быть! — говорит Гилас с слезами; — предмет, которым я живу, достается моему сопернику; бесчувственная ни во что ставит славу мою; мне не позволяют пожертвовать царской дочерью той, которую я обожаю. Так и быть! я выбрал единственную участь, вдохновенную сердцу богами. Пойду на вершину Левкадского утеса, повергнусь в бездны морские, умру либо возвращусь исцеленным. — Исцеленным! — от чего? не от того ли, что я люблю Исмениду? Нет! смерть не так ужасна, как таковое исцеление».
Исменида посреди святилища Юпитерова храма занималась одинакими же мыслями; она предпринимала то же пагубное средство и, несмотря на слабость своего пола, непоколебима пребывала в намерениях своих; она ожидала с нетерпением ночных мраков для исполнения своего предприятия.
Подобные предприятия женского пола, конечно, нас удивляют, пола, который нашим воспитанием разнежен и доведен до малодушия, но на что ж скрывать поступок Исмениды? Наши девицы, конечно, не отважатся подражать ей: нравы тех веков, в которые жили Аррии, Епонины, Аспазии, Сафы, существовали, хотя теперь не осталось и следов их.
Настала ночь. Исменида, провождаемая приятельницей, которой она не всю тайну свою поверила, опасаясь, чтобы она по нежности своей ей не изменила, приходит к Левкаду; но Гилас, пошедший после, предупреждает их пришествие.
Возле горы стоял храм Аполлонов, куда самопроизвольные жертвы любви имели обыкновение приходить до совершения жертвы своей; тут пред жертвенниками клялись они с мужеством повергнуться в недра вод. Таковые осторожности нужны были для подкрепления того, что софисты называют слабостями натуры. Правда, что не всегда повиновались сему; известно, что некто спартанец, поклявшись наперед, взошел на утес и, измеряя взорами глубину бездны, возвратился, «я не знал, — говорил он, — что нужно сделать еще обет, дабы побужден я был броситься в море». Так силен инстинкт натуральный, существо человека сберегающий, говорит один из красноречивейших философов нашего века; так превозмогает он власть смертоубийственной моды.
Гилас приходит в храм, хочет произнесть клятву, но не застает жреца; с волнением ходит взад и вперед любовник Исмениды; безмолвие, слабый свет сумрака, едва сквозь своды проницающий, — все служит пособием колеблющемуся его духу. «Мудрый старец, виновник жизни моей! — взывает он: — я вижу твою едва простирающуюся от двери гроба слабую руку. Лесбос! коему Персия угрожала разрушением, варвары шествуют уже к стенам твоим, но поздно ожидаешь ты моей помощи, вотще призывает меня глас твой, отечество! Родитель мой! Любовь желает, чтоб я навсегда с вами разлучился… навсегда! нет! боги, хотящие исцелить меня от погубной страсти, не имеют нужды в жизни моей: есть способы, коими я могу уменьшить свое падение; я ими воспользуюсь, переплыву бездну, послушаюсь сердца своего, но никогда не изменю своей должности».
Бегая в беспамятстве по храму, он видит птичьи крылья, назначенные для самовольных жертв любви; он поражен между прочим кожею страшного орла, в которую можно было совсем одеться посредственной величины человеку. В первоначальные времена сии вся природа была оживлена силою: мужчины жили по полутораста лет, женщины были героини, и орлы были шести футов вышиною.
Гилас приближается, разглаживает кожу и примеривает, не впору ли она ему. Едва успел он обвернуться, видит входящую молодую прекрасной талии девицу; лицо ее закрыто покрывалом; она обнимает жертвенник Аполлонов и с стремлением восклицает: «Жестокий! он желает ужасной сей жертвы. Боже мой! одушеви меня мужеством; докажем Греции, кто умеет любить, тот и умирать не страшится».
Душа Гиласова вся обратилась во внимание; он никогда не слыхивал голоса своей возлюбленной; мрачное покрывало затмевало ее прелести; одно сердце его могло ощущать приближение Исмениды; чувствительное сердце и не ошибалось.
«Умереть! — говорила в себе Исменида, — о, как горестна мысль о разрушении, все чувства мои волнуются, буду ли я в силах совершить сие жертвоприношение!»
Тогда она читает, что низвержение себя с горы Левкадской установлено было для исцеления от любви, но не для умерщвления; она воспоминает, что говаривали, будто орлиные крылья спасают и женщин; тайное побуждение влечет ее к Гиласу.
Но чуть она дотрагивается до орлиной кожи, крылья расстилаются и облекают прелестную. «Боги! — восклицает добросердечная красавица, — и птицы смягчаются моим несчастием; но единое существо на земле, которого чувствительность для меня драгоценнее всех сокровищей, существо сие презрением своим ведет меня к смерти!» Орлиные крылья с силой прижимали героиню любви: быстрое пламя пролилось сквозь перья, воспламенило чувства любовницы Гиласовой, «Бог любви! — в восторге вскричала Исменида, — ты, который оживляешь прах существ бесчувственных, для чего не показал ты власти своей над возлюбленным моим героем? Для чего Гилас презирает меня?» — «Он обожает Исмениду и никогда не престанет боготворить ее!» — с жаром прерывает Гилас слова своей возлюбленной, исторгаясь из грубой оболочки, в которой он заключался. Исменида узнает его, вскрикивает, падает в обмороке на хладный мрамор святилища.
Юная героиня, подымая очи свои, видит стоящего на коленях Гиласа и жреца, который с унылым видом взирал на сцену. После первых минут восхищения, в которые соединенные души любовников, казалось, дышали единою любовию, объясняются сомнения, согласуются происшествия, исчезают страхи, и верховный жрец соединяет Гиласа с Исменидою.
Прелестная чета сия после сего жила во храме; жрец усыновил их; с сего времени она занималась только утешением несчастных, которые прибегали искать исцеления болезням своим в бездне Левкадской: они научили их очищать пламень любви, и с тех пор зараза смертоубийства в Греции прекратилась.
Примечания
В первом томе Собрания сочинений помещены прозаические произведения И. А. Крылова — его журнальные сатирические статьи и повести, рецензии, переводы, редакционные предисловия и заметки, относящиеся в основном к концу 80-х и началу 90-х годов XVIII века.
Журнальная сатира Крылова занимает большое и важное место в творческом наследии писателя и принадлежит к наиболее замечательным образцам русской прозы конца XVIII века. Возникнув на основе традиций русской передовой общественной мысли и сатирической журналистики 60 — 80-х годов XVIII века, сатирическая проза Крылова во многом предвещала и подготовляла его позднейшую деятельность баснописца. Целый ряд сатирических мотивов журнальной прозы Крылова перешел впоследствии в его басни.
Начало журнальной деятельности Крылова относится к 1786 году, когда в декабрьском номере журнала Ф. Туманского «Лекарство от скуки и забот» была помещена за подписью «И. Кр.» эпиграмма, являвшаяся первым печатным выступлением начинающего писателя. Гораздо значительнее участие Крылова в журнале И. Рахманинова «Утренние часы», выходившего в 1788–1789 годах. Помимо оды «Утро», помещенной за полной подписью Крылова, им были напечатаны здесь анонимно первые басни (авторство Крылова установлено благодаря находке редакционного экземпляра двух первых частей журнала; см. Ф. Витберг, Первые басни Крылова, СПБ., 1900). Есть основания приписать Крылову также и авторство сатирических очерков «Роднябар», «Письмо Смиреннолюбова», «Модные торговки», помещенных, как и все прозаические статьи, в этом журнале без подписи.
С начала 1789 года Крылов, при содействии И. Рахманинова, издает «Почту духов», задуманную как ежемесячный журнал. Однако «Почта духов» существовала лишь восемь месяцев, и в том же 1789 году издание ее прекратилось.
В декабре 1791 года Крылов совместно с И. Дмитревским, П. Плавильщиковым и А. Клушиным заводит типографию «Г. Крылов с товарищи». Типография являлась не коммерческим предприятием, а скорее издательской базой для облегчения издания произведений членов этого товарищеского объединения (см. «Законы, на которых основано заведение типографии и книжной лавки» — Полное собрание сочинений И. А. Крылова под ред. В. В. Каллаша, 1904, т. I, стр. XXXIX–XL).
С 1792 года во вновь открывшейся типографии стал издаваться журнал «Зритель», редакторами и авторами которого были Крылов, Плавильщиков и Клушин. Помимо них в журнале сотрудничали кн. Горчаков, кн. Хованский, Варакин и др. Направление журнала в основном определялось требованием национальной самобытности русской культуры, наиболее полно выраженном в программной статье «Нечто о врожденном свойстве душ российских», помещенной в первом номере журнала и принадлежавшей П. Плавильщикову.
Наиболее активными сотрудниками являлись Крылов и Клушин, регулярно помещавшие свои произведения в каждой книжке журнала. Крыловым в «Зрителе» были напечатаны наиболее блестящие прозаические произведения: повесть «Ночи», «Речь, говоренная повесою в собрании дураков», «Рассуждение о дружестве», «Мысли философа по моде», «Похвальная речь в память моему дедушке», сатирическая повесть «Каиб». Вполне возможно, что, помимо этих произведений, напечатанных за подписью Крылова, ему принадлежит помещенная анонимно сатирическая статья «Покаяние Крадуна». Однако расширять круг произведений, принадлежащих Крылову, у нас нет достаточных оснований. Лишь недавно была сделана неудачная попытка такой аттрибуции якобы принадлежащих Крылову произведений. В сборник «Русская сатирическая журналистика XVIII в.» включены были как крыловские два произведения напечатанные в «Зрителе» без подписи — «Сон» и «Без названия». Оба эти произведения принадлежат П. Плавильщикову и были включены в его сочинения (см. Сочинения Петра Плавильщикова,». IV, СПБ., 1816, «Прогулки», стр. 144–154, «Сон», стр. 154–164).
Обличительная ревность сатиры, демократизм всей идейной позиции «Зрителя» навлекли на издателей недовольство и подозрение властей. В мае 1792 года в типографии «Крылова с товарищи» был устроен обыск. Полиция искала не дошедшее до нас сочинение Крылова «Мои горячки» и заодно проверила деятельность издателей «Зрителя». Согласно донесению петербургского губернатора Коновницына гр. П. А. Зубову при осмотре полицией типографии были отобраны сочинения Крылова «Мои горячки» и поэма Клушина «Горлицы», а за «типографиею, тож Крыловым и Клушиным» было установлено «наблюдение», «не упуская из виду поведения подозрительных издателей» (см. документы, опубликованные Рождественским, — «Крылов и его товарищи по типографии и журналу в 1792 г.», М., 1899). Таким образом мы лишились, несомненно, значительного сатирического произведения Крылова. Вероятно, именно о нем вспоминал впоследствии Крылов, рассказывая Лобанову, что «одну из моих повестей, которую уже набирали в типографии, потребовала к себе императрица Екатерина; рукопись не возвратилась назад, да так и пропала» (М. Лобанов, Жизнь и сочинения И. А. Крылова, СПБ., 1847, стр. 4).
Злоключения, перенесенные издателями «Зрителя», сделали их осторожнее и осмотрительнее и, возможно, явились причиной прекращения «Зрителя» с конца того же 1792 года. Однако Крылов и Клушин в следующем 1793 году принялись за издание нового журнала — «С.-Петербургский Меркурий», Плавильщиков и Дмитревский, к этому времени, отошли от журнала, и главная роль в нем перешла к Крылову и Клушину. В «С.-Петербургском Меркурии» сатира приобретает более сдержанный и осторожный характер. Крылов помещает здесь всего лишь две сатирических статьи: «Похвальную речь науке убивать время» и «Похвальную речь Ермалафиду», а также две рецензии на пьесы Клушина «Смех и горе» и «Алхимист».
По сравнению с предшествующими журналами «Меркурий» пользовался большим успехом — в столице и провинции подписались на 162 экземпляра. Однако, несмотря на осторожность издателей, Крылова и Клушина вновь постигают неприятности. В третьей части журнала была помещена рецензия А. Клушина, излагавшая содержание только что напечатанной трагедии Княжнина «Вадим», вызвавшей недовольство правительства. Видимо, это обстоятельство имело значение для судьбы журнала и его издателей. Четвертая часть «С.-Петербургского Меркурия» печаталась уже не в типографии «Крылова с товарищи», а в типографии Академии наук. Крылову и Клушину к концу года пришлось отказаться от издания журнала и даже на время оставить литературу и уехать из столицы.
За годы скитаний по провинции (1794–1800) Крылов почти выбывает из литературы. Лишь время от времени в журналах появляются отдельные незначительные и не характерные для него произведения.
Последний этап журнальной деятельности Крылова относится к 1808 году, когда Крылов по возвращении в Петербург принимает близкое участие в журнале «Драматический вестник», в котором наряду с баснями помещена была рецензия его на пьесу П. Сумарокова «Марфа-Посадница».
Прозаические сочинения Крылова помещаются в данном томе в двух разделах. В первый, основной, раздел включены: «Почта духов» и произведения Крылова, печатавшиеся за его подписью в «Зрителе» и «С.-Петербургском Меркурии», а также театральные рецензии. Во второй раздел отнесены редакционные предисловия, переводы и произведения, приписываемые Крылову.
Журнальная сатира Крылова занимает большое и важное место в творческом наследии писателя и принадлежит к наиболее замечательным образцам русской прозы конца XVIII века. Возникнув на основе традиций русской передовой общественной мысли и сатирической журналистики 60 — 80-х годов XVIII века, сатирическая проза Крылова во многом предвещала и подготовляла его позднейшую деятельность баснописца. Целый ряд сатирических мотивов журнальной прозы Крылова перешел впоследствии в его басни.
Начало журнальной деятельности Крылова относится к 1786 году, когда в декабрьском номере журнала Ф. Туманского «Лекарство от скуки и забот» была помещена за подписью «И. Кр.» эпиграмма, являвшаяся первым печатным выступлением начинающего писателя. Гораздо значительнее участие Крылова в журнале И. Рахманинова «Утренние часы», выходившего в 1788–1789 годах. Помимо оды «Утро», помещенной за полной подписью Крылова, им были напечатаны здесь анонимно первые басни (авторство Крылова установлено благодаря находке редакционного экземпляра двух первых частей журнала; см. Ф. Витберг, Первые басни Крылова, СПБ., 1900). Есть основания приписать Крылову также и авторство сатирических очерков «Роднябар», «Письмо Смиреннолюбова», «Модные торговки», помещенных, как и все прозаические статьи, в этом журнале без подписи.
С начала 1789 года Крылов, при содействии И. Рахманинова, издает «Почту духов», задуманную как ежемесячный журнал. Однако «Почта духов» существовала лишь восемь месяцев, и в том же 1789 году издание ее прекратилось.
В декабре 1791 года Крылов совместно с И. Дмитревским, П. Плавильщиковым и А. Клушиным заводит типографию «Г. Крылов с товарищи». Типография являлась не коммерческим предприятием, а скорее издательской базой для облегчения издания произведений членов этого товарищеского объединения (см. «Законы, на которых основано заведение типографии и книжной лавки» — Полное собрание сочинений И. А. Крылова под ред. В. В. Каллаша, 1904, т. I, стр. XXXIX–XL).
С 1792 года во вновь открывшейся типографии стал издаваться журнал «Зритель», редакторами и авторами которого были Крылов, Плавильщиков и Клушин. Помимо них в журнале сотрудничали кн. Горчаков, кн. Хованский, Варакин и др. Направление журнала в основном определялось требованием национальной самобытности русской культуры, наиболее полно выраженном в программной статье «Нечто о врожденном свойстве душ российских», помещенной в первом номере журнала и принадлежавшей П. Плавильщикову.
Наиболее активными сотрудниками являлись Крылов и Клушин, регулярно помещавшие свои произведения в каждой книжке журнала. Крыловым в «Зрителе» были напечатаны наиболее блестящие прозаические произведения: повесть «Ночи», «Речь, говоренная повесою в собрании дураков», «Рассуждение о дружестве», «Мысли философа по моде», «Похвальная речь в память моему дедушке», сатирическая повесть «Каиб». Вполне возможно, что, помимо этих произведений, напечатанных за подписью Крылова, ему принадлежит помещенная анонимно сатирическая статья «Покаяние Крадуна». Однако расширять круг произведений, принадлежащих Крылову, у нас нет достаточных оснований. Лишь недавно была сделана неудачная попытка такой аттрибуции якобы принадлежащих Крылову произведений. В сборник «Русская сатирическая журналистика XVIII в.» включены были как крыловские два произведения напечатанные в «Зрителе» без подписи — «Сон» и «Без названия». Оба эти произведения принадлежат П. Плавильщикову и были включены в его сочинения (см. Сочинения Петра Плавильщикова,». IV, СПБ., 1816, «Прогулки», стр. 144–154, «Сон», стр. 154–164).
Обличительная ревность сатиры, демократизм всей идейной позиции «Зрителя» навлекли на издателей недовольство и подозрение властей. В мае 1792 года в типографии «Крылова с товарищи» был устроен обыск. Полиция искала не дошедшее до нас сочинение Крылова «Мои горячки» и заодно проверила деятельность издателей «Зрителя». Согласно донесению петербургского губернатора Коновницына гр. П. А. Зубову при осмотре полицией типографии были отобраны сочинения Крылова «Мои горячки» и поэма Клушина «Горлицы», а за «типографиею, тож Крыловым и Клушиным» было установлено «наблюдение», «не упуская из виду поведения подозрительных издателей» (см. документы, опубликованные Рождественским, — «Крылов и его товарищи по типографии и журналу в 1792 г.», М., 1899). Таким образом мы лишились, несомненно, значительного сатирического произведения Крылова. Вероятно, именно о нем вспоминал впоследствии Крылов, рассказывая Лобанову, что «одну из моих повестей, которую уже набирали в типографии, потребовала к себе императрица Екатерина; рукопись не возвратилась назад, да так и пропала» (М. Лобанов, Жизнь и сочинения И. А. Крылова, СПБ., 1847, стр. 4).
Злоключения, перенесенные издателями «Зрителя», сделали их осторожнее и осмотрительнее и, возможно, явились причиной прекращения «Зрителя» с конца того же 1792 года. Однако Крылов и Клушин в следующем 1793 году принялись за издание нового журнала — «С.-Петербургский Меркурий», Плавильщиков и Дмитревский, к этому времени, отошли от журнала, и главная роль в нем перешла к Крылову и Клушину. В «С.-Петербургском Меркурии» сатира приобретает более сдержанный и осторожный характер. Крылов помещает здесь всего лишь две сатирических статьи: «Похвальную речь науке убивать время» и «Похвальную речь Ермалафиду», а также две рецензии на пьесы Клушина «Смех и горе» и «Алхимист».
По сравнению с предшествующими журналами «Меркурий» пользовался большим успехом — в столице и провинции подписались на 162 экземпляра. Однако, несмотря на осторожность издателей, Крылова и Клушина вновь постигают неприятности. В третьей части журнала была помещена рецензия А. Клушина, излагавшая содержание только что напечатанной трагедии Княжнина «Вадим», вызвавшей недовольство правительства. Видимо, это обстоятельство имело значение для судьбы журнала и его издателей. Четвертая часть «С.-Петербургского Меркурия» печаталась уже не в типографии «Крылова с товарищи», а в типографии Академии наук. Крылову и Клушину к концу года пришлось отказаться от издания журнала и даже на время оставить литературу и уехать из столицы.
За годы скитаний по провинции (1794–1800) Крылов почти выбывает из литературы. Лишь время от времени в журналах появляются отдельные незначительные и не характерные для него произведения.
Последний этап журнальной деятельности Крылова относится к 1808 году, когда Крылов по возвращении в Петербург принимает близкое участие в журнале «Драматический вестник», в котором наряду с баснями помещена была рецензия его на пьесу П. Сумарокова «Марфа-Посадница».
Прозаические сочинения Крылова помещаются в данном томе в двух разделах. В первый, основной, раздел включены: «Почта духов» и произведения Крылова, печатавшиеся за его подписью в «Зрителе» и «С.-Петербургском Меркурии», а также театральные рецензии. Во второй раздел отнесены редакционные предисловия, переводы и произведения, приписываемые Крылову.