Страница:
Алан Кубатиев
Деревянный и бронзовый Данте, или Ничего не случилось?
Попытка осмысления (фрагменты)
Все, что было в душе, все как будто опять потерялось…
Николай Заболоцкий
Рассказывать следует только увиденное, а не услышанное.
«Поучение Птаххотепа»
Исповедь — дело опасное: начинаешь грешить именно потому, что боишься, что каяться будет не в чем.
А для мемуариста у меня непозволительно мерзкая память, и связных дневников дольше трех месяцев я никогда не вел. Да и текст этот вовсе не о писателе.
Написано здесь о человеке, который не знает, почему он пишет. При многих внешних признаках современного литератора мне ближе аэд, манасчи, бродяга у костра в караван-сарае, платящий за приют и миску плова рассказом о том, в незнании чего никто его никто не сможет уличить… Среди слушателей мог оказаться опытный путешественник, умелый воин, коммерсант, знавший о мире около дорог больше, лучше и точнее, разбиравшийся в том, кто и как правит и где что водится. Поднять на смех в большой компании, испортить репутацию — в два счета. Рассказывать надо было о мире, где не бывал никто. Кроме него.
Первые строчки, имеющие отношение к фантастике, были перенесены на бумагу классе в седьмом средней школы номер семь города Фрунзе. Это был роман. Первый и пока единственный. Назывался он «Бродяги всех времен» и писался в маленьких записных книжках печатными буковками высотой два с половиной миллиметра. Иллюстрации тоже рисовал я. Самым соблазнительным для меня была возможность вывести всех своих тогдашних друзей и подруг в лестном или карикатурном обличье. Роману, как фильму, был предпослан список персонажей и прототипов-исполнителей. Даже выходные данные были. Все, кто читал, забавлялись, пока дело не доходило до них. Но никто особенно не обижался, разве что Сашка Н., которого я изобразил неумеренно пьющим художником. Мы даже поссорились, но тут, кажется, я впервые угадал. Через полтора десятка лет прототип, не успев стать художником, все-таки совершенно спивается и умирает от переохлаждения под зеленой изгородью парка имени Фучика.
Книжки эти долго болтались в моем столе, а потом куда-то делись — навсегда и безвозвратно.
Читать фантастику я начал чуть позже, чем Стругацкие начали ее публиковать. Да что там Стругацкие… Номера «Техника—молодежи» с «Туманностью Андромеды» которые, аккуратно увязав, отец сберег в сарае, я потихонечку перетаскал к себе в комнату и прятал под кроватью. Все, что доходило до нашего забытого богом Чарджоу, я читал. Разумеется, Казанцева и Немцова я не избежал, но кто уберегся? Да и маленькие томики «Пылающего острова» и «Арктического моста» были симпатичны сами по себе. Приятно было взять в руки. А тонущий в раскаленной лаве робот, из которого доносится развеселая песенка? Горло перехватывало на первом сеансе «Планеты бурь»…
Вот первый рассказ я написал очень поздно. Кажется, года в двадцать два. Не уверен, что помню, как назывался, помню только, что был он фантастический, юмористический и для стенгазеты. Срам, да и только. По-моему, у меня был роман с кем-то из редколлегии и я поддался на нежные уговоры. До этого были всякие шуточки на бумаге, которые вроде бы сохранились у кого-то из сокурсников. Писались они главным образом на лекциях по истории КПСС, научному коммунизму и диалектическому материализму, расходились между сидящими и вызывали неприличное хихиканье. Сейчас я, правда, жалею, что был так легкомыслен. Бог с ними, с моими забавками; надо было стенографировать лекции!
Наши лекторы были почище того, который описан у Солженицына в «В круге первом». Чего стоил один Сулейман Кожегулович Кожегулов! Славный мужик, с искалеченной на войне голенью, он страшно любил рассказывать о своем фронтовом прошлом на лекциях, говорил, как нормальный человек, потом пугался, спохватывался и возвращался к теме… И вот тут следовало запоминать каждую фразу… Но диктофоны тогда были величиной с атташе-кейс и доступны только журналистам, а конспекты я вел крайне творчески — четыре пятых были изрисованы чем попало, преимущественно холодным оружием и однообразно зловещими мордами. Жемчужины советской преподавательской лексики так и канули незапечатленными…
Больше всего времени уходило тогда на спорт. Бокс, борьба, первые полуподпольные рукопашки.
С друзьями ездил в стройотряды. После Иссык-Кульского землетрясения оказался в Тюпском районе, где строил и восстанавливал дома, о чем написал до сих пор неопубликованную нефантастическую повесть «Китайская Рубашка». Одно из самых удивительных зрелищ в жизни — всесоюзный слет студенческих строительных отрядов и митинг на площади перед Пржевальским пединститутом (ныне Каракольский университет). Куда там карнавалу в Рио-де-Жанейро!
Потом был длинный перерыв, когда не писал ничего, кроме стихов, которые писал и до. При всей внешней развязности характера написанное между 1969-м и 1976 годом не показывал никому, даже подругам юности. Читал чужие, какие получше. Девушки того стоили.
Потом появились стихи, которых не стыжусь до сих пор, но их, слава те господи, мало. Те, прежние, сжег без малейших вибраций и не помню совершенно.
Попав в аспирантуру МГУ, читал до изменения зрения, шлялся по музеям — особенно по Музею искусств народов Востока. Но не по новому, на Суворовском бульваре, который вообще не музей, а по старому, «шкатулочке», на улице Обуха… Познакомился со своей будущей бывшей женой, которая для женщины невероятно много читала фантастики, да еще такой, которой я в глаза не видел, потому что была напечатана на языках оригиналов, а откуда в тогдашней Государственной республиканской библиотеке имени Чернышевского, в тогдашнем Фрунзе, оригиналы Стэплдона, К.С.Льюиса и Воннегута? Спасибо и на том, что был там замечательный однотомник Вордсворта.
Всесоюзная Государственная библиотека иностранной литературы, в просторечии Иностранка, была преддверием рая — и остается после всех изменений до сих пор. Все читанное там сейчас со свистом переводится, но оригинала все равно не заменяет — прошу считать меня снобом.
И тогда я написал свой второй рассказ, который и стал по-настоящему первым. Рассказ был более чем так себе, назывался «Несчастный случай», никогда нигде не издавался, и рукопись таинственным образом уцелела в бабенковском комоде.
Написан он был во ВГБИЛ, на верхнем ярусе научного зала, куда сейчас не пускают, потому что там нынче французская библиотека. В Москве теперь мест, куда не пускают, намного больше, чем при коммунистах.
А тогда там почему-то стояла деревянная статуя Данте в натуральную величину, а наверх вела винтовая лесенка. По-моему, я туда карабкался только из-за этой лесенки — мне, выросшему в советской крупноблочной архитектуре, грезился тут какой-то изыск, едва ли не средневековый…
Под деревянным Данте, ожидая выполнения заказа, я его и накатал. И это все о нем.
Не сказать, чтобы произошел, говоря по Столярову, «прокол сути», но что-то изменилось. Кстати, я никогда не называл себя писателем — так меня называли некоторые люди, а я считал и считаю себя достаточно умелым литератором. Видимо, я начал входить во вкус обретения новых навыков — это мне всегда нравилось. Очень легко написалась «Перчатка для перчатки», почти так же легко вылетел «Книгопродавец» и в первом варианте задумался «Ветер и смерть». Больше я никогда не писал так легко — я имею в виду фантастику.
Бывшая Будущая Жена — закодируем ее аббревиатурой ББЖ — прочитала рукописи. Именно рукописи: машинки у меня не было и денег на нее тоже. Да и печатать я толком не умел, зато писал довольно разборчиво. Потом неспешно сказала, что училась с Гопманом и что он все знает про фантастику. Вот так я впервые услышал о Володе.
Гопман пришел к нам в общежитие МГУ. Он был почти молод, жилист, тихо ядовит и очень тогда здоров. Это сейчас он кочует из больницы в больницу. Где-то я читал, что астма — это задавленный крик о помощи. Тогда он впервые развелся, писал диссертацию о Джеймсе Грэхэме Балларде, начинал заниматься каратэ, и получалось у него крайне прилично. Мы побеседовали, причем я слегка трепетал, и Гопман прочитал мои рукописи.
Одновременно или почти одновременно меня впустил в свою жизнь Георгий Иосифович Гуревич. Он выступал тогда в Центральном доме культуры МГУ на «Субботних встречах по интересам», и после встречи я подошел к нему. Седой, яркоглазый, чуть язвительный, меня он тем не менее принял, однако предупредил: «Знаете, ведь с публикациями я помочь не могу!» И тогда я сказал чистую правду: «Не имеет значения».
Самого факта встречи было уже больше чем достаточно. В семейном альбоме есть снимок, где я лежу пузом на диване и читаю «Все, что из атомов» в «Знании—силе», под глазом у меня фонарь и лет мне там вроде бы десять. А может, и меньше. Всегда был слаб насчет своей биографии.
Потом последовало приглашение на Гоголевский бульвар, в дом конструктивистской архитектуры, который строил его отец, мягкий разговор и выставленные по пятибалльной системе оценки. После этого мы долго дружили.
Гопман познакомил со своим тогдашним соавтором, молодым московским физиком, который тоже оценил меня по какой-то своей шкале и пригласил ходить на встречи секции фантастов СП СССР, куда ходили уже несколько таких же, как я. Меньше чем за члена СП его не принимали. В отличие от нас с Гопманом он далее давал гардеробщикам Союза писателей СССР на чай. Звали соавтора Михаил Андреевич Ковальчук.
Все летело стремительно, развивалось нежданно, и все же писателем я себя не чувствовал. Это произошло позже.
На первой встрече, то есть самой первой, у старосты Виталия Бабенко в переулке не то Красных танкистов, не то Советских снайперов, мы просто читали друг другу небольшие рукописи и пили надлежащие жидкости. Я тогда не пил вообще, и человечный Бабенко наряду с водкой для прочих заготовил для меня бутылку шипучки «Салют». Неосмотрительно хлебнув безалкогольного вроде бы питья (чуть ли не первый коммерчески прорекламированный советский продукт), на следующее утро я впервые в жизни мучился классическим похмельем, хотя накануне был совершенно трезв, поэтому события запомнил слабо. От меня долго разило неподдельным сивушным перегаром.
А потом была уже встреча посерьезнее. Мы встретились большой компанией на холостяцкой квартире МК — располагалась она над знаменитым магазином «Российские вина». О том, что Дмитрий Биленкин, Евгений Войскунский и Миша пробивают семинар молодых писателей-фантастов на манер уже заматерелого тогда ленинградского, я, в общем, и не знал. Хватало кайфа от общения с авторами читанных еще мальчишкой книг; политиком я не был и не стал, но за семинар — спасибо. Всем, кто его делал, всем, кто его не утопил, всем, кто в нем был, остался и ушел.
Над «Российскими винами» мы уже работали по-семинарски.
Прошу, умоляю — читайте эту фразу совершенно буквально!
Первой жертвой был Саша Силецкий. Репутация тонкого стилиста и гения у него уже имелась. Как столько рукописей размещалось в его однокомнатной квартире, не знаю. Штучки с параллельными пространствами и лентами Мёбиуса. Но изрядное количество хороших вещей мы тогда отобрали, а из них отобрали то, что будем обсуждать.
Силецкому досталось и едкого, и сладкого, спор был достаточно громкий. Автор, призванный произнесть заключительное слово, пучил глаза и говорил: «Ребята, со мной никогда такого не было! Даже Роман (Подольный. — А. К.) говорил всего-навсего «хорошо» или «нет, не пойдет» и в любом случае не печатал. Но чтобы так — это в первый раз!..»
А потом состоялся первый семинар. На нем обсуждали меня.
Не оттого, что я был самый крутой. Просто к тому времени я уже был женат, и на свадебный дар купил импозантнейшую югославскую портативку, «ТБМ Де Люкс», а на ней совместными усилиями ББЖ и моими было отщелкано несколько копий всех рассказов. Я мог их представить, остальным же надо было готовиться.
Каминная гостиная ДЛ… Туда надо было идти через зал ресторана… Дубовые панели, витые лестницы, пьяненькие классики и их подруги… Огромный коллективный шарж легендарных Кукрыниксов на стене… На мое провинциальное воображение это действовало довольно сильно, хотя и недолго.
Я, в общем, чувствовал себя способным отбиться от любого наскока и ощущал скорее азарт, чем трепет. Но уже наверху Дмитрий Александрыч мимоходом спросил Бэлу Григорьевну Клюеву: «Аркадий-то приехал?» «Да, — был ответ. — Пока в буфете». Вот тут я и обмер.
Аркадия Стругацкого я уже видел в МГУ. Я полюбил его сразу. Но одно дело рандеву по путевке Бюро пропаганды советской литературы, и совсем другое — когда он читает твои рукописи. Тогда я не знал о нем всего, что знаю теперь… Я его боялся.
Аркадий Натаныч пришел и сел за нашими спинами. Обсуждение началось. Мне, как и Саше, перепало всего. Помню плохо, записи не сохранил — надо, надо заводить архивы, над рукописями трястись! — но вроде бы первая половина отводилась «прокурорам», а вторая «адвокатам». Или наоборот. В память запала фраза юной тогда милейшей женщины Алены Соловьевой. Она занималась скандинавистикой, в том числе и фантастикой скандинавов, и была звана для участия. Меня она обвинила в «насильственной интеллектуализации прозы». До сих пор не очень понимаю смысл оценки, но наслаждаюсь ею, как красивым иероглифом на спине пляжного халата.
Дмитрий Биленкин, поблескивая хитрыми глазами над ассиро-вавилонской бородой, слушал всех и посмеивался. Когда накал стал спадать, он произнес: «Ну что ж…»
Аркадий Натаныч офицерски прокашлялся и поинтересовался: «Ты позволишь мне высказаться или все уже завершено?»
Тут все засуетились и закричали: «Конечно!.. Разумеется!..» и, по-моему, даже: «Просим!..»
Аркадий Натаныч прокашлялся теперь академически и смолк. Выдержав красивую паузу, он спросил — меня: «Какой это у вас рассказ? По счету, я хочу сказать?»
Речь шла о «Книгопродавце». Он был написан с вполне приличного реального человека, который книгами не занимался никогда, я сам не ощутил этого, но родная жена его узнала, равно как и прочие. Это был мой третий рассказ. Не знаю почему, но я соврал.
«Пятый», — сказал я, вспотев.
Аркадий Натаныч опять удержал паузу. Какая у него была чудесно неправильная фонетика! «С» он говорил почти как английское «th».
«Еthли б мы th братом напиthали не пятый, а пятьдеthят пятый такой раthжаз, мы могли бы гордитьthя», — величаво сказал он.
Я обмер вторично.
Конечно, я понимал, что это говорит очень добрый, очень пылкий и увлекающийся человек, и я еще не знал, сколько людей будут меня потом ненавидеть только за эту фразу. Но Боже мой!.. Как мне хотелось, чтобы это было правдой…
Все, что он говорил потом, до меня не очень доходило.
Увлекшись, он стал развивать и усиливать фабулу, немножко на кафкианский манер, но вдруг спохватился и так же величаво изрек: «А впрочем, это сделали бы мы, а не вы. Поздравляю вас с рассказом. Работайте».
Так меня окрестили. Потом было много всего.
Хотя уже тогда ко мне отнеслись всерьез, но я все же был среди начинающих. В команде были люди с одной—двумя НФ-публикациями (это были почти ветераны), люди, много лет занимавшиеся журналистикой, но фантастику еще не печатавшие, и люди, много лет уже писавшие в стол. Из той кучи рукописей, которой мы начали обмениваться, я выделил для себя нескольких авторов, находившихся примерно на том же уровне, что и я. Виталий Бабенко уже напечатал один рассказ в «Искателе», и мне страшно нравились его хармсовско-зощенковские миниатюры, кое-что из них было потом опубликовано. Очень и очень интересен был Боря Руденко, тогда капитан милиции и сотрудник ОБХСС, совершенно не писавший детективов, в которых он, к сожалению, сейчас завяз. «Сурки» и «Подарки Семилиранды» для того времени были просто очень яркими вещами.
Но интереснее и, наверное, талантливее всех нас был Володя Покровский, тогда еще физик, работавший в Курчатовском институте. Одессит, перебравшийся в Москву, при всем юморе и живости характера очень мало похожий на укоренившийся тип южанина, даже говоривший без ТОГО САМОГО акцента, он писал рассказы и уже потом, если не ошибаюсь, за рамками семинара написал два романа. Даже сюжеты он выдумывал талантливее прочих. Естественно, всем нам приходилось держаться рамок, за которые — мы знали это ж…й — цензура и редакторы нас не выпустят. Цикл о городе Ежополе Саши Силецкого, например, существовал только в приятельской среде. Володя ухитрялся даже в дозволенной серятине отыскивать что-то необычное. Его рассказ о разумных бомбах был маленьким шедевром, потому что дело было не в пропаганде официальной доктрины борьбы за мир и разоружение, а в рассказе о двух судьбах, человека-истребителя и робота-убийцы, решившихся пойти против судьбы и погибших…
«Время темной охоты» был еще одним шедевром, совершенно несвоевременным. Ну вот подумайте сами, что могла значить тогда жестокая и совершенно реалистически выписанная история маленькой человеческой колонии на планете с гуманоидным населением, колонии, брошенной Землей на произвол судьбы и отказавшейся вернуться в лоно человечества, когда о ней запоздало вспомнили? Русские, оставленные жить в бывших советских республиках, могут узнать в этой истории практически все… Но теперь. А тогда она была просто горькой и изысканной сказкой. Он и сам не до конца был уверен в том, что написал, и потому обсуждал первый текст со всеми нами, и мы, разумеется, с готовностью поучали его, как надо написать эту вещь. К сожалению, Володя послушал нас и попытался учесть все требования, как тот мальчик из «Молекулярного кафе» Ильи Варшавского. Затем рассказ взяли в «Знание—сила», и там редакторы тоже поработали…
И третьей запомнившейся мне вещью был рассказ «Утка над морем». Он тоже напечатан — в каком-то довольно солидном по тогдашним временам журнале. У Покровского была целая серия нефантастических вещей, всей прелести и даровитости которых я тогда оценить не мог. «Утка над морем» — одна из них. Не буду пересказывать. Скажу лишь, что это рассказ о человеке, которому всей его судьбой решительно было отказано в возможности стать художником.
Володя пишет мало. Даже меньше, чем я. Несколько лет назад мелькнул его рассказ «Георгес», стильный и опять жутковатый, но это опять-таки все.
Эд Геворкян пришел в семинар, когда я из него практически ушел. Но в нем он появился сложившимся писателем. «До весны еще далеко» ударил в сердце так же, как и «Утка над морем». Кстати, мало кто знает, что Виктор Пелевин в немалой мере был введен в литературу именно Эдом, который обильно печатал его в «Науке и религии», где тогда работал. За что Пелевин, по пелевинскому обычаю, впоследствии обдал Эда могучей струей нечистот, как и многих бывших друзей и соратников.
На одно из заседаний, помнится, в каком-то из конференц-залов живого тогда «Прогресса» я был вынесен с «Штруделем по-венски». Его разнесли дружно. Но так же дружно в перерыве все помчались в буфет — значит подействовало?..
На другом получил свое за «Только там, где движутся светила». Многим казалось, что рассказ перегружен. Миша Ковальчук сделал около девяноста пометок на рукописи, выделяя, на его взгляд, лишнее. А мне кажется, что лучшего я не написал. Это был едва ли не единственный мой рассказ, который я ВИДЕЛ — от начала до конца. Много уже лет спустя несколько раз мучился, встречая людей, которых не мог вспомнить; а они просто были оттуда.
Дальше поезд начал набирать пары.
Роман Подольный взял с подачи Вл.Гакова «Книгопродавца» в «Знание—силу». Он позвонил мне в общежитие вечером и долго эзоповым-эзоповым языком объяснял мне, что надо переделать. Поняв едва ли треть сказанного — уж очень эзопов был язык, я перетрусил и сделал из фразы «глянцевые скулы самого настоящего негра» идиотское «нездешне смуглое лицо».
Оказалось, что в главлитовском перечне Чего Нельзя есть и слово «негр» — чуть ли не со времен Московского фестиваля молодежи и студентов. Это и было мое первое из двух столкновений с цензурой.
Родилась дочка, защитилась диссертация, я переехал в новосибирский Академгородок и стал работать в тамошнем университете. Интересного было много, но я пишу все же больше о фантастике.
Тогда в Академгородке жил Гена Прашкевич, который и сейчас там живет, и да продолжает он это прекрасное занятие, Давид Константиновский, который теперь, кажется, живет в Москве, и Леонид Треер, с которым я так и не познакомился, хотя очень хотел.
Гена сделал для меня очень много. Это он меня принял в Городок. Друзей у меня тогда не было, хотя было много знакомых ББЖ. Позже появился умный и добрый, но слабый друг… Пусть ему будет хорошо. Вряд ли мы с ним встретимся снова.
А Гена принимал меня даже тогда, когда ему самому было паскудно, помогал мне как издатель и просто так. На моих глазах его едва не зачеркнули совсем, но он выстоял. Доставалось ему чаще от тех, кого он ввел в литературу: големы, как правило, оказываются полувоплощенными существами и ненавидят прежде всего своего создателя; но и партийные органы его вниманием не обходили. Дурацкая, чудовищная цензура цеплялась к самым невинным его вещам, его книги драили проволочной щеткой. И все равно он был человеком. Даже когда нас очень талантливо поссорили, он помирился со мной первым. Он познакомил меня с Борей Штерном, приезжавшим к нему в гости, и со многими другими замечательными людьми.
Июнь 2004 года. Шефаим — чудное местечко между Тель-Авивом и Нетанией. Жаркая (имеется в виду температура воздуха) ночь. В нескольких сотнях метров шумит Средиземное море, а над нами в горячем ветре шелестят пальмы. За нашим столом сидит Райна, культурный атташе Болгарии в Израиле, без пяти минут посол, и с неподдельным интересом слушает мой творческий пересказ истории Гены Прашкевича (надо учесть, что собственный рассказ Прашкевича был еще более творческим) о том, как ему из дали ордена Кирилла и Мефодия… Райна за рулем и потому вина не пьет. Четвертая бутылка чудного местного «пино нуар» заставляет меня горестно допытываться, откуда такая несправедливость, но Райна оправдывается, что она тогда не была даже дипломатом, и мне удается, пока она не сбежала за руль и посредством руля в резиденцию, вырвать у нее обещание, что она теперь непременно поспособствует получению Геной знаменитого ордена Льва и Солн… тьфу, простите, Кирилла и Мефодия.
Люблю делать добро, да еще приятными усилиями в приятной обстановке.
Литературная организация региона приняла меня странно. Выбыв из комсомола и потеряв до этого билет, я больше так и не попал ни в одну партию. В партию советских сибирских писателей — тоже. Прежде всего потому, что и не особенно рвался. Потом я услышал от Кира Булычева фразу из совписовского фольклора: «Я уже писатель, так зачем мне быть еще и членом?» Весело; но и это был не мой резон.
Непреднамеренно я ужасно оскорбил Виталия Зеленского, председателя Новосибирского СП, назвав его по ошибке секретарем. Мне, кажется, было сухо пояснено, что секретари бывают либо на самом верху, либо на самом низу. Или наоборот — председатели наверху… Я не знал, как, впрочем, не знаю и поныне.
СП, располагавшийся на первом этаже обыкновенного жилого дома, лучше всего описан в Гениной повести «Возьми меня в Калькутте», равно как и процесс его, Прашкевича, уничтожения. В изрубленном сборнике был и мой рассказ, но сравнивать, конечно, нельзя. Для меня это никаких последствий не имело. Мне даже гонорар заплатили полностью, из чего вывожу, что для режима я опасен не был.
Потом я несколько раз попадал на всякие тамошние писательские сборища и всякий раз испытывал одновременно несколько чувств. Первое заключалось в том, что по отдельности и в общении это были яркие, интересные и даже талантливые люди.
Но в писательской куче, пропитанной совсем не литературными соками, они как-то превращались в то, чем быть совсем не стоит. Количество переходило в некое пугающее качество. Второе, горячее чувство родилось именно там и заключалось в том, чтобы написать нечто, сразу отделяющее меня от них, либо ничего никогда не писать больше, чтобы с ними не путали. Второе, увы, удавалось чаще.
Несмотря на сказанное выше, меня отчасти приняли в стаю. Несколько вещей были напечатаны в «Молодости Сибири» и в «Сибирских огнях» — по тогдашним временам это был очень сильный региональный журнал. Там вышли сборники, в которых я был счастлив участвовать. Гена Прашкевич заткнул парой моих юношеских стихотворений дырку в поэтическом сборничке «Первые строки». Меня приглашали на заседание «Амальтеи», новосибирского клуба любителей фантастики. Я познакомился со славным человеком Михаилом Петровичем Михеевым, автором нескольких замечательных приключенческих романов и детективов, отвлекавшимся и на неплохую фантастику. Саша Бачило, только что начавший писать и издавший пару уже хороших рассказов, нашел меня сам — он жил в Академгородке, неподалеку. Толя Шалин, унылый и лопоухий, как и его фантастика, но, в общем, невредный человек, ушедший по страстному желанию печататься из научных сотрудников в редакторы и не успевший натворить много зла. Недолго, но тепло дружил с Витей Старадымовым, поменявшим почтенную профессию инженера-электронщика на рисковый хлеб книжного графика, карикатуриста и иллюстратора фантастики.
Два года до самого отъезда делал небезынтересную литературную программу на новосибирском телевидении, вызвавшую скандал и негласный запрет обкома партии, и даже участвовал в подготовке очень славного предновогоднего НФ-шоу, начавшего оглушительную телевизионную карьеру Саши Бачило.
А для мемуариста у меня непозволительно мерзкая память, и связных дневников дольше трех месяцев я никогда не вел. Да и текст этот вовсе не о писателе.
Написано здесь о человеке, который не знает, почему он пишет. При многих внешних признаках современного литератора мне ближе аэд, манасчи, бродяга у костра в караван-сарае, платящий за приют и миску плова рассказом о том, в незнании чего никто его никто не сможет уличить… Среди слушателей мог оказаться опытный путешественник, умелый воин, коммерсант, знавший о мире около дорог больше, лучше и точнее, разбиравшийся в том, кто и как правит и где что водится. Поднять на смех в большой компании, испортить репутацию — в два счета. Рассказывать надо было о мире, где не бывал никто. Кроме него.
Первые строчки, имеющие отношение к фантастике, были перенесены на бумагу классе в седьмом средней школы номер семь города Фрунзе. Это был роман. Первый и пока единственный. Назывался он «Бродяги всех времен» и писался в маленьких записных книжках печатными буковками высотой два с половиной миллиметра. Иллюстрации тоже рисовал я. Самым соблазнительным для меня была возможность вывести всех своих тогдашних друзей и подруг в лестном или карикатурном обличье. Роману, как фильму, был предпослан список персонажей и прототипов-исполнителей. Даже выходные данные были. Все, кто читал, забавлялись, пока дело не доходило до них. Но никто особенно не обижался, разве что Сашка Н., которого я изобразил неумеренно пьющим художником. Мы даже поссорились, но тут, кажется, я впервые угадал. Через полтора десятка лет прототип, не успев стать художником, все-таки совершенно спивается и умирает от переохлаждения под зеленой изгородью парка имени Фучика.
Книжки эти долго болтались в моем столе, а потом куда-то делись — навсегда и безвозвратно.
Читать фантастику я начал чуть позже, чем Стругацкие начали ее публиковать. Да что там Стругацкие… Номера «Техника—молодежи» с «Туманностью Андромеды» которые, аккуратно увязав, отец сберег в сарае, я потихонечку перетаскал к себе в комнату и прятал под кроватью. Все, что доходило до нашего забытого богом Чарджоу, я читал. Разумеется, Казанцева и Немцова я не избежал, но кто уберегся? Да и маленькие томики «Пылающего острова» и «Арктического моста» были симпатичны сами по себе. Приятно было взять в руки. А тонущий в раскаленной лаве робот, из которого доносится развеселая песенка? Горло перехватывало на первом сеансе «Планеты бурь»…
Вот первый рассказ я написал очень поздно. Кажется, года в двадцать два. Не уверен, что помню, как назывался, помню только, что был он фантастический, юмористический и для стенгазеты. Срам, да и только. По-моему, у меня был роман с кем-то из редколлегии и я поддался на нежные уговоры. До этого были всякие шуточки на бумаге, которые вроде бы сохранились у кого-то из сокурсников. Писались они главным образом на лекциях по истории КПСС, научному коммунизму и диалектическому материализму, расходились между сидящими и вызывали неприличное хихиканье. Сейчас я, правда, жалею, что был так легкомыслен. Бог с ними, с моими забавками; надо было стенографировать лекции!
Наши лекторы были почище того, который описан у Солженицына в «В круге первом». Чего стоил один Сулейман Кожегулович Кожегулов! Славный мужик, с искалеченной на войне голенью, он страшно любил рассказывать о своем фронтовом прошлом на лекциях, говорил, как нормальный человек, потом пугался, спохватывался и возвращался к теме… И вот тут следовало запоминать каждую фразу… Но диктофоны тогда были величиной с атташе-кейс и доступны только журналистам, а конспекты я вел крайне творчески — четыре пятых были изрисованы чем попало, преимущественно холодным оружием и однообразно зловещими мордами. Жемчужины советской преподавательской лексики так и канули незапечатленными…
Больше всего времени уходило тогда на спорт. Бокс, борьба, первые полуподпольные рукопашки.
С друзьями ездил в стройотряды. После Иссык-Кульского землетрясения оказался в Тюпском районе, где строил и восстанавливал дома, о чем написал до сих пор неопубликованную нефантастическую повесть «Китайская Рубашка». Одно из самых удивительных зрелищ в жизни — всесоюзный слет студенческих строительных отрядов и митинг на площади перед Пржевальским пединститутом (ныне Каракольский университет). Куда там карнавалу в Рио-де-Жанейро!
Потом был длинный перерыв, когда не писал ничего, кроме стихов, которые писал и до. При всей внешней развязности характера написанное между 1969-м и 1976 годом не показывал никому, даже подругам юности. Читал чужие, какие получше. Девушки того стоили.
Потом появились стихи, которых не стыжусь до сих пор, но их, слава те господи, мало. Те, прежние, сжег без малейших вибраций и не помню совершенно.
Попав в аспирантуру МГУ, читал до изменения зрения, шлялся по музеям — особенно по Музею искусств народов Востока. Но не по новому, на Суворовском бульваре, который вообще не музей, а по старому, «шкатулочке», на улице Обуха… Познакомился со своей будущей бывшей женой, которая для женщины невероятно много читала фантастики, да еще такой, которой я в глаза не видел, потому что была напечатана на языках оригиналов, а откуда в тогдашней Государственной республиканской библиотеке имени Чернышевского, в тогдашнем Фрунзе, оригиналы Стэплдона, К.С.Льюиса и Воннегута? Спасибо и на том, что был там замечательный однотомник Вордсворта.
Всесоюзная Государственная библиотека иностранной литературы, в просторечии Иностранка, была преддверием рая — и остается после всех изменений до сих пор. Все читанное там сейчас со свистом переводится, но оригинала все равно не заменяет — прошу считать меня снобом.
И тогда я написал свой второй рассказ, который и стал по-настоящему первым. Рассказ был более чем так себе, назывался «Несчастный случай», никогда нигде не издавался, и рукопись таинственным образом уцелела в бабенковском комоде.
Написан он был во ВГБИЛ, на верхнем ярусе научного зала, куда сейчас не пускают, потому что там нынче французская библиотека. В Москве теперь мест, куда не пускают, намного больше, чем при коммунистах.
А тогда там почему-то стояла деревянная статуя Данте в натуральную величину, а наверх вела винтовая лесенка. По-моему, я туда карабкался только из-за этой лесенки — мне, выросшему в советской крупноблочной архитектуре, грезился тут какой-то изыск, едва ли не средневековый…
Под деревянным Данте, ожидая выполнения заказа, я его и накатал. И это все о нем.
Не сказать, чтобы произошел, говоря по Столярову, «прокол сути», но что-то изменилось. Кстати, я никогда не называл себя писателем — так меня называли некоторые люди, а я считал и считаю себя достаточно умелым литератором. Видимо, я начал входить во вкус обретения новых навыков — это мне всегда нравилось. Очень легко написалась «Перчатка для перчатки», почти так же легко вылетел «Книгопродавец» и в первом варианте задумался «Ветер и смерть». Больше я никогда не писал так легко — я имею в виду фантастику.
Бывшая Будущая Жена — закодируем ее аббревиатурой ББЖ — прочитала рукописи. Именно рукописи: машинки у меня не было и денег на нее тоже. Да и печатать я толком не умел, зато писал довольно разборчиво. Потом неспешно сказала, что училась с Гопманом и что он все знает про фантастику. Вот так я впервые услышал о Володе.
Гопман пришел к нам в общежитие МГУ. Он был почти молод, жилист, тихо ядовит и очень тогда здоров. Это сейчас он кочует из больницы в больницу. Где-то я читал, что астма — это задавленный крик о помощи. Тогда он впервые развелся, писал диссертацию о Джеймсе Грэхэме Балларде, начинал заниматься каратэ, и получалось у него крайне прилично. Мы побеседовали, причем я слегка трепетал, и Гопман прочитал мои рукописи.
Одновременно или почти одновременно меня впустил в свою жизнь Георгий Иосифович Гуревич. Он выступал тогда в Центральном доме культуры МГУ на «Субботних встречах по интересам», и после встречи я подошел к нему. Седой, яркоглазый, чуть язвительный, меня он тем не менее принял, однако предупредил: «Знаете, ведь с публикациями я помочь не могу!» И тогда я сказал чистую правду: «Не имеет значения».
Самого факта встречи было уже больше чем достаточно. В семейном альбоме есть снимок, где я лежу пузом на диване и читаю «Все, что из атомов» в «Знании—силе», под глазом у меня фонарь и лет мне там вроде бы десять. А может, и меньше. Всегда был слаб насчет своей биографии.
Потом последовало приглашение на Гоголевский бульвар, в дом конструктивистской архитектуры, который строил его отец, мягкий разговор и выставленные по пятибалльной системе оценки. После этого мы долго дружили.
Гопман познакомил со своим тогдашним соавтором, молодым московским физиком, который тоже оценил меня по какой-то своей шкале и пригласил ходить на встречи секции фантастов СП СССР, куда ходили уже несколько таких же, как я. Меньше чем за члена СП его не принимали. В отличие от нас с Гопманом он далее давал гардеробщикам Союза писателей СССР на чай. Звали соавтора Михаил Андреевич Ковальчук.
Все летело стремительно, развивалось нежданно, и все же писателем я себя не чувствовал. Это произошло позже.
На первой встрече, то есть самой первой, у старосты Виталия Бабенко в переулке не то Красных танкистов, не то Советских снайперов, мы просто читали друг другу небольшие рукописи и пили надлежащие жидкости. Я тогда не пил вообще, и человечный Бабенко наряду с водкой для прочих заготовил для меня бутылку шипучки «Салют». Неосмотрительно хлебнув безалкогольного вроде бы питья (чуть ли не первый коммерчески прорекламированный советский продукт), на следующее утро я впервые в жизни мучился классическим похмельем, хотя накануне был совершенно трезв, поэтому события запомнил слабо. От меня долго разило неподдельным сивушным перегаром.
А потом была уже встреча посерьезнее. Мы встретились большой компанией на холостяцкой квартире МК — располагалась она над знаменитым магазином «Российские вина». О том, что Дмитрий Биленкин, Евгений Войскунский и Миша пробивают семинар молодых писателей-фантастов на манер уже заматерелого тогда ленинградского, я, в общем, и не знал. Хватало кайфа от общения с авторами читанных еще мальчишкой книг; политиком я не был и не стал, но за семинар — спасибо. Всем, кто его делал, всем, кто его не утопил, всем, кто в нем был, остался и ушел.
Над «Российскими винами» мы уже работали по-семинарски.
Прошу, умоляю — читайте эту фразу совершенно буквально!
Первой жертвой был Саша Силецкий. Репутация тонкого стилиста и гения у него уже имелась. Как столько рукописей размещалось в его однокомнатной квартире, не знаю. Штучки с параллельными пространствами и лентами Мёбиуса. Но изрядное количество хороших вещей мы тогда отобрали, а из них отобрали то, что будем обсуждать.
Силецкому досталось и едкого, и сладкого, спор был достаточно громкий. Автор, призванный произнесть заключительное слово, пучил глаза и говорил: «Ребята, со мной никогда такого не было! Даже Роман (Подольный. — А. К.) говорил всего-навсего «хорошо» или «нет, не пойдет» и в любом случае не печатал. Но чтобы так — это в первый раз!..»
А потом состоялся первый семинар. На нем обсуждали меня.
Не оттого, что я был самый крутой. Просто к тому времени я уже был женат, и на свадебный дар купил импозантнейшую югославскую портативку, «ТБМ Де Люкс», а на ней совместными усилиями ББЖ и моими было отщелкано несколько копий всех рассказов. Я мог их представить, остальным же надо было готовиться.
Каминная гостиная ДЛ… Туда надо было идти через зал ресторана… Дубовые панели, витые лестницы, пьяненькие классики и их подруги… Огромный коллективный шарж легендарных Кукрыниксов на стене… На мое провинциальное воображение это действовало довольно сильно, хотя и недолго.
Я, в общем, чувствовал себя способным отбиться от любого наскока и ощущал скорее азарт, чем трепет. Но уже наверху Дмитрий Александрыч мимоходом спросил Бэлу Григорьевну Клюеву: «Аркадий-то приехал?» «Да, — был ответ. — Пока в буфете». Вот тут я и обмер.
Аркадия Стругацкого я уже видел в МГУ. Я полюбил его сразу. Но одно дело рандеву по путевке Бюро пропаганды советской литературы, и совсем другое — когда он читает твои рукописи. Тогда я не знал о нем всего, что знаю теперь… Я его боялся.
Аркадий Натаныч пришел и сел за нашими спинами. Обсуждение началось. Мне, как и Саше, перепало всего. Помню плохо, записи не сохранил — надо, надо заводить архивы, над рукописями трястись! — но вроде бы первая половина отводилась «прокурорам», а вторая «адвокатам». Или наоборот. В память запала фраза юной тогда милейшей женщины Алены Соловьевой. Она занималась скандинавистикой, в том числе и фантастикой скандинавов, и была звана для участия. Меня она обвинила в «насильственной интеллектуализации прозы». До сих пор не очень понимаю смысл оценки, но наслаждаюсь ею, как красивым иероглифом на спине пляжного халата.
Дмитрий Биленкин, поблескивая хитрыми глазами над ассиро-вавилонской бородой, слушал всех и посмеивался. Когда накал стал спадать, он произнес: «Ну что ж…»
Аркадий Натаныч офицерски прокашлялся и поинтересовался: «Ты позволишь мне высказаться или все уже завершено?»
Тут все засуетились и закричали: «Конечно!.. Разумеется!..» и, по-моему, даже: «Просим!..»
Аркадий Натаныч прокашлялся теперь академически и смолк. Выдержав красивую паузу, он спросил — меня: «Какой это у вас рассказ? По счету, я хочу сказать?»
Речь шла о «Книгопродавце». Он был написан с вполне приличного реального человека, который книгами не занимался никогда, я сам не ощутил этого, но родная жена его узнала, равно как и прочие. Это был мой третий рассказ. Не знаю почему, но я соврал.
«Пятый», — сказал я, вспотев.
Аркадий Натаныч опять удержал паузу. Какая у него была чудесно неправильная фонетика! «С» он говорил почти как английское «th».
«Еthли б мы th братом напиthали не пятый, а пятьдеthят пятый такой раthжаз, мы могли бы гордитьthя», — величаво сказал он.
Я обмер вторично.
Конечно, я понимал, что это говорит очень добрый, очень пылкий и увлекающийся человек, и я еще не знал, сколько людей будут меня потом ненавидеть только за эту фразу. Но Боже мой!.. Как мне хотелось, чтобы это было правдой…
Все, что он говорил потом, до меня не очень доходило.
Увлекшись, он стал развивать и усиливать фабулу, немножко на кафкианский манер, но вдруг спохватился и так же величаво изрек: «А впрочем, это сделали бы мы, а не вы. Поздравляю вас с рассказом. Работайте».
Так меня окрестили. Потом было много всего.
Хотя уже тогда ко мне отнеслись всерьез, но я все же был среди начинающих. В команде были люди с одной—двумя НФ-публикациями (это были почти ветераны), люди, много лет занимавшиеся журналистикой, но фантастику еще не печатавшие, и люди, много лет уже писавшие в стол. Из той кучи рукописей, которой мы начали обмениваться, я выделил для себя нескольких авторов, находившихся примерно на том же уровне, что и я. Виталий Бабенко уже напечатал один рассказ в «Искателе», и мне страшно нравились его хармсовско-зощенковские миниатюры, кое-что из них было потом опубликовано. Очень и очень интересен был Боря Руденко, тогда капитан милиции и сотрудник ОБХСС, совершенно не писавший детективов, в которых он, к сожалению, сейчас завяз. «Сурки» и «Подарки Семилиранды» для того времени были просто очень яркими вещами.
Но интереснее и, наверное, талантливее всех нас был Володя Покровский, тогда еще физик, работавший в Курчатовском институте. Одессит, перебравшийся в Москву, при всем юморе и живости характера очень мало похожий на укоренившийся тип южанина, даже говоривший без ТОГО САМОГО акцента, он писал рассказы и уже потом, если не ошибаюсь, за рамками семинара написал два романа. Даже сюжеты он выдумывал талантливее прочих. Естественно, всем нам приходилось держаться рамок, за которые — мы знали это ж…й — цензура и редакторы нас не выпустят. Цикл о городе Ежополе Саши Силецкого, например, существовал только в приятельской среде. Володя ухитрялся даже в дозволенной серятине отыскивать что-то необычное. Его рассказ о разумных бомбах был маленьким шедевром, потому что дело было не в пропаганде официальной доктрины борьбы за мир и разоружение, а в рассказе о двух судьбах, человека-истребителя и робота-убийцы, решившихся пойти против судьбы и погибших…
«Время темной охоты» был еще одним шедевром, совершенно несвоевременным. Ну вот подумайте сами, что могла значить тогда жестокая и совершенно реалистически выписанная история маленькой человеческой колонии на планете с гуманоидным населением, колонии, брошенной Землей на произвол судьбы и отказавшейся вернуться в лоно человечества, когда о ней запоздало вспомнили? Русские, оставленные жить в бывших советских республиках, могут узнать в этой истории практически все… Но теперь. А тогда она была просто горькой и изысканной сказкой. Он и сам не до конца был уверен в том, что написал, и потому обсуждал первый текст со всеми нами, и мы, разумеется, с готовностью поучали его, как надо написать эту вещь. К сожалению, Володя послушал нас и попытался учесть все требования, как тот мальчик из «Молекулярного кафе» Ильи Варшавского. Затем рассказ взяли в «Знание—сила», и там редакторы тоже поработали…
И третьей запомнившейся мне вещью был рассказ «Утка над морем». Он тоже напечатан — в каком-то довольно солидном по тогдашним временам журнале. У Покровского была целая серия нефантастических вещей, всей прелести и даровитости которых я тогда оценить не мог. «Утка над морем» — одна из них. Не буду пересказывать. Скажу лишь, что это рассказ о человеке, которому всей его судьбой решительно было отказано в возможности стать художником.
Володя пишет мало. Даже меньше, чем я. Несколько лет назад мелькнул его рассказ «Георгес», стильный и опять жутковатый, но это опять-таки все.
Эд Геворкян пришел в семинар, когда я из него практически ушел. Но в нем он появился сложившимся писателем. «До весны еще далеко» ударил в сердце так же, как и «Утка над морем». Кстати, мало кто знает, что Виктор Пелевин в немалой мере был введен в литературу именно Эдом, который обильно печатал его в «Науке и религии», где тогда работал. За что Пелевин, по пелевинскому обычаю, впоследствии обдал Эда могучей струей нечистот, как и многих бывших друзей и соратников.
На одно из заседаний, помнится, в каком-то из конференц-залов живого тогда «Прогресса» я был вынесен с «Штруделем по-венски». Его разнесли дружно. Но так же дружно в перерыве все помчались в буфет — значит подействовало?..
На другом получил свое за «Только там, где движутся светила». Многим казалось, что рассказ перегружен. Миша Ковальчук сделал около девяноста пометок на рукописи, выделяя, на его взгляд, лишнее. А мне кажется, что лучшего я не написал. Это был едва ли не единственный мой рассказ, который я ВИДЕЛ — от начала до конца. Много уже лет спустя несколько раз мучился, встречая людей, которых не мог вспомнить; а они просто были оттуда.
Дальше поезд начал набирать пары.
Роман Подольный взял с подачи Вл.Гакова «Книгопродавца» в «Знание—силу». Он позвонил мне в общежитие вечером и долго эзоповым-эзоповым языком объяснял мне, что надо переделать. Поняв едва ли треть сказанного — уж очень эзопов был язык, я перетрусил и сделал из фразы «глянцевые скулы самого настоящего негра» идиотское «нездешне смуглое лицо».
Оказалось, что в главлитовском перечне Чего Нельзя есть и слово «негр» — чуть ли не со времен Московского фестиваля молодежи и студентов. Это и было мое первое из двух столкновений с цензурой.
Родилась дочка, защитилась диссертация, я переехал в новосибирский Академгородок и стал работать в тамошнем университете. Интересного было много, но я пишу все же больше о фантастике.
Тогда в Академгородке жил Гена Прашкевич, который и сейчас там живет, и да продолжает он это прекрасное занятие, Давид Константиновский, который теперь, кажется, живет в Москве, и Леонид Треер, с которым я так и не познакомился, хотя очень хотел.
Гена сделал для меня очень много. Это он меня принял в Городок. Друзей у меня тогда не было, хотя было много знакомых ББЖ. Позже появился умный и добрый, но слабый друг… Пусть ему будет хорошо. Вряд ли мы с ним встретимся снова.
А Гена принимал меня даже тогда, когда ему самому было паскудно, помогал мне как издатель и просто так. На моих глазах его едва не зачеркнули совсем, но он выстоял. Доставалось ему чаще от тех, кого он ввел в литературу: големы, как правило, оказываются полувоплощенными существами и ненавидят прежде всего своего создателя; но и партийные органы его вниманием не обходили. Дурацкая, чудовищная цензура цеплялась к самым невинным его вещам, его книги драили проволочной щеткой. И все равно он был человеком. Даже когда нас очень талантливо поссорили, он помирился со мной первым. Он познакомил меня с Борей Штерном, приезжавшим к нему в гости, и со многими другими замечательными людьми.
Июнь 2004 года. Шефаим — чудное местечко между Тель-Авивом и Нетанией. Жаркая (имеется в виду температура воздуха) ночь. В нескольких сотнях метров шумит Средиземное море, а над нами в горячем ветре шелестят пальмы. За нашим столом сидит Райна, культурный атташе Болгарии в Израиле, без пяти минут посол, и с неподдельным интересом слушает мой творческий пересказ истории Гены Прашкевича (надо учесть, что собственный рассказ Прашкевича был еще более творческим) о том, как ему из дали ордена Кирилла и Мефодия… Райна за рулем и потому вина не пьет. Четвертая бутылка чудного местного «пино нуар» заставляет меня горестно допытываться, откуда такая несправедливость, но Райна оправдывается, что она тогда не была даже дипломатом, и мне удается, пока она не сбежала за руль и посредством руля в резиденцию, вырвать у нее обещание, что она теперь непременно поспособствует получению Геной знаменитого ордена Льва и Солн… тьфу, простите, Кирилла и Мефодия.
Люблю делать добро, да еще приятными усилиями в приятной обстановке.
Литературная организация региона приняла меня странно. Выбыв из комсомола и потеряв до этого билет, я больше так и не попал ни в одну партию. В партию советских сибирских писателей — тоже. Прежде всего потому, что и не особенно рвался. Потом я услышал от Кира Булычева фразу из совписовского фольклора: «Я уже писатель, так зачем мне быть еще и членом?» Весело; но и это был не мой резон.
Непреднамеренно я ужасно оскорбил Виталия Зеленского, председателя Новосибирского СП, назвав его по ошибке секретарем. Мне, кажется, было сухо пояснено, что секретари бывают либо на самом верху, либо на самом низу. Или наоборот — председатели наверху… Я не знал, как, впрочем, не знаю и поныне.
СП, располагавшийся на первом этаже обыкновенного жилого дома, лучше всего описан в Гениной повести «Возьми меня в Калькутте», равно как и процесс его, Прашкевича, уничтожения. В изрубленном сборнике был и мой рассказ, но сравнивать, конечно, нельзя. Для меня это никаких последствий не имело. Мне даже гонорар заплатили полностью, из чего вывожу, что для режима я опасен не был.
Потом я несколько раз попадал на всякие тамошние писательские сборища и всякий раз испытывал одновременно несколько чувств. Первое заключалось в том, что по отдельности и в общении это были яркие, интересные и даже талантливые люди.
Но в писательской куче, пропитанной совсем не литературными соками, они как-то превращались в то, чем быть совсем не стоит. Количество переходило в некое пугающее качество. Второе, горячее чувство родилось именно там и заключалось в том, чтобы написать нечто, сразу отделяющее меня от них, либо ничего никогда не писать больше, чтобы с ними не путали. Второе, увы, удавалось чаще.
Несмотря на сказанное выше, меня отчасти приняли в стаю. Несколько вещей были напечатаны в «Молодости Сибири» и в «Сибирских огнях» — по тогдашним временам это был очень сильный региональный журнал. Там вышли сборники, в которых я был счастлив участвовать. Гена Прашкевич заткнул парой моих юношеских стихотворений дырку в поэтическом сборничке «Первые строки». Меня приглашали на заседание «Амальтеи», новосибирского клуба любителей фантастики. Я познакомился со славным человеком Михаилом Петровичем Михеевым, автором нескольких замечательных приключенческих романов и детективов, отвлекавшимся и на неплохую фантастику. Саша Бачило, только что начавший писать и издавший пару уже хороших рассказов, нашел меня сам — он жил в Академгородке, неподалеку. Толя Шалин, унылый и лопоухий, как и его фантастика, но, в общем, невредный человек, ушедший по страстному желанию печататься из научных сотрудников в редакторы и не успевший натворить много зла. Недолго, но тепло дружил с Витей Старадымовым, поменявшим почтенную профессию инженера-электронщика на рисковый хлеб книжного графика, карикатуриста и иллюстратора фантастики.
Два года до самого отъезда делал небезынтересную литературную программу на новосибирском телевидении, вызвавшую скандал и негласный запрет обкома партии, и даже участвовал в подготовке очень славного предновогоднего НФ-шоу, начавшего оглушительную телевизионную карьеру Саши Бачило.