В полутьме я протянул к ней руку, чтобы дотронуться до одной из ее полувываливающихся из ночной рубашки грудей, но, потом решил, что народ внизу еще не угомонился и лучше подождать. Пережидая нижнее угомономление, я не заметил, как заснул, а наутро, проснувшись и еще раз глянув на мою гипотетическую любовницу, сделал глубокий выдох, поблагодарив бога Морфея за то, что отвел от меня этот нечистый искус и вовремя смежил мне веки.
* * *
    Вторая история полностью противоположна первой, хотя сюжет в ней как бы зеркален по отношению к первому. Тоже женщина, но теперь рядом со мной на нижней полке, и тоже какие-то родственники то ли в соседнем купе, то ли на верхних, рано заснувших полках. Тут по зеркалу идут волны, ибо оно кривое, и когда его поверхность снова выравнивается, я вижу перед собой прекрасное женское тело, с которого сползла легкая простынка. Это тело принадлежит брюнетке лет двадцати шести. Тело крупное, но поразительно стройное, великолепная грудь, сильные бедра, от тела этого хорошо пахнет, хотя ему жарко, и все оно при том перетянуто сбруей гарнитура из дорогих причиндаликов черного цвета с кружевами, даже на ногах полупрозрачные чулочки, от которых вдоль литых белых бедер тянутся к ажурному поясу ажурные же резиночки с кокетливыми штрипками, под поясом черной летящей чайкой чернеют ажурные трусики, такие же кружева полуприкрывают совершенные полушария грудей, а над всем этим великолепием покоится на подушке прекрасное лицо, с закрытыми глазами, печальное во сне, и сверху вьется вдоль шеи, по плечу и предплечью черная, как бы бегущая к берегу мечты волна волос. Полночи я созерцал эту красоту, как эстет и гурман, не смея до нее дотронуться, чтобы ее не разрушить. Я уже прошел тот возраст, когда мне было совершенно необходимо погрузить свой предмет в знакомую среду упругости и горячей влаги. За прошедшие со дня потери невинности годы я, в общем, понял, что эта среда у всех примерно одинаковая, плюс минус влага, температура и упругость, и что дело совсем не в этом, а в чем-то другом, в любовной игре, в отношениях, в том, как и почему тебе уступают и отдаются или не уступают и не отдаются ни за что. Вот почему я просто недвижно молчал возле этой спящей красоты (как отрок Андрей в Тарасе Бульбе) – и мне этого было достаточно.
МНС в скобках
   Совершенно правдивая дорожная история о том, чего не было и не могло быть, с дополнительными мерами безопасности для участников действия.
   Однажды я возвращался из Риги. Дело происходило уже в постоветском (советском, царском) пространстве, потому охотников ехать из Риги в Питер оказалось маловато. В моем четырехместном купе почти до самого отправления было пусто, а потом вошла высокая стройная девица, обратившая на себя мое внимание какой-то не по-русски горделиво выпрямленной спиной да шляпой, какие в Питере еще не носили – большая такая шляпа, в стиле ретро. Девицу сопровождал некто очень смуглый, я видел только его косичку и каштановый отлив щеки. Я полагал, что мы поедем втроем – я, она и ее метис-мулат, но, когда поезд тронулся и девица наконец переместилась из узкого коридора в купе, оказалось, что она одна.
   Дело было под вечер, но к разговору и знакомству почему-то не тянуло. Я, как водится, читал Владимира Соловьева – я его всегда читаю в поездах, а она, по моим наблюдениям, читал Генри Миллера, а именно „Тропик Рака“. Поскольку мы читали совершенно разнонаправленные произведения, то наши мысли, чувства и взгляды не пересекались. Меж тем сгустились зимние сумерки, явился вечерний чай, а затем пришла пора разбирать постели, что мы и сделали по очереди, деликатно выходя, чтобы не мешать друг другу. Да, молодая эта женщина (лет двадцати двух, мой любимый возраст) имела имя Оксана, и говорила по-русски, хотя и с латышским певучим прононсом. Когда я вошел после разбора постелей, она уже лежала с тем же Миллером в руке, причем одно ее плечо было обнажено и мне настолько понравилось, что я, улегшись, перестал читать Соловьева, а стал смотреть на это плечо, благо, глаза моей попутчицы были уставлены в книгу.
   Наконец она, учуяв мое внимание, подняла их, наши взгляды встретились, и я спросил:
   – Нравится?
   Она кивнула, тут же показав лицом, что вообще-то читать ей надоело, и она не прочь поболтать. Что мы и начали делать, с каждой минутой все успешнее – факт, лишний раз подтверждающий мое коренное убеждение, что жизнь поинтересней самой блестящей прозы, буде даже с эротической закваской. Мы поговорили о литературе (Оксана оказалась прилежной читательницей), и перешли на ее собственные дела. Она была в каком-то бизнесе и ехала в Питер на три дня, чтобы просто отдохнуть и потратить доллары. Долларов было много, и в „Астории“ для нее был заказан номер-люкс. Поднялась она после студенческой бедности на челночных поездках в Польшу и другие сопредельные с бывшим СССР государства. Но особенно в Польшу. Что-то они увозили, кажется, ювелирные изделия, и чего-то привозили – кажется, всяческие шмотки. Там было дешевле это, здесь – то, первые месяцы горбачевской экономической свободы, когда и были сколочены из ничего, просто из перепродажи, первые состояния. О Польше у нее не осталось никаких воспоминаний, кроме огромного вытоптанного пространства рынка в каком-то приграничном городке, где все это обменивалось, на краю которого длинной полосой, шире государственной границы, лежало и прело человеческое дерьмо (туалетов в зоне свободного экономического предпринимательства тогда не было)
   И вот, она, бывшая челночница, стала компаньонкой в каких-то новых делах с латвийской недвижимостью. Короче, мы подружились, и довольно скоро я (без водки и других горячительных напитков) оказался в Оксаниной постели. Было тесновато, но приятно, к тому же без всяких там глупостей, потому что Оксана просто и ясно, как своему, сказала, что сегодня она этим заниматься не намерена, и вообще любит сначала принять хороший душ и т. д., что в дорожных условиях невозможно. Я не стал ни на чем настаивать, решив, что, может, у нее ее дни, и ничуть, между прочим, не был этим расстроен – даже наоборот, чувства мои приняли, как в ранней юности, возвышенно-романтическое направление. Да, она позволяла мне ласкать свои красивые груди, но это, как вы понимаете, для взрослых людей занятие вполне нейтральное. Параллельно с дружескими ласками я слушал ее любовные истории, которые, к счастью, не запомнились (чем лишаю оппонентов повода обвинить меня в том, что я раззваниваю о них на всю Ивановскую). Запомнилась мне лишь одна многократно повторенная ею фраза, что она умеет делать в сексе такое, что не умеет никто, и что после нее мужчины уже не могут вернуться к своим женщинам. У меня хватило ума не спросить, что же именно она умеет, а она не стала уточнять. Кстати, еще вопрос – решитесь ли вы на близость с женщиной, после которой все остальные перестают для вас существовать? В общем, можно догадаться, что же такое она умела, – это действительно редкий дар, встречающийся разве что у каких-нибудь полинезиек или галапагосянок, однако его может у себя при желании развить и цивилизованная женщина. Но хватит об этом. Меня она ласкать не стала, но был такой момент, когда мы, полуобнаженные, то есть только в трусиках, обнялись в проходе между нашими лавками, и помню ее какой-то совершенно божественный выгиб, породивший во мне дрожь, которую я тут же постарался унять. Нельзя – так нельзя. Для настоящего мужчины это свято. Настоящий мужчина не только не рассказывает ни о чем, но и ни на чем не настаивает, услышав приветливое женское „нет“.
   Да, ночью нас довольно долго терзали сначала латышские, а потом уже наши пограничники с таможенниками, почему-то девицами, которые не без зависти смотрели, как мы тут, голубочки, устроились. Незадекларированные доллары Оксаны лежали в ее косметичке, напоминая баллон с дезодорантом. Одна из таможенниц попросила эту косметичку, и Оксана отдала – притом в ее лице не дрогнул ни один мускул, и, отреагировав на это, таможенница, не раскрывая, вернула косметичку. Да, из Оксаны вышла бы великолепная латышская разведчица, а может, она ею и была.
   Утром она отправилась в апартаменты в „Астории“, а я – к себе, на Васильевский остров.
   И все? – спросит меня раздосадованный читатель. А где же копуляция, для чего надо было огород городить? Копуляции не было. Ни тогда, ни на следующий день, когда я приехал к Оксане в „Асторию“, чтобы вместе провести вечер. Она сама меня позвала, сказав, что у нее болит спина, которую хорошо бы помассировать – я же еще раньше представился ей лучшим в мире массажистом. Я приехал и, забравшись на ее огромную, как танкодром, постель, всю в белой пене кружев и шелков, действительно довольно долго массировал ей спину, любуясь ее красивым телом топ-модели, с сильными ягодицами, длинными ногами, высокой грудью, прямой, гибкой спиной. Правда, на мой вкус, у нее был чуть длинноват нос – но это придавало ее облику исключительную породистость. Да, выпей мы тогда водки или сделай еще какой-нибудь теплый шажок навстречу друг другу, и, возможно, до сих пор были бы вместе, но в тот момент нам это почему-то не было нужно. Нам и так было хорошо.
   Через три дня я провожал ее на рижский поезд. Она снова оказалась одна в четырехместном купе, и мы посидели до отправки, болтая о том, о сем. И только когда по радио объявили, что граждане провожающие должны покинуть вагон, и я встал, прощаясь, она порывисто поднялась с лавки, закинула руки мне на плечи (она была выше меня) и впилась мне в губы жгучим, страстным поцелуем, вкус которого до сих пор на моих губах. Больше мы с ней не встречались.
МНС в скобках
   Далеко не всегда дорожные истории заканчивались невинно.
   Городок Феодосия, между прочим, родина Айвазовского, там же галерея его картин. Был там, а может, и есть, дом-музей Александр а Грина. Какой-то дурацкий дневной поезд на Питер после месяца в Крыму. Я загорел, как негр, – синие глаза, улыбка, ставшая по контрасту почти ослепительной, в общем – бестия в шортах. И хотя весь месяц гулял так, что потом одна из историй продолжалась аж лет пять, но чувство такое, что хоть по новой начинай. В купе же у нас собрался девичник – две девчонки лет пятнадцати и уже не девчонка, а девица, лет двадцати двух. Та, которая девица, ничем не примечательная. Но и не противная – так, человек среди людей, женщина среди женщин, короткая стрижка, волосы выгорели, соломенные пряди, фигура ладная, где талия, там талия, ниже тоже так, как должно быть ниже, и грудь на месте. Но я девицу пока не замечаю, как, естественно, не замечаю и пятнадцатилетних пацанок. Одна (из Луганска) за минуту с небольшим может сложить тебе кубик Рубика, притом не глядя, вслепую, другая же поет в детском хоре донецкого радио, у нее особая, четкая до безобразия дикция, формируемая напрягом тонких черствых губок.
   На колесах проходит дневное время, я с ними то болтаю, спускаясь со своей любимой верхней полки, песни пою, то, решаю, что пора бы сбегать в вагон-ресторан, которого почему-то не оказывается или он еще закрыт и откроется только на следующее утро. В общем, обычная дорожная дребедень с нолем романтики и нолем приключений. Наступил вечер – знойный, раскаленный, с алым чистым небосклоном, опускающимся на голое тело земли, как алый шелк. Вот-вот она пойдет кружить в танце искуса и соблазна, и, когда будет сорвано седьмое покрывало, тогда...
   Пока же моя двадцатидвухлетняя соседка сходила в туалет и вернувшись, вымытая дешевым, но все-таки мылом, и вычистившая зубы дешевой, но все же пастой („Жемчуг“), легла на свою полку и, совершив под простыней короткий фокус-покус со сниманием лишних одежек, осталась лежать спиной ко мне, как белоснежная гора, с пиком на плече и второй горой на бедре. Я всегда любил горы, а особенно белоснежные, а особенно, когда на них ложился розоватый отблеск заката. Поэтому я, как ребенок к запретному, потянулся к меньшей горе рукой и ощутил под ней приятное на ощупь бедро. Гора живо шевельнулась, потеряв свои формы – на меня смотрело лицо. Оно смотрело с легким удивлением, даже замешательством. Но в нем не было и тени намека на отторжение, неприязнь или, скажем, гадливость, – вещи, которые бывает трудно преодолеть, хотя и такое возможно.
   – Спать не хочется, – тихо и мечтательно сказал я, – давай поговорим.
   И мы поговорили. О чем – я совершенно не помню. Скорее всего, я читал стихи – этот давно проверенный прием действует лучше всяких насилий с выворачиванием рук и раскрыванием ног. Пока я читал стихи, я незаметно завладел ее рукой – она и не знала, насколько это опасно, и тихо, большим пальцем, поглаживал ее кисть сверху и изнутри.
   Когда я положил руку ей на грудь, она уже не удивилась и руку хоть и прогнала, но прежде дала ей познакомиться с величиной груди, упругостью, формой соска и ареола. Закат погас, внизу посапывали наши пигалицы, а здесь все только начиналось. Когда, отстояв свою грудь, моя новая подруга, опять решительно повернулась к стенке лицом, восстановив с помощью простыни давешнее подобие двух гор с седловиной, я, уже уверено взял в жменю это белое покрывало и сдернул с нее. Она пробовала вернуть его, но я не позволил. Сдернув, я с минуту смотрел в густых сумерках на очертания ее обнаженного тела, впрочем, прикрытого в самом уязвимом месте трусиками, а потом одним бесшумным махом оказался на ее полке и впился в губы поцелуем. Она сопротивлялась, но не очень убедительно. Только с трусиками пришлось повозиться, потому что чем-то они ей, видимо, были дороги. Но и трусиков я ее лишил, а вместе с ними последних признаков протеста, и миг, когда я вошел в нее, давно и настолько готовую, что, право, смешна была все эта борьба за честь и достоинство, миг, когда я вошел в нее, полный жажды и страсти и силы, – он был ослепителен и прекрасен. До Питера две ночи пути. И две ночи, отсыпаясь днем, я провел почти без сна, неутомимый, подстегиваемый прежде всего рискованностью всего этого мероприятия
   В Питере мы расстались, обменявшись телефонами.
   Она училась на последнем курсе в как-то странном заведении, типа университета профсоюзов. Тогда параллельно с нормальными вузами существовала система высшей подготовки всякой-то там будущей партийно-профсоюзной, чиновничьей номенклатуры. Не помню жилищных условий моей дорожной подруги, но помню, что когда я приехал к ней, нам никто не мешал. Но дело не пошло, и мне стало безотрадно и беспросветно, едва я оказался там, где с таким энтузиазмом оказывался всю дорогу. Мне нужен был закат во все небо, покачивающийся вагон, стук колес, скрип верхних полок, проходы проводницы по коридору, внезапно открываемая дверь без защелки: „чайку не хотите?“, заглядывания каких-то безбилетных халявщиков, посапывание наших пацанок, станции, стреляющие светом в незанавешенное окно, – мне нужно было все то, что невозможно было ни воссоздать, ни повторить. Больше я к ней не приходил. Хотя она долго еще звонила.
МНС
   Ее собаку звали Альма, и я был в нее безумно влюблен. То есть в хозяйку собаки, конечно. Хозяйка была красавицей. Ей было восемнадцать лет, а мне сорок два, и я был безумно в нее влюблен – просто сбрендил.
   Все началось с кортов, что возле моего дома. До сих пор не знаю, как тогда ее сюда занесло, – жила она далеко, на Гражданке, станция метро „Академическая“... В теннис она не играла. Просто была с подругой и каким-то юношей – все трое, держа по-дилетантски деревянные ракетки, по-дилетантски же перекидывали мяч. Я предложился четвертым. Нет другой игры, в которой так очевидно проявлялся бы человек. Я сразу прочел в Маре доброту, отзывчивость и партнерство. Способность женщины к партнерству – вещь редчайшая, и я запал.
   Кажется, в тот первый раз мне удалось всучить ей свою визитку, на которой было написано, что я член всех творческих союзов Советского Союза. Тогда, в 84-м, это звучало. И она мне позвонила. Говорила свободно, насмешливо, самоиронично, с паузами, в которых я слышал посторонние звуки – стук посуды, плеск воды. Оказалось, что звуки эти доносятся из посудомойки летнего кафе, пристроившегося к станции метро „Горьковская“ на Петроградской стороне.
   – Вообще-то я учусь, а тут подрабатываю, – сказала она.
   – Я тоже работал в посудомойке, – сказал я, – в армии. Могу приехать помочь.
   – Спасибо, – усмехнулась она, – мне уже помогают.
   И безошибочным ревнивым чутьем я тут же определил, что там, в посудомойке, рядом с ней – мой соперник. Так оно и оказалось. Когда я приехал туда в оговоренный час, он еще был там, высокий и красивый, с длинными, до плеч, волосами и тонкими чертами лица. Она попрощалась с ним и пошла со мной. И то, как он равнодушно принял эту ситуацию, говорило лишь о том, что я для него никто. А он был моим соперником. И очень серьезным. Кажется, они жили в ту пору вместе и, вскоре узнав, что она встречается со мной, он ее избил. И она пришла ко мне, потому что боялась идти домой, где он ее несомненно караулил.
   И она осталась у меня на неделю, и в первую же ночь случилось то, о чем я и не мечтал, но я переволновался, как школьник, и затем она поднялась с простыни, села и насмешливо сказала: „И это все?“ Попробую расшифровать ее слова. Там был большой женский опыт, знание мужчин, там был искушенный психолог, по одному взгляду определяющий, с каким случаем на сей раз имеем дело.
   „Конечно, не все!“ – заулыбался, а точнее засуетился, запаниковал я, сорокадвухлетний мужик, которому встретилась такая женщина, что весь его немалый опыт обольщения, равно как и то, что называется искусством любви, полетело ко все чертям... Она оказалась королевской коброй, а я загипнотизированным кроликом, и прошло немало времени, месяцы прошли, прежде чем я кое-как сравнялся с ней, что-то понял, как-то восстановил паритет.
   Она была чуть выше меня (176 см), но каблуки, на которые она перешла, став моделью, подняли ее надо мной на полголовы. Да и вообще она потом поднялась, хотя и не стала учиться дальше, бросив спустя пару лет свой текстильный институт.
   А с тем ее другом, моим смертельным соперником, мы еще долго разбирались, прежде чем он отстал. Выгнанный за какие-то прегрешения из Духовной семинарии, он имел странные связи среди ментов, гэбэшников, всякой чиновной шушеры, твердил Маре, что она, а заодно и я, у него „под колпаком“...
   Самое же горькое, что когда я праздновал окончательную победу, Маре зачем-то срочно понадобилось ехать в Москву. Каково же мне было узнать, что после всех наших объяснений и разборок, когда я за любовь готов был поплатиться жизнью, она поехала – с кем бы вы думали? – да! с ним, своим мучителем и моим смертельным соперником.
   Но я был к тому времени так влюблен, что это ей простил. Я сказал себе, что ей нужно время, чтобы расстаться с ним, что такая привязанность говорит даже в ее пользу, говорит, что она неспособна мелочиться, и что все у нее всегда всерьез. И я хорошо помню свое состояние – я стал дураком. Счастливым и несчастным дураком со съезжающей при виде Мары крышей.
   Она звонила мне в полночь и говорила:
   – Я бы приехала, но уже поздно. Метро закрыто.
   – Приезжай, – говорил я, – возьми такси. Я заплачу.
   И выходил на лоджию и ждал ее, мысленно моля всех богов о помощи, и меня трясло как в лихорадке. И иногда она действительно приезжала, а иногда – нет. И весь тот первый год был как постоянно ожидание, как смена горечи и безумного счастья. Именно безумного. Мы не подходили друг для друга. Но разве любовь с этим считается?
   У нее не было отца, верней, отец был, но пьяница, с которым мать разошлась, когда Мара была еще девочкой-подростком. Женщиной она стала в пятнадцать лет. Мужчины западали на ее красоту. Она была не робкого десятка. Однажды ее заманил к себе в гостиничный номер какой-то здоровенный грузин и попытался изнасиловать. Она мне рассказывала, что когда ей уже казалось, что „дело труба“, в ее руке откуда-то взялся нож, и она воткнула его голому грузину в голый живот. Больше всего ее поразило, как легко нож вошел. Грузин даже не ойкнул – слишком много в нем было адреналина. Он туго затянул раненый живот простыней, и снова бросился на нее. Но от потери крови стал слабеть, и она сама отвезла его к хирургу, чтобы его зашили. И грузин сказал, что сам напоролся на нож. И обошлось без милиции. И потом он все равно хотел ее видеть.
   Жили они с матерью бедно. Мать работала медсестрой в санатории в Репино, и их холодильник, вернее, морозильник, был до отказа забит маленькими порциями того, что отщипывал для себя от скупого санаторного пирога обслуживающий персонал – сливочное масло, мясо, яйца... А у меня водились деньги, и я доставал ей (в ту пору тотального дефицита не покупали, а „доставали“) импортную одежду. Слово „импорт“ было знаком качества. В одну из последних наших встреч, кажется, прошлым летом (она часто приезжает из Милана, где давно живет, в Питер или Москву по делам своего маленького бизнеса), она спросила меня: „Зачем ты меня одевал тогда?“ – „Хотел, чтобы ты была моей женой“, – сказал я. Она и забыла, что я предлагал ей когда-то руку и сердце. Хотя нам удалось прожить вместе под одной крышей не больше недели – мы разругались в пух и прах, и она вернулась к себе со своей собакой.
   Потом ее мать вышла замуж и уехала к новому мужу в Салехард, и я сам иногда ночевал у Мары. Я стал выводить ее в „свет“ – то есть посещать с ней советские „элитные“ места, дома писателей, журналистов, композиторов, дом кино... Я даже привел ее на „Ленфильм“ и показал одному из лучших операторов киностудии Валере Федосову, который тут же подвел нас к случившемуся неподалеку Олегу Басилашвили.
   „Красивая девушка“, – спокойно констатировал тогда уже очень знаменитый Басик, и я понял, что он совсем не бабник. Но бабниками были другие, – помню раненый, растерянный, несчастный взгляд одного очень известного московского актера, едва ли не главное мужское лицо советского кинематографа восьмидесятых, в кафе Дома кино, куда я однажды заглянул с Марой. Актер этот то и дело искал ее глазами, и я прекрасно понимал, что с ним творится. Я на собственной шкуре испытал это... Когда ты готов бросить все – работу, жену, семью, отречься от всего и от самого себя, упасть к ее ногам, лишь бы рядом, хоть как, хоть на карачках, хоть рабом, хоть последним дерьмом, – авось, а вдруг, а если... Гораций говорил: „Красивая женщина – это мука для глаз“. Если бы только для глаз...
   Она приезжала ко мне в Комарово, в Дом творчества писателей, и порой оставалась. И была зима, светило февральское солнце, и мы на лыжах мчались к Щучьему озеру, и я говорил – смотри, запоминай, такого больше не будет. И она говорила – что ты, такое будет со мной много раз! Но я оказался прав, и потом она будет писать мне коротенькие письма из Италии, в которых будут воспоминания и тоска по нашему прошлому и просьба отвечать ей. Но что ответить? Она была замужем за итальянцем, и у них рос сын. А потом от второго мужа, тоже итальянца, она родит дочь... Она получила то, что хотела. Она хотела уехать и уехала. Она сделала свою женскую карьеру, и это я занимался с ней английским, чтобы потом, пока она не выучит итальянский, ее хоть как-то понимали бы в той манящей, как звездный свет, заграничной земле.
   Она уедет уже питерской топ-моделью, и я до сих пор храню кипу модных журналов, где она смотрит на меня с глянцевых обложек прекрасными чуть раскосыми глазами лани. Для топ-модели она была слишком красива, да и ее груди, бедра вылетали за стандарт.
   Не раз она говорила, что я „главный человек“ в ее жизни. Но меня она не любила, разве что уважала. Или ценила. Или пользовалась мной. Любить для нее было далеко не самое важное. Может, она вообще никого никогда не любила. Хотя от природы была добра, отзывчива, но вместе с тем повелительна, авторитарна, с четким практическим умом, просчитывавшим ходы, как компьютерные шахматы. Чувства ей были даны скорее не для любви, а для занятий любовью. И она никогда не путала одно с другим. Из нее получилась бы отличная шпионка.
   Так мы и жили – то приближаясь друг к другу, когда ей это было нужно, то удаляясь. Помню, уже в годы перестройки, какого-то англичанина, мистера Кука, одного из первых бизнесменов, ранними подснежниками появившихся в нашем только что переименованном городе, который по грезе велеречивого Анатолия Собчака готов был развернуться к Западу, к Европе, даже если вся остальная Россия этого поворота не сделает.
   Я спросил мистера Кука, не случайно попавшего на показ мод, почему он решил вкладываться в Россию. „Потому что здесь огромное будущее для бизнеса“, – ответил он. „Помогите ей“, – сказал я ему, указывая на Мару, ослепительно дефилирующую по подиуму. То было время, когда мы, вдруг потеряв сами себя, стали просить Запад о помощи, и цивилизованный мир слал нам посылки с натовскими пищевыми пайками и бэушные шмотки. „Вы ее муж?“ – спросил меня мистер Кук. „Я ее друг“, – сказал я.
   Потом, год спустя по первому телевизионному каналу показали сюжет про этого Кука. Его бизнес в России погорел, он был разорен, и, вот, продавал свой последний офис где-то в деловом центре Лондона, на Пиккадилли... Да, многие из тех первых бизнесменов, осмелившихся двинуть в Россию, были разорены, а некоторые даже расстались с жизнью. Но за первыми накатывал вал вторых – этим везло больше.
   Я знал, что если Мара не со мной, значит, кто-то у нее есть. Хотя она всегда это отрицала, всегда. И категорически. Словно это было для нее очень важно. И однажды, чтобы уличить ее, я встал в шесть утра и поперся за тридевять земель на ту далекую станцию „Академическая“ и пасся возле ее крыльца, где стояла чья-то „девятка“. В восемь тридцать она вышла из дома в сопровождении высокого незнакомого мне молодого человека, делового и молчаливого, с модным кейсом, под названием „дипломат“. Они сели в машину, он включил двигатель, и тут перед лобовым стеклом появился я – представляю свою перекошенную физиономию – и сделал ей ручкой. Марино лицо вытянулось на неподобающую ее красоте длину.