Страница:
захватчикам, и нечленораздельное рычание. Таким образом, за первый акт мы были относительно спокойны. Но с ролями Наполеона и Гитлера возникали затруднения, я бы сказал, идеологического порядка.
Как играть Гитлера - все знали, но никто не хотел. Мы хорошо представляли себе, как он выглядит, по бесчисленным карикатурам в журнале "Крокодил" и газете "Правда".
- Да что я вам - псих? Или чокнутый? - резонно возражали мальчишки, которым предлагалось попробовать себя в этой рискованной роли. - На фига мне фашистом делаться?! Я их вот как ненавижу, гадов проклятых!
Но вот Наполеон... Играть его хотели все, но никто не знал как... Не могли помочь нам и знаменитые лермонтовские строки из школьной хрестоматии, характеризующие некоторые элементы его внешнего облика: "На нем треугольная шляпа и серый походный сюртук...".
Треугольная шляпа - ладно, это почти понятно. Мы довольно быстро установили, что сюртук - просто-напросто разновидность современного пиджака. Сойдет! Но вот что дальше? Наши этнографические сведения оказались недостаточными. Наше воображение было бессильно...
Принципиальный вопрос покатился по школьным коридорам: какие штаны носил Наполеон?!
- Галифе! - убежденно втолковывал кто-то из старшеклассников. - Я сное дело, - все генералы носили галифе. И лампасы красные. Во! С ладонь шириной!
- Лосины... - тихо подсказала нам приходящая в школу раз в неделю незаметная учительница пения из эвакуированных. - Наполеон носил лосины...
- Лосины?! - зачарованные звучным словом, переспросили мы. - А что это такое - лосины?
- В общих чертах, - застенчиво объяснила учительница музыки, близоруко щурясь и протирая очки, - это белые штаны в обтяжку.
- Совсем-совсем в обтяжку? - недоверчиво выспрашивали мы.
- Совсем-совсем. Модники того времени даже натягивали лосины мокрыми, чтоб они плотнее облегали...
- Значит, в облипочку! - ахнула одна из девочек. - Вот срамотища-то!
Первоначально роль Наполеона поручили семикласснику Вовке Ивневу, по общему мнению - самому красивому мальчишке нашей школы. Высокий, подтянутый, чернобровый, - его карманы вечно оттопыривались от бесконечных девчачьих записочек с предложениями любви и дружбы. Девчонок не останавливало даже его прозвище. Оно прилипло к Ивневу в шестом классе на уроке зоологии. По просьбе учителя - престарелого Аристарха Аристарховича - Вовка перечислял известные ему породы крупного рогатого скота.
- Холмогорская... - тянул он. - Ярославская... Сентиментальная...
Аристарх Аристархович поднял брови.
- Вы, Ивнев, вероятно, имеете в виду "симментальскую"? Сентиментализм, извините, уже не мое ведомство. Это из области "Бедной Лизы"...
Класс бесстыдно грохнул. К Вовке так и пристала новенькая свежая кличка: Сентиментал.
Актером Вовка Ивнев оказался никудышным. Он бледнел на сцене, заикался и забывал слова. В довершение всего он никак не мог повторить центральную в роли хвастливую полководческую фразу:
- Вперед, мои славные гренадеры! Я победоносно поведу вас на Москву!
На слове "гренадеры" он каждый раз сбивался, путал слова, нес какую-то околесицу. В его произношении вместо простого и четкого "гренадеры" слышались и горлодеры, и дромадеры, и даже гамадрилы, хотя что такое эти самые дромадеры-гамадрилы значат, думаю, он и сам не мог бы толком объяснить...
Главная режиссерша - наша литераторша Валентина Петровна в свое время побывала в Москве на спектаклях МХАТа. Прикоснувшись там непосредственно к системе Станиславского, она теперь заламывала руки в немом отчаянье и стонала:
- Не так, Ивнев, не так! Опять не верю! Ну что, скажи, мне с тобой делать?
- Наполеон был маленького роста! - победоносно заорал я однажды, врываясь в зал, где репетировали злополучную пьесу, и потрясая растрепанной книгой, словно волшебной палочкойвыручалочкой. - Вот! Читайте все!!!
Я разыскал свое сокровище в рассохшемся сундуке на чердаке дедовского дома. Это был сборник анекдотов о всевозможных исторических лицах, среди которых видное место по праву занимал и Наполеон Бонапарт. За неимением других исторических анналов, мы погрузились в изучение откопанного мною шедевра. Из него вытекало одно неоспоримое обстоятельство: величайший из полководцев Франции был почти миниатюрного роста!
Все с надеждой посмотрели на меня: я и тогда не отличался богатырским ростом, за что носил прозвище Шкалик. Иногда это и без того обидное наименование в школе сокращали до совсем коротенького Шкала...
Я одним прыжком вскочил на сцену, поставил ногу на табуретку, как на воображаемый барабан, и, выбросив вперед правую руку широким жестом, без запинки и с блеском выдал фразу, на которой бесславно кончилась актерская карьера Сентиментала:
- Вперед, мои славные гренадеры! Я победоносно поведу вас на Москву!
Но эта блистательная актерская "проба" не убедила неумолимую режиссершу Валентину Петровну. У режиссеров всегда имеются свои необъяснимые прихоти. Она все еще "видела" в этой роли кого-то другого...
Ах, так! Роль Гитлера покамест оставалась вакантной. Будущий спектакль находился под угрозой неминуемого срыва. Я решил сыграть на извечных режиссерских трудностях. Я нутром чувствовал, что настоящему мастеру дозволено все. И я пошел на все!
- А Гитлер, по-вашему, что? Гигант, да? - несколько издалека дипломатично начал я. - Так себе, малявка!
- Вот и играй себе Гитлера, Шкалик! - под общий хохот мстительно заявил Вовка Ивнев. Все-таки что ни говорите, а он не мог простить мне своего провала!
- Ладно! Я сыграю вам Гитлера, - холодным тоном согласился я. - Но при одном условии...
- Каком же это? - подозрительно спросила встревоженная Валентина Петровна.
- При условии... - торжествующе, задыхаясь, выпалил я, - я же сыграю и Наполеона! Мое нахальство сразило всех, в том числе и главную режиссершу. К тому же у нее не было выхода. И конкурентоспособных претендентов на столь разноплановые роли не находилось тоже. Я победил!
- Ну а как же с белыми штанами в облипочку? - ядовито кинул посрамленный Сентиментал. - Или будешь играть Бонапарта в штанишках на лямочках?! Да, ничего не скажешь: это был серьезный контрудар! Наши постановочные затруднения с белыми штанами в обтяжку быстро стали известны всей школе. Все, конечно, сочувствовали нашему творческому коллективу, но помочь... Помочь ничем не могли...
И вдруг - о, это спасительное "вдруг"! - ослепительная мысль прорезала безнадежный сумрак наших мальчишеских мозгов: кальсоны! Ну да! Нам нужны добротные кальсоны!
Начались энергичные поиски подходящих кальсон. Все-таки не следует забывать, что время было военное...
Нас выручила одна девочка, сначала пожелавшая остаться неизвестной. Как-то вечером, после репетиции, когда в школе уже не осталось ни единой души, кроме театральных энтузиастов, она отозвала меня в интимный уголок под лестницей. Там, в этом известном святилище тайн и секретов, по необъяснимой причине смущаясь и краснея, она протянула мне завернутый в бумагу пакет.
- Бери... - чуть запинаясь, прошептала она тоном, от которого у меня почему-то запершило в горле. - Это тебе... Для сцены.
О это неуемное и - надеюсь - бескорыстное служение искусству!
Дрожащими руками я развернул пакет, в нетерпении порвав бумагу.
- Лосины?! - ахнул я, не веря собственным глазам. Увы, это были не лосины. Это были колоссального размера кальсоны. Перед их размерами меркли шаровары Тараса Бульбы. Из полотна, пошедшего на это грандиозное сооружение, можно было бы выкроить паруса для полной оснастки сорокапушечного трехпалубного фрегата...
Я горько вздохнул. Но искусство требовало жертв. И я был готов принести эту жертву. Однако в целях сохранения объективной исторической правды и для моего естественного вживания в образ Наполеона кальсоны необходимо было свести к минимуму...
На следующий день, размахивая исподними, как боевым знаменем, я
диктовал свои условия. Я немедленно ввел в пьесу наполеоновского маршала из сборника анекдотов только ради одной эффектной сцены.
- Позвольте, сир, - почтительно басил мой долговязый одноклассник Мишка Беркман, - я достану. Я же выше вас!
- Не выше, а длиннее! - мрачно и язвительно обрывал я его под единодушное одобрение болельщиков на репетициях.
Историческая острота пользовалась неизменным успехом и обрела вторую жизнь в школе и ее ближайших окрестностях...
Моя смелость получила награду. Впервые я оказался в центре женского внимания. Даже девочки из старших классов прибегали взглянуть на чудака, который собирается выйти на сцену - подумать только! - в одних кальсонах.
Но я вышел!
В день премьеры с самого утра вокруг меня хлопотала целая пошивочная мастерская: девочки завертывали мои ноги в белые штаны в "облипочку" и прямо на мне заметывали швы, то и дело возмутительно прыская.
К сожалению, белых ниток не достали. Так что мои лосины не были шиты белыми нитками: на них красовались крупные черные стежки.
Первый акт, к которому я не имел непосредственного отношения, накалил зрительские страсти.
В начале второго акта я бестрепетно вышел на сцену, поставил ногу на бутафорский барабан и сумрачно скрестил руки на груди. У зрителей не вырвалось ни единого смешка. Произошло чудо! Зал замер, потрясенный моим великолепным обликом.
На треуголке, склеенной из бумаги и выкрашенной китайской тушью, красовалась трехцветная кокарда. На сером пиджачке с чужого плеча сияли пуговицы, обернутые фольгой от конфет. Талию мою опоясывал тонкий белый шелковый шарф. А начищенные дегтем кирзовые сапоги внушительных размеров, имевшие задачей изображать лакированные ботфорты и лихо скрипевшие при каждом шаге, контрастировали с умопомрачительной белизной лосин...
Преподавательница музыки грянула на пианино подобающее торжественности момента что-то вроде "Шумел-ревел пожар московский". Я вытянул в первые ряды правую руку и звенящим голосом взаправдашнего полководца провозгласил:
- Вперед, мои славные гренадеры! Я победоносно поведу вас на Москву!
Зал не дышал.
А когда, потерпевший поражение в русских снегах, согбенный и уничтоженный, я удалялся за кулисы, волоча ноги и цепляя краем треуголки доски сцены, зал взорвался аплодисментами...
Конечно, где-то в глубине души я осознавал, что я не Качалов и игра моя, видимо, еще далека от совершенства. Но аплодисменты, их нарастающий рев - о это сладкое бремя мгновенной славы! - говорили обратное. Я выходил раскланиваться еще и еще, до тех пор, пока у меня не устала сгибаться поясница...
По сравнению с тяжкой ролью Наполеона, роль главы третьего рейха была мне - тьфу! - проще пареной репы.
Задолго до Аркадия Райкина я прибегнул к искусству почти мгновенной трансформации. Пока девочки - в буквальном смысле стоя на коленях распарывали швы моих лосин (без посторонней помощи я не смог бы из них выбраться!), я торопливо приклеивал себе столярным клеем черную косую челку из шерсти козы и ненавистные всему миру усики.
Фуражка с высокой тульей и нарукавная повязка с омерзительной свастикой на черной косоворотке, заменявшей мундир, довершили мой сценический образ.
Уже хлебнувший кружащего голову хмеля театральной популярности, я в третьем акте превзошел самого себя.
В сцене с захваченными русскими партизанами (была в пьесе и такая сцена!) Гитлер метался, выл, оскаливал зубы и чуть ли не с пеной у рта визгливо кричал: "Ферфлюхте руссише швайне" и "Эршиссунг!"
Военный консультант (переводя дух, я замечал его краешком глаза в первом ряду) после каждой моей удачной реплики выразительно и гулко хлопал себя здоровой рукой по колену: вот, мол, дает!
Остальные лица плыли передо мной, как в тумане.
Когда же я предвосхищал свой окончательный триумф, произошло непредвиденное. По узкому проходу между стульями, подкидываясь на костылях при каждом шаге и звеня По узкому проходу между стульями, подкидываясь на костылях при каждом шаге и звеня костылях при каждом шаге и звеня медалями, по направлению к сцене двинулся один из приглашенных взрослых. один из приглашенных взрослых.
Это был известный всему городку возчик Парфеныч, инвалид Великой Отечественной войны, в связи с тяжелыми ранениями и без ноги списанный в чистую.
Надеясь, что непосредственный участник боев с фашизмом лично торопится пожать мне руку за мой героический труд, я сделал шаг к нему навстречу.
Но он с ненавистью глянул на меня и откачнулся.
- Ух ты, гитлеровская морда! - хрипло взревел он. - Получай, фашист вонючий! - И он изо всех сил плюнул, целясь в мои излишне натуралистические усики...
Меня спасла только малорослость, прикрытая козырьком огромной фуражки. Плевок смачно шлепнулся на поверхность козырька...
Но этот гражданский акт, как ни странно, увенчал всешкольное признание моего таланта!
И именно этим плевком, идущим, что ни говорите, прямо из глубины сердца, потрясенного моим искусством, я до сих пор горжусь больше всего!
Никогда, никогда больше в своей жизни я не подымался до таких высот подлинного реализма!
Никогда, никогда больше в своей - совсем не актерской! - жизни я не испытал прилива такого несказанного творческого вдохновения!
Конечно, я не Качалов и не Смоктуновский. Но я уверен, что даже им, этим признанным корифеям театральных подмостков, ни разу на своем веку не приходилось сталкиваться с такой исчерпывающей рецензией на свой труд, с оценкой выше, чем плевок одноногого театрала Парфеныча...
НИЧЕГО НЕ СЛУЧИТСЯ!
Когда Тоська Ступина в знакомом красном сарафанчике появилась в конце улицы, я сразу же заметил ее. Заметил, потому что именно ее появления ждал вот уже с полчаса, делая вид, что никого не жду, зорко поглядывая на немного покривившийся угол ее дома с мезонином. Заметил, но, конечно, не подал ей никакого знака и, независимо засунув руки в карманы, негромко насвистывая, двинулся к Новому мосту через речку Ельну.
Мы шли вроде бы отдельно друг от друга, связанные тем не менее тонкой ниточкой взаимного доверия и секретным разговором, который произошел накануне. Мы с Тоськой сговорились пойти в устье Ельны - покататься на бревнах.
Я никогда и никому в мире не признался бы, что Тоська Ступина нравится мне больше всех девчонок в нашем четвертом классе.
Мое мальчишеское воображение неотступно преследовала ее черная прямая челочка, немного похожая на лошадиную, и ее круглые, цвета перезрелой вишни, глаза. Пожалуй, я только раз - совсем уж малышом, еще до войны - видел такую темную, почти черную вишню, и было втайне сладко и щекотно внутри оттого, что Тоськины глаза вызывали у меня такие далекие воспоминания...
И еще Тоська была загадочно, не по-нашему смуглой. Не загорелой летом на даровом солнце, как мы все, а именно смуглой, и зимой, скудным северным днем, на общем фоне бледных и беловолосых наших девчонок ее щеки светились каким-то особенным, жгучим и вызывающим любопытство румянцем.
Тоськина мать была похожа на цыганку чернотой своих волос с отливом, смуглявостью и в особенности веселым, звонким характером. А Тоськин отец умер уже после Победы от старой запущенной раны у всех на глазах, и хоронили его всем городком как героя войны: впереди на подушках несли ордена... Так что Тоськина многодетная семья - еще два брата и три сестры кроме нее росли военными сиротами. Как я.
Мне нравилось, что Тоська никогда не унывает, не хнычет, хоть житье у них без отца было очень нелегким, а помогает матери воспитывать последыша Кольку - тоже чернявого, круглоглазого крикуна. Но речь сейчас не о Кольке.
Я бы не сказал никогда Тоське, что она нравится мне больше всех девчонок, хоть режь меня самым острым ножом на куски по двести граммов.
По Новому мосту - а он действительно новый, построенный совсем недавно вместо сгоревшего, - мы следовали уже гораздо ближе друг к другу, хоть все еще на некотором безопасном расстоянии. Зато мы одинаково сильно ударяли пятками по звонким, пахучим в жару доскам настила так, что они гудели от наших шагов. И если бы в этот момент Тоська Ступина взглянула на меня своими ишневыми глазами и спросила: "Слабо прыгнуть?" - я не задумываясь вскочил бы на перила с выступающими на них каплями янтарной смолы и сиганул бы "солдатиком" вниз, как делали это взрослые ребята во время купанья.
Но думается мне, Тоська обо всем сама давно догадалась, а в том, что ради нее я могу прыгнуть с моста, и вовсе была уверена. Потому что ни разу ни о чем подобном меня не попросила...
Мы благополучно, никем не замеченные, миновали мост, за мостом свернули вправо по течению и уже вместе перепрыгнули жердяной перелаз у ячменного поля. А там береговой тропкой оставалось пройти километра полтора к устью Ельны, где она впадала в другую реку, покрупнее. Та река была лесосплавной, и даже сейчас, когда вода спала, по ней то и дело, в одиночку и пачками, проплывали сосновые стволы с верховьев, застревая на отмелях. Они-то нам и были нужны!
Кататься на бревнах - дело тонкое, тут требуются искусство и сноровка. Конечно, мы с Тоськой не претендовали на искусство старых опытных лесосплавщиков. Из них каждый в самый лесосплав, в полную воду, когда лес идет по воде густо, россыпью, по этим бревнышкам плывущим, как по неподвижным половицам, реку перебегают. А бревна-то живые!
Еще и такой фокус на спор проделывали на глазах у публики: с одного берега реки на другой перевозили бутылку с водой, поставив ее на один конец бревна. А сам-то спорщик с голым багром на другом конце бревна балансирует. Стоит, приплясывает, только бахилы сверкают, ну а багром подгребает да другие бревна отпихивает.
Наши с Тоськой развлечения были, понятно, поскромнее. Мы выбирали осевшее на отмели бревно и, поднатужившись, сталкивали его в воду. Потом к нему подводили другое и оседлывали сразу два бревна, сидя по концам. На таком, ничем не скрепленном, кроме наших ног, шевелящемся плоту плыть было весело и интересно. Подгребая ладонями, брызгаясь и смеясь, мы выбирались на середину, на стрежень. Там мы у не могли справиться с течением, поэтому, перекувырнувшись и сверкнув пятками, ыы покидали наш дредноут и плыли к берегу. За Тоську я не боялся - она плавала как рыба.
А иногда мы устраивали - тоже сидя - гонки каждый на одном бревне: кто проплывет дальше, не перевернувшись. Это мы проделывали чаще всего на мелководье, в устье Ельны, чтобы зря не терять каждый раз бревна. По правилам гонок, в этом виде состязаний разрешалось для скорости упираться ногами в дно, но разве это могло спасти от переверты-вания? Мы шлепались в воду, оказывались под бревнами, обдирали ноги об сучки, ныряли, топили друг друга, и на какое-то время я даже забывал, что Тоська - девочка с челкой и вишневыми глазами.
Но когда она вылезала на берег... Фигурка у нее была ладная, длинные ноги золотились от загара, а у синих сатиновых трусиков оставался ослепительно белый краешек. Она купалась обычно в белой маечке, и когда, мокрая, подымала руки, отжимая волосы, маечка обтягивала ее так, что казалось, под майку у Тоськи были засунуты два небольших яблочка-дичка. Я честно, изо всех сил старался не замечать эти яблочки...
Посинев от долгого, многочасового купания, мы обстоятельно выкатывались со всех сторон в песке до полной неузнаваемости и валились животами на горячую прибрежную отмель. Отдышавшись и перестав стучать зубами, мы со страстью предавались двум занятиям: искали "жерновки" и играли в "плювки".
Для поисков "жерновков" нужны были терпение и зоркость. "Жерновками" у нас назывались загадочные, размером с ноготь мизинца, совершенно круглые, плоские, слегка шероховатые на ощупь камешки с маленькой сквозной дырочкой точно по центру. И впрямь словно мельничные жерновки для лилипутов!
Но чтобы найти два-три "жерновка", нужно было просеять в ладонях не один десяток килограммов белого речного песка. Не каждой девчонке удавалось носить на шее или на запястье несколько таких "жерновков", по нерушимому поверью приносящих счастье.
Тоська и здесь была просто чемпионкой! Своими цепкими пальцами она то и дело выхватывала из кучки кристаллических зернышек заветный "жерновок", добавляя его к своему и без того великолепному ожерелью на крепкой нитке...
А правила игры в "плювки" были необыковенно тонки и деликатны. Попервоначалу воздвигалась нагребаемая с помощью ладоней и коленей высокая, сколь это возможно из сухого сыпучего песка, горка, в которой сверху делалось углубление. Получалось нечто похожее на модель вулкана с картинки из школьного учебника географии. Потом... Потом, сосредоточенно глядя друг на друга и выпучив от напряженной работы глаза, каждый из участников игры насасывал языком за щеки как можно больше слюны и по очереди сплевывал в углубление на верху песчаной горки.
После этой подготовительной, по сути, работы наступал момент ответственных состязяний. Опять же по очереди, каждый со своей стороны аккуратно отгребал песок так, чтобы не повредить вершинку. В редких случаях виртуозы этой игры ухитрялись опустить слюнную начинку на землю, ни разу не покачнув ее, так сказать - с высоким ничейным результатом. А для неловкого игрока, нарушившего шаткое равновесие постройки, наступала расплата. Тот, в чью сторону свалится в конце концов влажный песчаный катыш, обильно пропитанный слюнями, должен был, сильно хлопнув, раздавить его ладонью и сказать:
- Тьфу, тьфу три раза, не моя зараза!
А можно было и просто лежать на спине и смотреть в высокое-высокое, прозрачное до белизны небо и разговаривать. О чем? Ну кто может передать на бумаге, о чем могут разговаривать двенадцатилетние мальчишка и девчонка с глазу на глаз, одни в большом сияющем мире, под благодатным июльским солнцем, на песчаном берегу северной реки?
Наша Ельна никогда не надоедала нам. Сплавная река - та далеко от нас исток берет. Она быстрая, водоворотистая, мутная. А наша Ельна не река, а чудо: прозрачная, родниковой чистоты, солнцем насквозь просвеченная, на дне каждый камушек, как говорится, был бы виден, да нет в ней камушков! Чистое у Ельны дно, ни ила, ни мути, только песок на дне в мелкую складку сбит, точно рябь водяная на песке отпечаток оставила. Наверху волна играет, на солнце вспыхивает - и на дне словно солнечная сеть дрожит. По дну песчинки течением перекатывает да слюдинки блескучие волочит - каждую сосчитать можно!
В воде пескари мелькают, серебряными искорками пляшут на мелководье, как ожившие солнечные зайчики. Руку в воду опустишь - и покроется рука крошечными блестящими пузырьками, как стебель росой, пальцами пошевелишь по дну искривленные тени побегут, пескари в сторону шарахнутся.
Один берег Ельны отлогий, а по другому, обрывистому, ивы течению кланяются, ветви в воде моют. Хлысты у ивы гибкие, красные, а листья узкие, серебристые с изнанки, верткие на ветру, словно рыбешки. Иная ива так над водой ветви развесит - в густую тень войдешь, как в пещеру. Все тело прохладой охватит - хорошо!
Где-нибудь после полудня, когда тень становилась совсем короткой и, словно собака в конуру, пряталась под ноги, мы вылезали на высокий луговой берег. Измаянные духотой и купаньем, мы по очереди, отвернувшись друг от дружки, полоскали и выжимали наши трусики и развешивали их на прибрежном краснотале для просушки. После чего забирались в тень высоченных медвяных медвежьих дудок и следили за многочисленными обитателями травяных джунглей. Тоська сидела, обхватив колени руками, в своем сарафанчике.
Мне очень нравился красный Тоськин сарафанчик, уже не раз стиранный и изрядно выгоревший на солнце. По краю подола шел красивый рисунок: желтые колосья вперемежку с синими васильками. Этот рисунок не был вышит: это Тоськина мама, веселая Тамара, сама придумала и сама нарисовала дочери колосья и цветы масляными красками по суровому полотну.
Точно так же она расписывала и рубашки Тоськиных младших братишек, "построенные" домашним способом. Конечно, это было не навек. Зато дешево, красиво, и на сезон, во всяком случае, хватало...
В тот день, помню, у нас был нехитрый завтрак: я достал из кармана кусок хлеба, а Тоська - пригоршню сушеных груш. Груши мы долго и старательно размачивали в ельнинской воде, после чего они казались нам и сочнее, и сытнее...
Домой мы шли рядом, как бы нечаянно задевая друг друга то боком, то горячей рукой, теснясь на узкой, пружинящей под ногами луговой тропке. Я нес на плече, на рогатульке, Тоськины тапочки. Из горьковатой тени раскидистых прибрежных ив мы выскочили на прямую открытую дорогу к мосту, залитую безжалостным отвесным солнцем, - и невольно зажмурились. Когда же мы открыли глаза и проморгали радужные круги перед глазами, оба сразу увидели, что впереди нас ждало самое страшное: на перилах и настиле по обеим сторонам моста расселись, как сороки на заборе, мальчишки из компании Семки Душного. Их главарь тоже был здесь - высокий, худосочный подросток с такими запавшими, почти провалившимися глазницами, что его глаза, должно быть, сильно давили ему на затылок... Вероятно, он маялся желудком, потому что у него постоянно шел тяжелый, непереносимый запах изо рта. И характер Семки вполне соответствовал прозвищу! "Душной" в местном значении ничего общего не имел со словом "душный". Это слово означало именно - вонючий.
Семка безупречно подражал голосам птиц и животных, за что пользовался известностью и ребячьим авторитетом. Таковы извилистые дороги славы! С несомненным актерским мастерством он передразнивал также любого встречного-поперечного, мстительно подмечая и высмеивая свойственные каждому недостатки. Он был зол и нестерпимо завистлив ко всему здоровому, а его дразнилки были ядовиты, смешны и прилипчивы, как репей.
Как играть Гитлера - все знали, но никто не хотел. Мы хорошо представляли себе, как он выглядит, по бесчисленным карикатурам в журнале "Крокодил" и газете "Правда".
- Да что я вам - псих? Или чокнутый? - резонно возражали мальчишки, которым предлагалось попробовать себя в этой рискованной роли. - На фига мне фашистом делаться?! Я их вот как ненавижу, гадов проклятых!
Но вот Наполеон... Играть его хотели все, но никто не знал как... Не могли помочь нам и знаменитые лермонтовские строки из школьной хрестоматии, характеризующие некоторые элементы его внешнего облика: "На нем треугольная шляпа и серый походный сюртук...".
Треугольная шляпа - ладно, это почти понятно. Мы довольно быстро установили, что сюртук - просто-напросто разновидность современного пиджака. Сойдет! Но вот что дальше? Наши этнографические сведения оказались недостаточными. Наше воображение было бессильно...
Принципиальный вопрос покатился по школьным коридорам: какие штаны носил Наполеон?!
- Галифе! - убежденно втолковывал кто-то из старшеклассников. - Я сное дело, - все генералы носили галифе. И лампасы красные. Во! С ладонь шириной!
- Лосины... - тихо подсказала нам приходящая в школу раз в неделю незаметная учительница пения из эвакуированных. - Наполеон носил лосины...
- Лосины?! - зачарованные звучным словом, переспросили мы. - А что это такое - лосины?
- В общих чертах, - застенчиво объяснила учительница музыки, близоруко щурясь и протирая очки, - это белые штаны в обтяжку.
- Совсем-совсем в обтяжку? - недоверчиво выспрашивали мы.
- Совсем-совсем. Модники того времени даже натягивали лосины мокрыми, чтоб они плотнее облегали...
- Значит, в облипочку! - ахнула одна из девочек. - Вот срамотища-то!
Первоначально роль Наполеона поручили семикласснику Вовке Ивневу, по общему мнению - самому красивому мальчишке нашей школы. Высокий, подтянутый, чернобровый, - его карманы вечно оттопыривались от бесконечных девчачьих записочек с предложениями любви и дружбы. Девчонок не останавливало даже его прозвище. Оно прилипло к Ивневу в шестом классе на уроке зоологии. По просьбе учителя - престарелого Аристарха Аристарховича - Вовка перечислял известные ему породы крупного рогатого скота.
- Холмогорская... - тянул он. - Ярославская... Сентиментальная...
Аристарх Аристархович поднял брови.
- Вы, Ивнев, вероятно, имеете в виду "симментальскую"? Сентиментализм, извините, уже не мое ведомство. Это из области "Бедной Лизы"...
Класс бесстыдно грохнул. К Вовке так и пристала новенькая свежая кличка: Сентиментал.
Актером Вовка Ивнев оказался никудышным. Он бледнел на сцене, заикался и забывал слова. В довершение всего он никак не мог повторить центральную в роли хвастливую полководческую фразу:
- Вперед, мои славные гренадеры! Я победоносно поведу вас на Москву!
На слове "гренадеры" он каждый раз сбивался, путал слова, нес какую-то околесицу. В его произношении вместо простого и четкого "гренадеры" слышались и горлодеры, и дромадеры, и даже гамадрилы, хотя что такое эти самые дромадеры-гамадрилы значат, думаю, он и сам не мог бы толком объяснить...
Главная режиссерша - наша литераторша Валентина Петровна в свое время побывала в Москве на спектаклях МХАТа. Прикоснувшись там непосредственно к системе Станиславского, она теперь заламывала руки в немом отчаянье и стонала:
- Не так, Ивнев, не так! Опять не верю! Ну что, скажи, мне с тобой делать?
- Наполеон был маленького роста! - победоносно заорал я однажды, врываясь в зал, где репетировали злополучную пьесу, и потрясая растрепанной книгой, словно волшебной палочкойвыручалочкой. - Вот! Читайте все!!!
Я разыскал свое сокровище в рассохшемся сундуке на чердаке дедовского дома. Это был сборник анекдотов о всевозможных исторических лицах, среди которых видное место по праву занимал и Наполеон Бонапарт. За неимением других исторических анналов, мы погрузились в изучение откопанного мною шедевра. Из него вытекало одно неоспоримое обстоятельство: величайший из полководцев Франции был почти миниатюрного роста!
Все с надеждой посмотрели на меня: я и тогда не отличался богатырским ростом, за что носил прозвище Шкалик. Иногда это и без того обидное наименование в школе сокращали до совсем коротенького Шкала...
Я одним прыжком вскочил на сцену, поставил ногу на табуретку, как на воображаемый барабан, и, выбросив вперед правую руку широким жестом, без запинки и с блеском выдал фразу, на которой бесславно кончилась актерская карьера Сентиментала:
- Вперед, мои славные гренадеры! Я победоносно поведу вас на Москву!
Но эта блистательная актерская "проба" не убедила неумолимую режиссершу Валентину Петровну. У режиссеров всегда имеются свои необъяснимые прихоти. Она все еще "видела" в этой роли кого-то другого...
Ах, так! Роль Гитлера покамест оставалась вакантной. Будущий спектакль находился под угрозой неминуемого срыва. Я решил сыграть на извечных режиссерских трудностях. Я нутром чувствовал, что настоящему мастеру дозволено все. И я пошел на все!
- А Гитлер, по-вашему, что? Гигант, да? - несколько издалека дипломатично начал я. - Так себе, малявка!
- Вот и играй себе Гитлера, Шкалик! - под общий хохот мстительно заявил Вовка Ивнев. Все-таки что ни говорите, а он не мог простить мне своего провала!
- Ладно! Я сыграю вам Гитлера, - холодным тоном согласился я. - Но при одном условии...
- Каком же это? - подозрительно спросила встревоженная Валентина Петровна.
- При условии... - торжествующе, задыхаясь, выпалил я, - я же сыграю и Наполеона! Мое нахальство сразило всех, в том числе и главную режиссершу. К тому же у нее не было выхода. И конкурентоспособных претендентов на столь разноплановые роли не находилось тоже. Я победил!
- Ну а как же с белыми штанами в облипочку? - ядовито кинул посрамленный Сентиментал. - Или будешь играть Бонапарта в штанишках на лямочках?! Да, ничего не скажешь: это был серьезный контрудар! Наши постановочные затруднения с белыми штанами в обтяжку быстро стали известны всей школе. Все, конечно, сочувствовали нашему творческому коллективу, но помочь... Помочь ничем не могли...
И вдруг - о, это спасительное "вдруг"! - ослепительная мысль прорезала безнадежный сумрак наших мальчишеских мозгов: кальсоны! Ну да! Нам нужны добротные кальсоны!
Начались энергичные поиски подходящих кальсон. Все-таки не следует забывать, что время было военное...
Нас выручила одна девочка, сначала пожелавшая остаться неизвестной. Как-то вечером, после репетиции, когда в школе уже не осталось ни единой души, кроме театральных энтузиастов, она отозвала меня в интимный уголок под лестницей. Там, в этом известном святилище тайн и секретов, по необъяснимой причине смущаясь и краснея, она протянула мне завернутый в бумагу пакет.
- Бери... - чуть запинаясь, прошептала она тоном, от которого у меня почему-то запершило в горле. - Это тебе... Для сцены.
О это неуемное и - надеюсь - бескорыстное служение искусству!
Дрожащими руками я развернул пакет, в нетерпении порвав бумагу.
- Лосины?! - ахнул я, не веря собственным глазам. Увы, это были не лосины. Это были колоссального размера кальсоны. Перед их размерами меркли шаровары Тараса Бульбы. Из полотна, пошедшего на это грандиозное сооружение, можно было бы выкроить паруса для полной оснастки сорокапушечного трехпалубного фрегата...
Я горько вздохнул. Но искусство требовало жертв. И я был готов принести эту жертву. Однако в целях сохранения объективной исторической правды и для моего естественного вживания в образ Наполеона кальсоны необходимо было свести к минимуму...
На следующий день, размахивая исподними, как боевым знаменем, я
диктовал свои условия. Я немедленно ввел в пьесу наполеоновского маршала из сборника анекдотов только ради одной эффектной сцены.
- Позвольте, сир, - почтительно басил мой долговязый одноклассник Мишка Беркман, - я достану. Я же выше вас!
- Не выше, а длиннее! - мрачно и язвительно обрывал я его под единодушное одобрение болельщиков на репетициях.
Историческая острота пользовалась неизменным успехом и обрела вторую жизнь в школе и ее ближайших окрестностях...
Моя смелость получила награду. Впервые я оказался в центре женского внимания. Даже девочки из старших классов прибегали взглянуть на чудака, который собирается выйти на сцену - подумать только! - в одних кальсонах.
Но я вышел!
В день премьеры с самого утра вокруг меня хлопотала целая пошивочная мастерская: девочки завертывали мои ноги в белые штаны в "облипочку" и прямо на мне заметывали швы, то и дело возмутительно прыская.
К сожалению, белых ниток не достали. Так что мои лосины не были шиты белыми нитками: на них красовались крупные черные стежки.
Первый акт, к которому я не имел непосредственного отношения, накалил зрительские страсти.
В начале второго акта я бестрепетно вышел на сцену, поставил ногу на бутафорский барабан и сумрачно скрестил руки на груди. У зрителей не вырвалось ни единого смешка. Произошло чудо! Зал замер, потрясенный моим великолепным обликом.
На треуголке, склеенной из бумаги и выкрашенной китайской тушью, красовалась трехцветная кокарда. На сером пиджачке с чужого плеча сияли пуговицы, обернутые фольгой от конфет. Талию мою опоясывал тонкий белый шелковый шарф. А начищенные дегтем кирзовые сапоги внушительных размеров, имевшие задачей изображать лакированные ботфорты и лихо скрипевшие при каждом шаге, контрастировали с умопомрачительной белизной лосин...
Преподавательница музыки грянула на пианино подобающее торжественности момента что-то вроде "Шумел-ревел пожар московский". Я вытянул в первые ряды правую руку и звенящим голосом взаправдашнего полководца провозгласил:
- Вперед, мои славные гренадеры! Я победоносно поведу вас на Москву!
Зал не дышал.
А когда, потерпевший поражение в русских снегах, согбенный и уничтоженный, я удалялся за кулисы, волоча ноги и цепляя краем треуголки доски сцены, зал взорвался аплодисментами...
Конечно, где-то в глубине души я осознавал, что я не Качалов и игра моя, видимо, еще далека от совершенства. Но аплодисменты, их нарастающий рев - о это сладкое бремя мгновенной славы! - говорили обратное. Я выходил раскланиваться еще и еще, до тех пор, пока у меня не устала сгибаться поясница...
По сравнению с тяжкой ролью Наполеона, роль главы третьего рейха была мне - тьфу! - проще пареной репы.
Задолго до Аркадия Райкина я прибегнул к искусству почти мгновенной трансформации. Пока девочки - в буквальном смысле стоя на коленях распарывали швы моих лосин (без посторонней помощи я не смог бы из них выбраться!), я торопливо приклеивал себе столярным клеем черную косую челку из шерсти козы и ненавистные всему миру усики.
Фуражка с высокой тульей и нарукавная повязка с омерзительной свастикой на черной косоворотке, заменявшей мундир, довершили мой сценический образ.
Уже хлебнувший кружащего голову хмеля театральной популярности, я в третьем акте превзошел самого себя.
В сцене с захваченными русскими партизанами (была в пьесе и такая сцена!) Гитлер метался, выл, оскаливал зубы и чуть ли не с пеной у рта визгливо кричал: "Ферфлюхте руссише швайне" и "Эршиссунг!"
Военный консультант (переводя дух, я замечал его краешком глаза в первом ряду) после каждой моей удачной реплики выразительно и гулко хлопал себя здоровой рукой по колену: вот, мол, дает!
Остальные лица плыли передо мной, как в тумане.
Когда же я предвосхищал свой окончательный триумф, произошло непредвиденное. По узкому проходу между стульями, подкидываясь на костылях при каждом шаге и звеня По узкому проходу между стульями, подкидываясь на костылях при каждом шаге и звеня костылях при каждом шаге и звеня медалями, по направлению к сцене двинулся один из приглашенных взрослых. один из приглашенных взрослых.
Это был известный всему городку возчик Парфеныч, инвалид Великой Отечественной войны, в связи с тяжелыми ранениями и без ноги списанный в чистую.
Надеясь, что непосредственный участник боев с фашизмом лично торопится пожать мне руку за мой героический труд, я сделал шаг к нему навстречу.
Но он с ненавистью глянул на меня и откачнулся.
- Ух ты, гитлеровская морда! - хрипло взревел он. - Получай, фашист вонючий! - И он изо всех сил плюнул, целясь в мои излишне натуралистические усики...
Меня спасла только малорослость, прикрытая козырьком огромной фуражки. Плевок смачно шлепнулся на поверхность козырька...
Но этот гражданский акт, как ни странно, увенчал всешкольное признание моего таланта!
И именно этим плевком, идущим, что ни говорите, прямо из глубины сердца, потрясенного моим искусством, я до сих пор горжусь больше всего!
Никогда, никогда больше в своей жизни я не подымался до таких высот подлинного реализма!
Никогда, никогда больше в своей - совсем не актерской! - жизни я не испытал прилива такого несказанного творческого вдохновения!
Конечно, я не Качалов и не Смоктуновский. Но я уверен, что даже им, этим признанным корифеям театральных подмостков, ни разу на своем веку не приходилось сталкиваться с такой исчерпывающей рецензией на свой труд, с оценкой выше, чем плевок одноногого театрала Парфеныча...
НИЧЕГО НЕ СЛУЧИТСЯ!
Когда Тоська Ступина в знакомом красном сарафанчике появилась в конце улицы, я сразу же заметил ее. Заметил, потому что именно ее появления ждал вот уже с полчаса, делая вид, что никого не жду, зорко поглядывая на немного покривившийся угол ее дома с мезонином. Заметил, но, конечно, не подал ей никакого знака и, независимо засунув руки в карманы, негромко насвистывая, двинулся к Новому мосту через речку Ельну.
Мы шли вроде бы отдельно друг от друга, связанные тем не менее тонкой ниточкой взаимного доверия и секретным разговором, который произошел накануне. Мы с Тоськой сговорились пойти в устье Ельны - покататься на бревнах.
Я никогда и никому в мире не признался бы, что Тоська Ступина нравится мне больше всех девчонок в нашем четвертом классе.
Мое мальчишеское воображение неотступно преследовала ее черная прямая челочка, немного похожая на лошадиную, и ее круглые, цвета перезрелой вишни, глаза. Пожалуй, я только раз - совсем уж малышом, еще до войны - видел такую темную, почти черную вишню, и было втайне сладко и щекотно внутри оттого, что Тоськины глаза вызывали у меня такие далекие воспоминания...
И еще Тоська была загадочно, не по-нашему смуглой. Не загорелой летом на даровом солнце, как мы все, а именно смуглой, и зимой, скудным северным днем, на общем фоне бледных и беловолосых наших девчонок ее щеки светились каким-то особенным, жгучим и вызывающим любопытство румянцем.
Тоськина мать была похожа на цыганку чернотой своих волос с отливом, смуглявостью и в особенности веселым, звонким характером. А Тоськин отец умер уже после Победы от старой запущенной раны у всех на глазах, и хоронили его всем городком как героя войны: впереди на подушках несли ордена... Так что Тоськина многодетная семья - еще два брата и три сестры кроме нее росли военными сиротами. Как я.
Мне нравилось, что Тоська никогда не унывает, не хнычет, хоть житье у них без отца было очень нелегким, а помогает матери воспитывать последыша Кольку - тоже чернявого, круглоглазого крикуна. Но речь сейчас не о Кольке.
Я бы не сказал никогда Тоське, что она нравится мне больше всех девчонок, хоть режь меня самым острым ножом на куски по двести граммов.
По Новому мосту - а он действительно новый, построенный совсем недавно вместо сгоревшего, - мы следовали уже гораздо ближе друг к другу, хоть все еще на некотором безопасном расстоянии. Зато мы одинаково сильно ударяли пятками по звонким, пахучим в жару доскам настила так, что они гудели от наших шагов. И если бы в этот момент Тоська Ступина взглянула на меня своими ишневыми глазами и спросила: "Слабо прыгнуть?" - я не задумываясь вскочил бы на перила с выступающими на них каплями янтарной смолы и сиганул бы "солдатиком" вниз, как делали это взрослые ребята во время купанья.
Но думается мне, Тоська обо всем сама давно догадалась, а в том, что ради нее я могу прыгнуть с моста, и вовсе была уверена. Потому что ни разу ни о чем подобном меня не попросила...
Мы благополучно, никем не замеченные, миновали мост, за мостом свернули вправо по течению и уже вместе перепрыгнули жердяной перелаз у ячменного поля. А там береговой тропкой оставалось пройти километра полтора к устью Ельны, где она впадала в другую реку, покрупнее. Та река была лесосплавной, и даже сейчас, когда вода спала, по ней то и дело, в одиночку и пачками, проплывали сосновые стволы с верховьев, застревая на отмелях. Они-то нам и были нужны!
Кататься на бревнах - дело тонкое, тут требуются искусство и сноровка. Конечно, мы с Тоськой не претендовали на искусство старых опытных лесосплавщиков. Из них каждый в самый лесосплав, в полную воду, когда лес идет по воде густо, россыпью, по этим бревнышкам плывущим, как по неподвижным половицам, реку перебегают. А бревна-то живые!
Еще и такой фокус на спор проделывали на глазах у публики: с одного берега реки на другой перевозили бутылку с водой, поставив ее на один конец бревна. А сам-то спорщик с голым багром на другом конце бревна балансирует. Стоит, приплясывает, только бахилы сверкают, ну а багром подгребает да другие бревна отпихивает.
Наши с Тоськой развлечения были, понятно, поскромнее. Мы выбирали осевшее на отмели бревно и, поднатужившись, сталкивали его в воду. Потом к нему подводили другое и оседлывали сразу два бревна, сидя по концам. На таком, ничем не скрепленном, кроме наших ног, шевелящемся плоту плыть было весело и интересно. Подгребая ладонями, брызгаясь и смеясь, мы выбирались на середину, на стрежень. Там мы у не могли справиться с течением, поэтому, перекувырнувшись и сверкнув пятками, ыы покидали наш дредноут и плыли к берегу. За Тоську я не боялся - она плавала как рыба.
А иногда мы устраивали - тоже сидя - гонки каждый на одном бревне: кто проплывет дальше, не перевернувшись. Это мы проделывали чаще всего на мелководье, в устье Ельны, чтобы зря не терять каждый раз бревна. По правилам гонок, в этом виде состязаний разрешалось для скорости упираться ногами в дно, но разве это могло спасти от переверты-вания? Мы шлепались в воду, оказывались под бревнами, обдирали ноги об сучки, ныряли, топили друг друга, и на какое-то время я даже забывал, что Тоська - девочка с челкой и вишневыми глазами.
Но когда она вылезала на берег... Фигурка у нее была ладная, длинные ноги золотились от загара, а у синих сатиновых трусиков оставался ослепительно белый краешек. Она купалась обычно в белой маечке, и когда, мокрая, подымала руки, отжимая волосы, маечка обтягивала ее так, что казалось, под майку у Тоськи были засунуты два небольших яблочка-дичка. Я честно, изо всех сил старался не замечать эти яблочки...
Посинев от долгого, многочасового купания, мы обстоятельно выкатывались со всех сторон в песке до полной неузнаваемости и валились животами на горячую прибрежную отмель. Отдышавшись и перестав стучать зубами, мы со страстью предавались двум занятиям: искали "жерновки" и играли в "плювки".
Для поисков "жерновков" нужны были терпение и зоркость. "Жерновками" у нас назывались загадочные, размером с ноготь мизинца, совершенно круглые, плоские, слегка шероховатые на ощупь камешки с маленькой сквозной дырочкой точно по центру. И впрямь словно мельничные жерновки для лилипутов!
Но чтобы найти два-три "жерновка", нужно было просеять в ладонях не один десяток килограммов белого речного песка. Не каждой девчонке удавалось носить на шее или на запястье несколько таких "жерновков", по нерушимому поверью приносящих счастье.
Тоська и здесь была просто чемпионкой! Своими цепкими пальцами она то и дело выхватывала из кучки кристаллических зернышек заветный "жерновок", добавляя его к своему и без того великолепному ожерелью на крепкой нитке...
А правила игры в "плювки" были необыковенно тонки и деликатны. Попервоначалу воздвигалась нагребаемая с помощью ладоней и коленей высокая, сколь это возможно из сухого сыпучего песка, горка, в которой сверху делалось углубление. Получалось нечто похожее на модель вулкана с картинки из школьного учебника географии. Потом... Потом, сосредоточенно глядя друг на друга и выпучив от напряженной работы глаза, каждый из участников игры насасывал языком за щеки как можно больше слюны и по очереди сплевывал в углубление на верху песчаной горки.
После этой подготовительной, по сути, работы наступал момент ответственных состязяний. Опять же по очереди, каждый со своей стороны аккуратно отгребал песок так, чтобы не повредить вершинку. В редких случаях виртуозы этой игры ухитрялись опустить слюнную начинку на землю, ни разу не покачнув ее, так сказать - с высоким ничейным результатом. А для неловкого игрока, нарушившего шаткое равновесие постройки, наступала расплата. Тот, в чью сторону свалится в конце концов влажный песчаный катыш, обильно пропитанный слюнями, должен был, сильно хлопнув, раздавить его ладонью и сказать:
- Тьфу, тьфу три раза, не моя зараза!
А можно было и просто лежать на спине и смотреть в высокое-высокое, прозрачное до белизны небо и разговаривать. О чем? Ну кто может передать на бумаге, о чем могут разговаривать двенадцатилетние мальчишка и девчонка с глазу на глаз, одни в большом сияющем мире, под благодатным июльским солнцем, на песчаном берегу северной реки?
Наша Ельна никогда не надоедала нам. Сплавная река - та далеко от нас исток берет. Она быстрая, водоворотистая, мутная. А наша Ельна не река, а чудо: прозрачная, родниковой чистоты, солнцем насквозь просвеченная, на дне каждый камушек, как говорится, был бы виден, да нет в ней камушков! Чистое у Ельны дно, ни ила, ни мути, только песок на дне в мелкую складку сбит, точно рябь водяная на песке отпечаток оставила. Наверху волна играет, на солнце вспыхивает - и на дне словно солнечная сеть дрожит. По дну песчинки течением перекатывает да слюдинки блескучие волочит - каждую сосчитать можно!
В воде пескари мелькают, серебряными искорками пляшут на мелководье, как ожившие солнечные зайчики. Руку в воду опустишь - и покроется рука крошечными блестящими пузырьками, как стебель росой, пальцами пошевелишь по дну искривленные тени побегут, пескари в сторону шарахнутся.
Один берег Ельны отлогий, а по другому, обрывистому, ивы течению кланяются, ветви в воде моют. Хлысты у ивы гибкие, красные, а листья узкие, серебристые с изнанки, верткие на ветру, словно рыбешки. Иная ива так над водой ветви развесит - в густую тень войдешь, как в пещеру. Все тело прохладой охватит - хорошо!
Где-нибудь после полудня, когда тень становилась совсем короткой и, словно собака в конуру, пряталась под ноги, мы вылезали на высокий луговой берег. Измаянные духотой и купаньем, мы по очереди, отвернувшись друг от дружки, полоскали и выжимали наши трусики и развешивали их на прибрежном краснотале для просушки. После чего забирались в тень высоченных медвяных медвежьих дудок и следили за многочисленными обитателями травяных джунглей. Тоська сидела, обхватив колени руками, в своем сарафанчике.
Мне очень нравился красный Тоськин сарафанчик, уже не раз стиранный и изрядно выгоревший на солнце. По краю подола шел красивый рисунок: желтые колосья вперемежку с синими васильками. Этот рисунок не был вышит: это Тоськина мама, веселая Тамара, сама придумала и сама нарисовала дочери колосья и цветы масляными красками по суровому полотну.
Точно так же она расписывала и рубашки Тоськиных младших братишек, "построенные" домашним способом. Конечно, это было не навек. Зато дешево, красиво, и на сезон, во всяком случае, хватало...
В тот день, помню, у нас был нехитрый завтрак: я достал из кармана кусок хлеба, а Тоська - пригоршню сушеных груш. Груши мы долго и старательно размачивали в ельнинской воде, после чего они казались нам и сочнее, и сытнее...
Домой мы шли рядом, как бы нечаянно задевая друг друга то боком, то горячей рукой, теснясь на узкой, пружинящей под ногами луговой тропке. Я нес на плече, на рогатульке, Тоськины тапочки. Из горьковатой тени раскидистых прибрежных ив мы выскочили на прямую открытую дорогу к мосту, залитую безжалостным отвесным солнцем, - и невольно зажмурились. Когда же мы открыли глаза и проморгали радужные круги перед глазами, оба сразу увидели, что впереди нас ждало самое страшное: на перилах и настиле по обеим сторонам моста расселись, как сороки на заборе, мальчишки из компании Семки Душного. Их главарь тоже был здесь - высокий, худосочный подросток с такими запавшими, почти провалившимися глазницами, что его глаза, должно быть, сильно давили ему на затылок... Вероятно, он маялся желудком, потому что у него постоянно шел тяжелый, непереносимый запах изо рта. И характер Семки вполне соответствовал прозвищу! "Душной" в местном значении ничего общего не имел со словом "душный". Это слово означало именно - вонючий.
Семка безупречно подражал голосам птиц и животных, за что пользовался известностью и ребячьим авторитетом. Таковы извилистые дороги славы! С несомненным актерским мастерством он передразнивал также любого встречного-поперечного, мстительно подмечая и высмеивая свойственные каждому недостатки. Он был зол и нестерпимо завистлив ко всему здоровому, а его дразнилки были ядовиты, смешны и прилипчивы, как репей.