Страница:
Достав из запечья несколько мотков шерстяных ниток, она стала надевать их на мотовило, но Даша отставила это допотопное приспособление в сторону и вызвалась держать мотки сама.
- А может, тебе надо куда пойти? - сочувственно спросила хозяйка. - Там же вечорки где-то, молодежь, поди, собралась.
- Никуда сегодня не пойду, - решительно отмахнулась Даша, - побуду с вами.
- Ты вот зря не одеваешься, - поведя плечами от мысли про холод, сказала Андреиха. - И раз прибежала в одной кофте, и второй...
- Так у меня же она шерстяная, - заметила девушка, - вязаная.
- А мне и в кожухе иной раз страшно на мороз выйти, - продолжала Андреиха. - Особенно ночью. Как засвищет, как зашумит на дворе - меня так и тянет к печи. В сени и то выглянуть боязно. Все чудится, будто где-то кто-то мерзнет в это время в пути - пешком ли идет, или едет на обессиленном коне. Метель, сугробы выше пояса, а впереди ни дороги, ни огонька. Жалость разбирает, так и кажется, что слышишь, как трудно дышит этот человек, видишь, как он то и дело растирает руки, нос, щеки и все всматривается в темноту, ищет спасения. Тут тебе и жалость, и радость. Радость за себя: у тебя и крыша над головою, и печь не совсем остыла, и никто тебя не гонит из твоего прибежища. Часто вспоминаю, как и меня вот так же когда-то застала в дороге ночь. Да если б только ночь, темень! А то ведь такая метелища расходилась, такой лютый был мороз! Душа стынет, как подумаешь.
Юная соседка с ожиданием и любопытством смотрела на Андреиху, а та, застегнув на все пуговицы короткую, словно специально подрубленную душегрейку, похоже, собралась говорить долго - на все, сколько их было, мотки ниток. Даша любила слушать тетку Настулю, знала: она никогда не скажет пустого и ничего не прибавит к тому, что видела или слышала сама.
- Это еще до войны было, года, видно, за четыре до войны. Владик мой в шестом классе учился, а Павлуша - в восьмом. Пошли мы как-то с Владиком в город своим ходом, коня нам не дали. По пути тоже нигде не подъехали: не очень-то кто возьмет таких, как мы. Словом, пришли уже к полудню, хоть и выбрались чуть свет. Какой там день в такую вот пору. Аккурат и тогда, помню, были зимние каникулы. Пришли да еще там немало выстояли, пока пустили нас... Батьку ходили проведать... Вот, значит...
- Обождите, тетка Настуля, - перебила Андреиху Даша. - А что, дядька Андрей там в больнице лежал?
- Не в больнице, под следствием, - спокойно уточнила Андреиха. - Ты разве не помнишь?
- Было вроде что-то такое, - смущенно моргая, сказала Даша, - да как-то призабылось уже.
- Под следствием был, - повторила Андреиха. - Да заболел, как только его забрали. Я часто ходила в город, а в тот раз и Владик напросился: пойду, и все тут, хочу повидать тату. Говорит сквозь слезы: вижу батьку во сне каждую ночь, да все босого и оборванного, с большущей бородой. Хочу посмотреть, какой он сейчас. Я, правда, не говорила, что Андрей болен, да, видно, дети по моим слезам о чем-то догадывались. Бежал впереди всю дорогу, столбы верстовые считал, меня за руку тянул, не мог дождаться, пока покажется город. Пришли, а он весь дрожит, бедный, от волнения, не знаю, что бы тогда с ним и было, если б, к счастью, не обернулось все нам на руку. Стоим, ждем, и вот подходит к окошку один военный, подзывает меня и говорит:
- Не мерзни тут, тетка, и мальца своего не морозь. Твой вчера отсюда выпущен и переведен в больницу.
Сказал он это и захлопнул окошко. Стала стучаться, чтобы толком расспросить, да больше уж не открыл. А тут людей мно-ого стояло. Отошли мы с Владиком и не знаем, что делать. И радость такая, что аж плакать охота, и тревога. Не знаем, в какую больницу идти. Может, в тюремную?
- Он же сказал, что выпущен, - говорит радостно Владик, а у самого слезы на щеках. - Раз выпущен, значит - в городской.
Пошли мы туда, спрашиваем. Есть такой, говорят. Сейчас сообщим врачу, и вас пропустят к нему. Мы уже хотели домой вам писать.
И вот бежит мой Владик по коридору, я за ним едва поспеваю. Белый халат на нем до полу, на мне - тоже.
- Не топочи так, - бранится на него какая-то докторша, а он и не слышит. Прочел на бегу номер палаты и замер перед дверью: дышит тяжело, на глазах слезы. Я постучалась, слышу - голос. Вроде бы его голос, Андрея. Отворила дверь и не успела оглядеться, где он, на какой койке, как Владик уже возле него. Обнимает батьку, целует, гладит по щекам. А я села на койку в ногах и плачу, слова сказать не могу... - Андреиха на секунду-другую перестала наматывать клубок, склонилась головой к столу. - Ты уж прости, Дашенька, что я вспомнила об этом, - сказала, вытирая косточками пальцев глаза. - Столько лет прошло, а как вспомню те дни, меня всю колотит.
- Рассказывайте, тетка Настуля, - попросила Даша.
- Сижу, значит, потом Андрей протягивает ко мне руки. Худой, желтый весь, но ничего: выбрит, подстрижен, как все равно ждал гостей. И лицо веселое: "Не горюй, мол, теперь все хорошо". Взяла я в обе руки его голову. Чернявый он был, ты же помнишь. Смотрю: чернявый-то чернявый, да среди черных волос уже есть и белые. У меня руки так и заходили.
- Поседел ты, - говорю, - Андрейка.
А сосед по койке, пожилой такой человек, успокаивает:
- Ты, молодка, на волосы не гляди, ничего они, волосы-то, не значат. Важно, что сам, как говорится... Через черные наветы человек прошел. Это тебе не шуточки.
- Всё позади, - подхватил Андрей. В голосе радость. Вижу, он даже встать силится, а душой чую: нельзя ему вставать, слаб еще. - Слег вот только, - продолжает Андрей. - Крепко простыл. Да ничего, теперь быстро поправлюсь. - Взял Владика за плечи, привлек к себе и не то спрашивает, не то думает вслух: - Испугался ты в ту ночь, правда? Переживал, поди, гадал: а может, отец и впрямь в чем-нибудь виноват. Выбрось все это из головы. Ни в чем я не виноват! Не был и не буду! А тот, кто хотел нас очернить, пускай сам почернеет со злости.
- Поехали, тата, домой, - упрашивает Владик.
- А на чем вы?
Владик как-то жалостно посмотрел на меня, а что я скажу? Пришли, говорю, на своих на двоих, никто нам коня не дал.
- Скажи, - говорит, - бригадиру, что если снова не даст, пускай не показывается мне на глаза. Запрягайте, что там подвернется, и в это воскресенье приезжайте. - А был, помнится, вторник. - К тому времени, говорит, - меня выпишут.
Ну, попрощались. Выходим за город, а уже и смеркаться начинает. Я хотела было вернуться назад, поискать где-нибудь ночлега, а Владик тянет: "Пошли, мама, скорее домой, я должен завтра же узнать, кто заявил на тату". - "Да пускай его люди знать не знают, - говорю, - на кой он тебе?" Пошли, а ветер все крепчает, мороз к ночи все злее. Обогнала одна машина, Владик голосовал, потом долго бежал за нею - не остановилась. Идем дальше, прибавляем шагу, пока дорогу не замело да глубокая ночь не легла. Дошли до Живоглотовичей, ты же знаешь, это километрах в десяти от города. "Больше по пути деревень не будет, - говорю Владику. - Давай попросимся, может, кто-нибудь пустит переночевать". Говорю, а сама думаю: "Кто это нас пустит? Ни документов у нас, ничего".
Идем деревней, миновали один двор, второй. Темно в хатах, спят люди или просто света не зажигают, чтобы всякие там не стучались в окна. Ворота у всех высокие, калитки прочные и, конечно же, с запорами изнутри. Этак и к окну не подберешься. Чтобы не терять зря времени и сил, пошли мы дальше. Километров двенадцать, осталось, и уже ничего живого впереди, только погост будет километров через семь. Боюсь, ноги бы не подвели. Не столько за себя боюсь, сколько за Владика. С самого утра ничего не ел, да все на холоде, да все в волнении.
А ветер крепчает, дует в лицо, кружит, переметает дорогу. Два шага ступишь - и сугроб. Вижу, мой Владик по пояс проваливается в эти сугробы, едва ноги вытаскивает. Сколько их, сил, у подростка, да еще и не очень-то крепкого здоровьем. Если там малость какая, то еще и пробежится, и вприпрыжку пустится, а выносливости мало. Тут мы, старшие, все же посильнее. Взяла я Владика за руку: "Иди, говорю, рядом". А он вырывает руку и все норовит держаться впереди, чтобы, значит, прикрывать от ветра меня. Потом оборачивается и говорит: "Посидеть бы где-нибудь хоть минутку, чтобы ноги не млели, а там уж шли бы до самого дома". - "Нельзя, сыночек, садиться, говорю ему, - а то еще хуже ноги заболят, да и мороз может прихватить, если не двигаться".
Говорю ему это, а сама силюсь развязать торбочку с хлебом. Руки одубели, вот как сегодня, пока Шулов мне песни пел, не поддается завязка. Потом зубами кое-как развязала, достала горбушку, сунула себе за пазуху, чтоб оттаивала. Думаю: дойдем до погоста, там все же найдем затишек где-нибудь за деревьями и покормлю Владика. Век боялась кладбищ, за версту их обходила, а тут отчего-то казалось, что даже среди могил будет уютнее и не так жутко, как на открытом, на дороге.
Идем, идем, уже, похоже, не семь, а больше километров отмеряли, где-нибудь, гляди-ка, первые петухи поют, а погоста все нет. Страх меня берет, холодный пот на лбу выступает: "Если сбились с дороги, то конец загинем в поле". Однако нет, недавно Владик сказал, что столб видел, значит, не сбились. И под ногами время от времени ощущается твердое.
Погост этот самый возник перед нами только часа через два. По шуму я его узнала, а на глаз, так, поди, и не заметила бы. Стала присматриваться, кланяться сугробам: впрямь это кладбище или просто лесок какой-то? А если кладбище, то можно ли будет там хоть как-то укрыться от метели? Владик уже едва ноги тащит. Уже я держу его за руку, иду впереди сама, а он ничего не говорит. Смотрю и то закрою глаза, то открою: не то действительно вижу впереди какие-то огоньки, не то уже мерещится мне от усталости. Мелькнет огонек и погаснет. Потом опять мелькнет, да не один, а два-три разом. Задержала я Владика и шепчу: "Смотри, сынок, туда, где кладбище. Ты ничего не видишь?" - "Вижу, говорит, какие-то огоньки, только не на кладбище, а ближе, по эту сторону".
Похолодело у меня все внутри, а страха почему-то нет. Только Владика жаль. Легла я на снег и его за руку потянула. "Лежи, шепчу, может, даст бог, все обойдется".
В голове все как-то по-особенному чисто и ясно. Слышу, как ветер шумит в голых надмогильных березах, как одна ветка трется о другую. Лежать вроде бы и не холодно, идти было холоднее. Под локтями перемет из снега. Зарываюсь в него, как в подушку, и Владика прижимаю к себе. Огоньки мерцают все ближе, замирают на месте и опять - то туда, то сюда. Знаю, что это не чудо, хотя где и быть чудесам, как не рядом с кладбищем. Знаю и понимаю умом, что это волчья стая. Не видела волков никогда, но слыхала от старших, что они рыщут вот так на пилиповки и нападают на людей. А сейчас аккурат пилиповки. Закрываю собою Владика, глубже вжимаюсь в снег, а все равно, кажется, ничего не боюсь. Только слышу, кто-то будто зовет меня тихо и ласково: "Настулька!.." Вслушиваюсь: Андреев голос. Это там, в городе, он так меня назвал, когда прощались. Что, если учуют нас и нападут? Ветер дул так яростно и злобно, пока мы шли, а тут словно бы поутих, присмирел. Только бы Владика уберечь! Ну что ж ты, ветер? Пускай бы нас сейчас замело, завалило снегом, льдом, почерневшими листьями с берез!.. Если не обоих, то хотя бы одного Владика. Чтобы его не заметили, не тронули волки.
Думаю так, а сама не свожу глаз, наблюдаю за огоньками. Ветер в нашу сторону, они могут и не учуять, что здесь люди. Или в пылу своей свадьбы забудут о нас. Вот передняя пара огоньков мелькнула и погасла: ага, значит, отвернул, зверина, в сторону. Потом еще двумя огоньками меньше и еще... Проходит время, и мне уже кажется, что волки обошли нас, подбираются сзади. Боюсь шевельнуться, чтобы посмотреть. Вдруг Владик так решительно, по-мужски шепчет: "Вставайте, мама, и бежим!" Я вскочила, словно только и ждала этих слов. Припустили, откуда только силы взялись. Бежим, бежим, дух занимает, из-за метели света не видно, а мы все бежим, не оглядываемся. Остановились, когда уже ноги стали подкашиваться. Хватаю Владика за руки, чтобы оттереть их, обогреть дыханием лицо, и нащупываю у него в руке раскрытый складной ножик.
- Это что, волки были? - спрашивает Владик.
- Волки, - отвечаю, а самой так радостно за мальчишку, и вся тревога отлегла от сердца. Теперь я уже верила, что дойдем до дома и ничто нас не остановит. Протянула Владику оттаявшую горбушку, он разрезал ее этим ножиком и отдал половину мне. Мы стали спиной к ветру, прижались друг к дружке и наспех перекусили. Пообедали, так сказать, хотя по времени, видно, пора бы уже и о завтраке думать. Подкрепились, пошли дальше. Так и пришли. Владик после не раз вспоминал ту ночь. Говорил: если бы и еще столько же идти - все равно дошел бы. Это все ради отца. Однако, бедняга, долго болел после того.
Даша заслушалась и не заметила, что на руках у нее уже нет мотка. Руки, протянутые вперед, стояли локтями на столе, узкие ладошки тихонько шевелились.
- Владик... - негромко произнесла она, когда хозяйка искала начало нового мотка. - Он и потом был таким же славным, надежным... Не зря же вот и на фронте...
- Да они оба, если б дожили... - горестно вздохнула Андреиха. - Награды большие у обоих. Даже батьке и то дали орден, хотя и после смерти уже. Город Столбунов брали, так первым со своим отделением вышел в тыл врагу. У меня такое описание есть, из части прислали.
IX
Митрофан с Платоном тоже уже уходили свой чугунок бульбы и теперь сидели вдвоем, подпирая спинами печь, вели негромкую беседу. Тимоша поужинал раньше и махнул куда-то со студентами, с которыми еще минувшей зимой бегал в десятилетку. Платон рассказывал Митрофану о колхозных лошадях, сетовал на некоторых колхозников: совсем не щадят скотину. "Как же так можно? возмущался старик. - Дал вчера по приказу председателя одной женщине подводу. Положил сена в сани, чтобы, значит, покормила кобылку в дороге. А она, та женщина, что сделала? Заехала домой, свалила все сено своей корове и целый день возила дрова на голодной кобыле. Пригнала в конюшню поздно вечером, бросила не распрягши, мокрую и дрожащую".
Всю ту ночь маялась кобыла животом, и всю ту ночь Платон не отходил от нее, проклинал и женщину, и председателя, и свою горемычную судьбу, сделавшую его конюхом.
Из присущей ему своеобразной деликатности Платон не сказал, кто была та женщина, однако Митрофан понимал, что все следы ведут к пресловутой Кадрилихе, потому что никто другой в колхозе так не поступил бы. Из мужчин разве что один Заткла. Понимал Митрофан, что и загнанная кобылка тоже неспроста не была названа по кличке. У Платона вообще не было на конюшне просто лошадей, обычной тягловой силы. В каждом стойле занимало место необычное существо, каких не было и не могло быть в других колхозах. Что же касается кобылки, о которой шла речь и которую, как догадался Митрофан, звали Лысухой, то это была одна из любимых воспитанниц Платона. Еще прошлую зиму она ходила в жерёбках и доставляла старому конюху немало приятных забот. Вырвется, бывало, из конюшни и айда вскачь по улице. Мальчишки с визгом за нею, а она вылетит на выгон, обогнет в два счета деревню и уже мчится с другого конца. Тут старик выходит наперерез, расставляет руки, и Лысуха резко останавливается, въезжает копытами в снег. Редко она осмеливалась проскакать мимо Платона, а если, бывало, не сможет унять свою молодую прыть, то на втором круге непременно давалась в руки. Примчится, уткнется мордой в Платонов кожух и сопит разгоряченно и виновато.
Беседа у стариков затягивалась. Платон уже раз-другой порывался встать, чтобы идти на конюшню, но Митрофан задерживал его, зная, что все равно не уснет до вторых петухов, как бы ни старался. А что может быть мучительнее бессонницы в глубокую ночь?
Митрофан встал, чтобы зачерпнуть себе напиться, а может, и Платону подать, если захочет, как вдруг, хлопнув с разгону дверью в сенях, вбежала Даша.
- Бычка украли! - на бегу крикнула она, торопливо надевая стеганку.
- Чего? - не понял Митрофан. - Какого бычка?
- У тетки Настули! - уточнила Даша. - Идите скорее туда, а я побегу скажу ребятам.
Она умчалась, не закрыв даже дверь, а Митрофан с Платоном без особой спешки накинули на плечи кожухи (отдавая должное чугунку картошки, Платон разделся, хотя обычно мог просидеть в кожухе целые сутки при любой жаре) и пошли к Андреихе. Пока добрались, Даша с парнями была уже там. Среди них и Тимоша. Как гуляли вместе на вечерках, так и ринулись всем гамузом на Дашин зов. Они сновали по двору, громко переговаривались, давали разные советы, а некоторые считали, что лучше всего пойти прямо к Кадрилихе и обшарить там все закоулки.
Митрофан, переглянувшись с Платоном, разом унял всю эту неразбериху. Обычным своим шепотом, но твердо он приказал хлопцам не затаптывать зря следы, а сам взял из рук у Андреихи "летучую мышь" и подался со двора в сторону гумен. Поплелся за ним и Платон. Немного погодя они возвратились и показали хлопцам, куда ведут следы: один человеческий, второй - от копытцев. Видимо, не шибко силен был вор: не понес бычка на руках, а тащил его на веревке. Поскольку женщины хватились сразу, следы еще не успело замести.
Парни побежали по следу, благо кое у кого из студентов были карманные фонарики. Увязалась за ними и Даша, а Митрофан с Платоном пошли потихоньку, просто из любопытства.
"Кто же бы это мог быть? - думала на бегу Даша. - Неужели тот самый Заткла, Кадрилихин прислужник?"
Впереди всех мчался Тимоша, а чуть не шаг в шаг за ним бежал длинноногий студент, освещая след фонариком.
- Вон он, бычок! - обрадованно и тревожно крикнул Тимоша, обернувшись назад и показывая влево от себя, в сторону недалекого поселка.
- Это собака, - не поверил студент.
Но он был не прав: возле землемерного столбика в поле по брюхо в снегу и впрямь стоял и дрожал от холода Андреихин бычок. Следы от столбика вели вправо, к огородам, и Тимоша припустил туда. Скоро он заметил, как у заборов мелькнуло что-то черное и покатилось по снегу в направлении Кадрилихиного огорода. Одновременно то же самое заметила и Даша.
- Заткла! - крикнула она звонким девичьим голосом. - Отрезайте ему дорогу, а то юркнет в огород и поминай как звали!
И едва эта самая Затычка собралась перемахнуть через плетень, как Тимоша нагнал беглеца и с разгона ткнул кулаком в спину. Тот ойкнул и ополз по плетню вниз, а хлопцам, что подбежали позже, показалось, будто вор все же изготовился сигать дальше, так некоторые из них тоже приложились по разу.
Вор уткнулся лицом в снег и стал жалобно, по-детски плакать и причитать:
- Бейте меня, братцы, убивайте!.. Все равно не жить мне больше на свете. Убивайте!
Голос был не похож на Затклин. Даша подошла ближе, студенты посветили. Человек лежал ничком, закрывая лицо рукавами. Из снега торчали старая, облезлая шапка-ушанка, снятая, видно, с пугала в огороде, и латаный-перелатаный кожух, подпоясанный веревкой. Хлопцы взяли человека за руки, чтобы поставить на ноги, но тот, стеная и ойкая, вырвал руки и снова брякнулся в снег. Тогда Тимоша взял обеими руками его за голову и повернул ее на свет фонарика.
- Василь! - вдруг ошеломленно воскликнула Даша. - Вася, неужели это ты?!
- Убивайте меня, братцы! - снова взмолился человек. - Кончайте на этом самом месте, не хочу я больше жить.
Это действительно был Василь Печка.
Всем сделалось не по себе: с одной стороны, перед ними, как ни говори, лежал вор, которого сгоряча можно было и ударить, и оскорбить, которого надо вот сейчас же отдавать в руки местных властей, а с другой - это товарищ, друг, с которым не так давно вместе учились, вместе гоняли по улице. Даша тоже растерялась, не знала, что делать.
- Как же это ты, а? - все допытывалась она. - Как же это тебя угораздило, Вася?
Притащились по следам всего гурта Митрофан с Платоном, увидели, что попался не кто-нибудь там, а начальство, и поплелись молча обратно: подальше от греха, от возможных неприятностей. По дороге прихватили бычка.
Даша продолжала допрос, но Печка только плакал, жаловался на судьбу, а в разговор не вступал.
- Хочешь, мы отведем тебя домой? - спросила Даша, но Печка и на это ничего не ответил.
Тогда Тимоша, смекнув, видимо, что Василю будет трудно передвигаться своим ходом, предложил пойти на колхозный двор за санями. Вся гурьба умчалась вместе с ним, а у плетня осталась одна Даша. Склонилась над Василем:
- Давай помогу тебе встать, а? Ты же замерзнешь.
Василь молчал, лишь слышно было, как он хрипло дышит и откашливается в снег.
Даша попыталась было поднять его и посадить на плетень, но парень не принимал ее заботы, а, словно назло, старался зарыться глубже в снег.
- Бок у меня очень болит, - по-щенячьи скулил он, - и незачем мне подниматься, некуда идти... Напоили, дурака, уломали... Иди, говорят, выведи бычка у Андреихи, пока она не взяла его на ночь в сени. Завтра будет мировая закусь... Не заметит никто - хорошо, а заметит - скажешь, что берешь на заготовки по личному распоряжению председателя сельсовета. Я не хотел идти, да куда там... Мокрут так зыркнул на меня, что лытки похолодели. Мельник сунул в руки вот эту самую шапку и кожух, а Заткла выпроводил на улицу... Так что не уговаривай меня вставать, Даша, - слегка приподняв голову, продолжал Василь. - Все равно мне уже не встать. Если не окачурюсь после всего этого, то сам на себя руки наложу. Послушай лучше, о чем я хочу тебя попросить. Не пиши ты об этом Володе, брату моему. Не простит он мне этого никогда, только волноваться будет. А летчику же, сама знаешь, нельзя волноваться.
- Ладно, Вася, - тихо сказала девушка, - об этом не напишу, раз ты так просишь. А прощения тебе и правда нет и не будет.
X
Назавтра Иванова бабка зашебуршала раньше обычного, и пока Иван встал, оделся, она уже куда-то сбегала впотьмах, что-то даже принесла под полою. Взглянув мимоходом на квартиранта, скрипуче закашлялась от подступившего смеха и доложила о ночном происшествии в Добросельцах:
- Вора схватили, да еще какого!
После этого протопала к своему громоздкому сундуку, на глазах у Ивана дважды дзынькнула внутренним замком и, отвернувшись, сунула ключ в какой-то там потайной кармашек.
Было воскресенье, в сельсовете срочной работы не намечалось, так что Иван надел свое поношенное пальтецо, взял из кочережника палку и пошагал помаленьку в сторону своих Добросельцев. Мороз к утру поупал, ветер утих, день начинался такой, что и весна могла ему позавидовать. Снег мягкий, не липкий еще, но и не сыпучий. Кажется, возьми его в руку - и не ощутишь холода. Не скользко, и нога не вязнет, как бывает иногда после метели.
"Схожу домой, - думал Иван, - спрошу там, что у них такое приключилось, да на свое подворье загляну".
Когда уже миновал школу и сворачивал к бескрылым мельницам, его кто-то окликнул. Оглянулся и увидел: по улице идет Илья Саввич и делает рукою знаки - обожди, мол. Иван остановился.
- Куда вы так рано? - спросил директор, подавая руку.
- Хотел подойти в Добросельцы, - несколько озадаченный, ответил Иван. А что, здесь есть какие-нибудь дела?
- Да нет, - дружелюбно сказал Илья Саввич. - Мне самому в ту сторону, так что пойдем вместе.
Они пошли бок о бок по никем еще не тронутой дороге. Иван старался шагать споро, чтобы не задерживать более высокого ростом и легкого на ногу директора, а тот в свою очередь незаметно, как будто только для того, чтоб удобнее было разговаривать, придерживал шаг.
- Хочу застать эмтээсовское начальство, - говорил Илья Саввич. - Может, еще не разбежалось, поскольку выходной.
- Кто его знает, - неуверенно ответил Иван. - Очень уж любит зайцев погонять, так что вряд ли усидит дома.
- Это верно, - согласился Илья Саввич. - То за зайцем погнались, то за волком, а на месте не застанешь. Обещали свет дать в школу, так уже в который раз иду. Однажды, правда, застал было директора, да секретарша едва пропустила в кабинет. Электрический звонок у нее под рукой. У меня в школе света нет, зимой ученики и учителя слепят глаза и коптятся при керосиновых лампах, а рядышком у директора МТС электрические кнопки на столе.
- Не бывал я у него в кабинете, - заметил на это Иван, - но слышал, что у него там больше механизации, чем в ремонтной мастерской. Кнопки, звонки, вентиляторы. Наш председатель как-то рассказывал.
- Мокруту все по вкусу, - усмехнулся Илья Саввич.
- Сел однажды в свое поповское кресло, - продолжал Иван, - положил руки на стол и приказал Печке собрать нас всех. Приходим, а он сидит, откинувшись в кресле, и щупает рукою на столе. "Запомните все, - говорит нам, ни на кого не глядя, - больше я не стану рвать горло, чтобы позвать вас, а будет у меня для каждого звонок: для тебя, Печка, один, для тебя, - показывает на меня, два, для тебя, - показывает на финагента, - три и так далее. Договорился с директором МТС - дает мне электроэнергию".
- Да уж звонков-то он наставил бы, - ничуть не удивился Илья Саввич. Будь возможность, так и секретаршу посадил бы перед дверью.
- А что бы вам как-нибудь зайти к нам на прием? - лукаво улыбнулся Иван. - Только под гримом и в чужой одежде.
- Представляю себе этот прием, - подхватил директор. - Как-то заходила в школу Даша, новые рекомендации принесла. Рассказывала про один такой прием... Кстати, надо бы уже и вам начинать думать насчет вступления в партию, в кандидаты.
- А можно мне, Илья Саввич, вот прямо сейчас подать заявление? Как вы считаете?
- Пожалуй, еще рановато, - с теплом в голосе, но твердо ответил директор. - Вам надо стать поактивнее, научиться ненавидеть любые недостатки в нашей жизни, бороться с ними постоянно и настойчиво.
- А может, тебе надо куда пойти? - сочувственно спросила хозяйка. - Там же вечорки где-то, молодежь, поди, собралась.
- Никуда сегодня не пойду, - решительно отмахнулась Даша, - побуду с вами.
- Ты вот зря не одеваешься, - поведя плечами от мысли про холод, сказала Андреиха. - И раз прибежала в одной кофте, и второй...
- Так у меня же она шерстяная, - заметила девушка, - вязаная.
- А мне и в кожухе иной раз страшно на мороз выйти, - продолжала Андреиха. - Особенно ночью. Как засвищет, как зашумит на дворе - меня так и тянет к печи. В сени и то выглянуть боязно. Все чудится, будто где-то кто-то мерзнет в это время в пути - пешком ли идет, или едет на обессиленном коне. Метель, сугробы выше пояса, а впереди ни дороги, ни огонька. Жалость разбирает, так и кажется, что слышишь, как трудно дышит этот человек, видишь, как он то и дело растирает руки, нос, щеки и все всматривается в темноту, ищет спасения. Тут тебе и жалость, и радость. Радость за себя: у тебя и крыша над головою, и печь не совсем остыла, и никто тебя не гонит из твоего прибежища. Часто вспоминаю, как и меня вот так же когда-то застала в дороге ночь. Да если б только ночь, темень! А то ведь такая метелища расходилась, такой лютый был мороз! Душа стынет, как подумаешь.
Юная соседка с ожиданием и любопытством смотрела на Андреиху, а та, застегнув на все пуговицы короткую, словно специально подрубленную душегрейку, похоже, собралась говорить долго - на все, сколько их было, мотки ниток. Даша любила слушать тетку Настулю, знала: она никогда не скажет пустого и ничего не прибавит к тому, что видела или слышала сама.
- Это еще до войны было, года, видно, за четыре до войны. Владик мой в шестом классе учился, а Павлуша - в восьмом. Пошли мы как-то с Владиком в город своим ходом, коня нам не дали. По пути тоже нигде не подъехали: не очень-то кто возьмет таких, как мы. Словом, пришли уже к полудню, хоть и выбрались чуть свет. Какой там день в такую вот пору. Аккурат и тогда, помню, были зимние каникулы. Пришли да еще там немало выстояли, пока пустили нас... Батьку ходили проведать... Вот, значит...
- Обождите, тетка Настуля, - перебила Андреиху Даша. - А что, дядька Андрей там в больнице лежал?
- Не в больнице, под следствием, - спокойно уточнила Андреиха. - Ты разве не помнишь?
- Было вроде что-то такое, - смущенно моргая, сказала Даша, - да как-то призабылось уже.
- Под следствием был, - повторила Андреиха. - Да заболел, как только его забрали. Я часто ходила в город, а в тот раз и Владик напросился: пойду, и все тут, хочу повидать тату. Говорит сквозь слезы: вижу батьку во сне каждую ночь, да все босого и оборванного, с большущей бородой. Хочу посмотреть, какой он сейчас. Я, правда, не говорила, что Андрей болен, да, видно, дети по моим слезам о чем-то догадывались. Бежал впереди всю дорогу, столбы верстовые считал, меня за руку тянул, не мог дождаться, пока покажется город. Пришли, а он весь дрожит, бедный, от волнения, не знаю, что бы тогда с ним и было, если б, к счастью, не обернулось все нам на руку. Стоим, ждем, и вот подходит к окошку один военный, подзывает меня и говорит:
- Не мерзни тут, тетка, и мальца своего не морозь. Твой вчера отсюда выпущен и переведен в больницу.
Сказал он это и захлопнул окошко. Стала стучаться, чтобы толком расспросить, да больше уж не открыл. А тут людей мно-ого стояло. Отошли мы с Владиком и не знаем, что делать. И радость такая, что аж плакать охота, и тревога. Не знаем, в какую больницу идти. Может, в тюремную?
- Он же сказал, что выпущен, - говорит радостно Владик, а у самого слезы на щеках. - Раз выпущен, значит - в городской.
Пошли мы туда, спрашиваем. Есть такой, говорят. Сейчас сообщим врачу, и вас пропустят к нему. Мы уже хотели домой вам писать.
И вот бежит мой Владик по коридору, я за ним едва поспеваю. Белый халат на нем до полу, на мне - тоже.
- Не топочи так, - бранится на него какая-то докторша, а он и не слышит. Прочел на бегу номер палаты и замер перед дверью: дышит тяжело, на глазах слезы. Я постучалась, слышу - голос. Вроде бы его голос, Андрея. Отворила дверь и не успела оглядеться, где он, на какой койке, как Владик уже возле него. Обнимает батьку, целует, гладит по щекам. А я села на койку в ногах и плачу, слова сказать не могу... - Андреиха на секунду-другую перестала наматывать клубок, склонилась головой к столу. - Ты уж прости, Дашенька, что я вспомнила об этом, - сказала, вытирая косточками пальцев глаза. - Столько лет прошло, а как вспомню те дни, меня всю колотит.
- Рассказывайте, тетка Настуля, - попросила Даша.
- Сижу, значит, потом Андрей протягивает ко мне руки. Худой, желтый весь, но ничего: выбрит, подстрижен, как все равно ждал гостей. И лицо веселое: "Не горюй, мол, теперь все хорошо". Взяла я в обе руки его голову. Чернявый он был, ты же помнишь. Смотрю: чернявый-то чернявый, да среди черных волос уже есть и белые. У меня руки так и заходили.
- Поседел ты, - говорю, - Андрейка.
А сосед по койке, пожилой такой человек, успокаивает:
- Ты, молодка, на волосы не гляди, ничего они, волосы-то, не значат. Важно, что сам, как говорится... Через черные наветы человек прошел. Это тебе не шуточки.
- Всё позади, - подхватил Андрей. В голосе радость. Вижу, он даже встать силится, а душой чую: нельзя ему вставать, слаб еще. - Слег вот только, - продолжает Андрей. - Крепко простыл. Да ничего, теперь быстро поправлюсь. - Взял Владика за плечи, привлек к себе и не то спрашивает, не то думает вслух: - Испугался ты в ту ночь, правда? Переживал, поди, гадал: а может, отец и впрямь в чем-нибудь виноват. Выбрось все это из головы. Ни в чем я не виноват! Не был и не буду! А тот, кто хотел нас очернить, пускай сам почернеет со злости.
- Поехали, тата, домой, - упрашивает Владик.
- А на чем вы?
Владик как-то жалостно посмотрел на меня, а что я скажу? Пришли, говорю, на своих на двоих, никто нам коня не дал.
- Скажи, - говорит, - бригадиру, что если снова не даст, пускай не показывается мне на глаза. Запрягайте, что там подвернется, и в это воскресенье приезжайте. - А был, помнится, вторник. - К тому времени, говорит, - меня выпишут.
Ну, попрощались. Выходим за город, а уже и смеркаться начинает. Я хотела было вернуться назад, поискать где-нибудь ночлега, а Владик тянет: "Пошли, мама, скорее домой, я должен завтра же узнать, кто заявил на тату". - "Да пускай его люди знать не знают, - говорю, - на кой он тебе?" Пошли, а ветер все крепчает, мороз к ночи все злее. Обогнала одна машина, Владик голосовал, потом долго бежал за нею - не остановилась. Идем дальше, прибавляем шагу, пока дорогу не замело да глубокая ночь не легла. Дошли до Живоглотовичей, ты же знаешь, это километрах в десяти от города. "Больше по пути деревень не будет, - говорю Владику. - Давай попросимся, может, кто-нибудь пустит переночевать". Говорю, а сама думаю: "Кто это нас пустит? Ни документов у нас, ничего".
Идем деревней, миновали один двор, второй. Темно в хатах, спят люди или просто света не зажигают, чтобы всякие там не стучались в окна. Ворота у всех высокие, калитки прочные и, конечно же, с запорами изнутри. Этак и к окну не подберешься. Чтобы не терять зря времени и сил, пошли мы дальше. Километров двенадцать, осталось, и уже ничего живого впереди, только погост будет километров через семь. Боюсь, ноги бы не подвели. Не столько за себя боюсь, сколько за Владика. С самого утра ничего не ел, да все на холоде, да все в волнении.
А ветер крепчает, дует в лицо, кружит, переметает дорогу. Два шага ступишь - и сугроб. Вижу, мой Владик по пояс проваливается в эти сугробы, едва ноги вытаскивает. Сколько их, сил, у подростка, да еще и не очень-то крепкого здоровьем. Если там малость какая, то еще и пробежится, и вприпрыжку пустится, а выносливости мало. Тут мы, старшие, все же посильнее. Взяла я Владика за руку: "Иди, говорю, рядом". А он вырывает руку и все норовит держаться впереди, чтобы, значит, прикрывать от ветра меня. Потом оборачивается и говорит: "Посидеть бы где-нибудь хоть минутку, чтобы ноги не млели, а там уж шли бы до самого дома". - "Нельзя, сыночек, садиться, говорю ему, - а то еще хуже ноги заболят, да и мороз может прихватить, если не двигаться".
Говорю ему это, а сама силюсь развязать торбочку с хлебом. Руки одубели, вот как сегодня, пока Шулов мне песни пел, не поддается завязка. Потом зубами кое-как развязала, достала горбушку, сунула себе за пазуху, чтоб оттаивала. Думаю: дойдем до погоста, там все же найдем затишек где-нибудь за деревьями и покормлю Владика. Век боялась кладбищ, за версту их обходила, а тут отчего-то казалось, что даже среди могил будет уютнее и не так жутко, как на открытом, на дороге.
Идем, идем, уже, похоже, не семь, а больше километров отмеряли, где-нибудь, гляди-ка, первые петухи поют, а погоста все нет. Страх меня берет, холодный пот на лбу выступает: "Если сбились с дороги, то конец загинем в поле". Однако нет, недавно Владик сказал, что столб видел, значит, не сбились. И под ногами время от времени ощущается твердое.
Погост этот самый возник перед нами только часа через два. По шуму я его узнала, а на глаз, так, поди, и не заметила бы. Стала присматриваться, кланяться сугробам: впрямь это кладбище или просто лесок какой-то? А если кладбище, то можно ли будет там хоть как-то укрыться от метели? Владик уже едва ноги тащит. Уже я держу его за руку, иду впереди сама, а он ничего не говорит. Смотрю и то закрою глаза, то открою: не то действительно вижу впереди какие-то огоньки, не то уже мерещится мне от усталости. Мелькнет огонек и погаснет. Потом опять мелькнет, да не один, а два-три разом. Задержала я Владика и шепчу: "Смотри, сынок, туда, где кладбище. Ты ничего не видишь?" - "Вижу, говорит, какие-то огоньки, только не на кладбище, а ближе, по эту сторону".
Похолодело у меня все внутри, а страха почему-то нет. Только Владика жаль. Легла я на снег и его за руку потянула. "Лежи, шепчу, может, даст бог, все обойдется".
В голове все как-то по-особенному чисто и ясно. Слышу, как ветер шумит в голых надмогильных березах, как одна ветка трется о другую. Лежать вроде бы и не холодно, идти было холоднее. Под локтями перемет из снега. Зарываюсь в него, как в подушку, и Владика прижимаю к себе. Огоньки мерцают все ближе, замирают на месте и опять - то туда, то сюда. Знаю, что это не чудо, хотя где и быть чудесам, как не рядом с кладбищем. Знаю и понимаю умом, что это волчья стая. Не видела волков никогда, но слыхала от старших, что они рыщут вот так на пилиповки и нападают на людей. А сейчас аккурат пилиповки. Закрываю собою Владика, глубже вжимаюсь в снег, а все равно, кажется, ничего не боюсь. Только слышу, кто-то будто зовет меня тихо и ласково: "Настулька!.." Вслушиваюсь: Андреев голос. Это там, в городе, он так меня назвал, когда прощались. Что, если учуют нас и нападут? Ветер дул так яростно и злобно, пока мы шли, а тут словно бы поутих, присмирел. Только бы Владика уберечь! Ну что ж ты, ветер? Пускай бы нас сейчас замело, завалило снегом, льдом, почерневшими листьями с берез!.. Если не обоих, то хотя бы одного Владика. Чтобы его не заметили, не тронули волки.
Думаю так, а сама не свожу глаз, наблюдаю за огоньками. Ветер в нашу сторону, они могут и не учуять, что здесь люди. Или в пылу своей свадьбы забудут о нас. Вот передняя пара огоньков мелькнула и погасла: ага, значит, отвернул, зверина, в сторону. Потом еще двумя огоньками меньше и еще... Проходит время, и мне уже кажется, что волки обошли нас, подбираются сзади. Боюсь шевельнуться, чтобы посмотреть. Вдруг Владик так решительно, по-мужски шепчет: "Вставайте, мама, и бежим!" Я вскочила, словно только и ждала этих слов. Припустили, откуда только силы взялись. Бежим, бежим, дух занимает, из-за метели света не видно, а мы все бежим, не оглядываемся. Остановились, когда уже ноги стали подкашиваться. Хватаю Владика за руки, чтобы оттереть их, обогреть дыханием лицо, и нащупываю у него в руке раскрытый складной ножик.
- Это что, волки были? - спрашивает Владик.
- Волки, - отвечаю, а самой так радостно за мальчишку, и вся тревога отлегла от сердца. Теперь я уже верила, что дойдем до дома и ничто нас не остановит. Протянула Владику оттаявшую горбушку, он разрезал ее этим ножиком и отдал половину мне. Мы стали спиной к ветру, прижались друг к дружке и наспех перекусили. Пообедали, так сказать, хотя по времени, видно, пора бы уже и о завтраке думать. Подкрепились, пошли дальше. Так и пришли. Владик после не раз вспоминал ту ночь. Говорил: если бы и еще столько же идти - все равно дошел бы. Это все ради отца. Однако, бедняга, долго болел после того.
Даша заслушалась и не заметила, что на руках у нее уже нет мотка. Руки, протянутые вперед, стояли локтями на столе, узкие ладошки тихонько шевелились.
- Владик... - негромко произнесла она, когда хозяйка искала начало нового мотка. - Он и потом был таким же славным, надежным... Не зря же вот и на фронте...
- Да они оба, если б дожили... - горестно вздохнула Андреиха. - Награды большие у обоих. Даже батьке и то дали орден, хотя и после смерти уже. Город Столбунов брали, так первым со своим отделением вышел в тыл врагу. У меня такое описание есть, из части прислали.
IX
Митрофан с Платоном тоже уже уходили свой чугунок бульбы и теперь сидели вдвоем, подпирая спинами печь, вели негромкую беседу. Тимоша поужинал раньше и махнул куда-то со студентами, с которыми еще минувшей зимой бегал в десятилетку. Платон рассказывал Митрофану о колхозных лошадях, сетовал на некоторых колхозников: совсем не щадят скотину. "Как же так можно? возмущался старик. - Дал вчера по приказу председателя одной женщине подводу. Положил сена в сани, чтобы, значит, покормила кобылку в дороге. А она, та женщина, что сделала? Заехала домой, свалила все сено своей корове и целый день возила дрова на голодной кобыле. Пригнала в конюшню поздно вечером, бросила не распрягши, мокрую и дрожащую".
Всю ту ночь маялась кобыла животом, и всю ту ночь Платон не отходил от нее, проклинал и женщину, и председателя, и свою горемычную судьбу, сделавшую его конюхом.
Из присущей ему своеобразной деликатности Платон не сказал, кто была та женщина, однако Митрофан понимал, что все следы ведут к пресловутой Кадрилихе, потому что никто другой в колхозе так не поступил бы. Из мужчин разве что один Заткла. Понимал Митрофан, что и загнанная кобылка тоже неспроста не была названа по кличке. У Платона вообще не было на конюшне просто лошадей, обычной тягловой силы. В каждом стойле занимало место необычное существо, каких не было и не могло быть в других колхозах. Что же касается кобылки, о которой шла речь и которую, как догадался Митрофан, звали Лысухой, то это была одна из любимых воспитанниц Платона. Еще прошлую зиму она ходила в жерёбках и доставляла старому конюху немало приятных забот. Вырвется, бывало, из конюшни и айда вскачь по улице. Мальчишки с визгом за нею, а она вылетит на выгон, обогнет в два счета деревню и уже мчится с другого конца. Тут старик выходит наперерез, расставляет руки, и Лысуха резко останавливается, въезжает копытами в снег. Редко она осмеливалась проскакать мимо Платона, а если, бывало, не сможет унять свою молодую прыть, то на втором круге непременно давалась в руки. Примчится, уткнется мордой в Платонов кожух и сопит разгоряченно и виновато.
Беседа у стариков затягивалась. Платон уже раз-другой порывался встать, чтобы идти на конюшню, но Митрофан задерживал его, зная, что все равно не уснет до вторых петухов, как бы ни старался. А что может быть мучительнее бессонницы в глубокую ночь?
Митрофан встал, чтобы зачерпнуть себе напиться, а может, и Платону подать, если захочет, как вдруг, хлопнув с разгону дверью в сенях, вбежала Даша.
- Бычка украли! - на бегу крикнула она, торопливо надевая стеганку.
- Чего? - не понял Митрофан. - Какого бычка?
- У тетки Настули! - уточнила Даша. - Идите скорее туда, а я побегу скажу ребятам.
Она умчалась, не закрыв даже дверь, а Митрофан с Платоном без особой спешки накинули на плечи кожухи (отдавая должное чугунку картошки, Платон разделся, хотя обычно мог просидеть в кожухе целые сутки при любой жаре) и пошли к Андреихе. Пока добрались, Даша с парнями была уже там. Среди них и Тимоша. Как гуляли вместе на вечерках, так и ринулись всем гамузом на Дашин зов. Они сновали по двору, громко переговаривались, давали разные советы, а некоторые считали, что лучше всего пойти прямо к Кадрилихе и обшарить там все закоулки.
Митрофан, переглянувшись с Платоном, разом унял всю эту неразбериху. Обычным своим шепотом, но твердо он приказал хлопцам не затаптывать зря следы, а сам взял из рук у Андреихи "летучую мышь" и подался со двора в сторону гумен. Поплелся за ним и Платон. Немного погодя они возвратились и показали хлопцам, куда ведут следы: один человеческий, второй - от копытцев. Видимо, не шибко силен был вор: не понес бычка на руках, а тащил его на веревке. Поскольку женщины хватились сразу, следы еще не успело замести.
Парни побежали по следу, благо кое у кого из студентов были карманные фонарики. Увязалась за ними и Даша, а Митрофан с Платоном пошли потихоньку, просто из любопытства.
"Кто же бы это мог быть? - думала на бегу Даша. - Неужели тот самый Заткла, Кадрилихин прислужник?"
Впереди всех мчался Тимоша, а чуть не шаг в шаг за ним бежал длинноногий студент, освещая след фонариком.
- Вон он, бычок! - обрадованно и тревожно крикнул Тимоша, обернувшись назад и показывая влево от себя, в сторону недалекого поселка.
- Это собака, - не поверил студент.
Но он был не прав: возле землемерного столбика в поле по брюхо в снегу и впрямь стоял и дрожал от холода Андреихин бычок. Следы от столбика вели вправо, к огородам, и Тимоша припустил туда. Скоро он заметил, как у заборов мелькнуло что-то черное и покатилось по снегу в направлении Кадрилихиного огорода. Одновременно то же самое заметила и Даша.
- Заткла! - крикнула она звонким девичьим голосом. - Отрезайте ему дорогу, а то юркнет в огород и поминай как звали!
И едва эта самая Затычка собралась перемахнуть через плетень, как Тимоша нагнал беглеца и с разгона ткнул кулаком в спину. Тот ойкнул и ополз по плетню вниз, а хлопцам, что подбежали позже, показалось, будто вор все же изготовился сигать дальше, так некоторые из них тоже приложились по разу.
Вор уткнулся лицом в снег и стал жалобно, по-детски плакать и причитать:
- Бейте меня, братцы, убивайте!.. Все равно не жить мне больше на свете. Убивайте!
Голос был не похож на Затклин. Даша подошла ближе, студенты посветили. Человек лежал ничком, закрывая лицо рукавами. Из снега торчали старая, облезлая шапка-ушанка, снятая, видно, с пугала в огороде, и латаный-перелатаный кожух, подпоясанный веревкой. Хлопцы взяли человека за руки, чтобы поставить на ноги, но тот, стеная и ойкая, вырвал руки и снова брякнулся в снег. Тогда Тимоша взял обеими руками его за голову и повернул ее на свет фонарика.
- Василь! - вдруг ошеломленно воскликнула Даша. - Вася, неужели это ты?!
- Убивайте меня, братцы! - снова взмолился человек. - Кончайте на этом самом месте, не хочу я больше жить.
Это действительно был Василь Печка.
Всем сделалось не по себе: с одной стороны, перед ними, как ни говори, лежал вор, которого сгоряча можно было и ударить, и оскорбить, которого надо вот сейчас же отдавать в руки местных властей, а с другой - это товарищ, друг, с которым не так давно вместе учились, вместе гоняли по улице. Даша тоже растерялась, не знала, что делать.
- Как же это ты, а? - все допытывалась она. - Как же это тебя угораздило, Вася?
Притащились по следам всего гурта Митрофан с Платоном, увидели, что попался не кто-нибудь там, а начальство, и поплелись молча обратно: подальше от греха, от возможных неприятностей. По дороге прихватили бычка.
Даша продолжала допрос, но Печка только плакал, жаловался на судьбу, а в разговор не вступал.
- Хочешь, мы отведем тебя домой? - спросила Даша, но Печка и на это ничего не ответил.
Тогда Тимоша, смекнув, видимо, что Василю будет трудно передвигаться своим ходом, предложил пойти на колхозный двор за санями. Вся гурьба умчалась вместе с ним, а у плетня осталась одна Даша. Склонилась над Василем:
- Давай помогу тебе встать, а? Ты же замерзнешь.
Василь молчал, лишь слышно было, как он хрипло дышит и откашливается в снег.
Даша попыталась было поднять его и посадить на плетень, но парень не принимал ее заботы, а, словно назло, старался зарыться глубже в снег.
- Бок у меня очень болит, - по-щенячьи скулил он, - и незачем мне подниматься, некуда идти... Напоили, дурака, уломали... Иди, говорят, выведи бычка у Андреихи, пока она не взяла его на ночь в сени. Завтра будет мировая закусь... Не заметит никто - хорошо, а заметит - скажешь, что берешь на заготовки по личному распоряжению председателя сельсовета. Я не хотел идти, да куда там... Мокрут так зыркнул на меня, что лытки похолодели. Мельник сунул в руки вот эту самую шапку и кожух, а Заткла выпроводил на улицу... Так что не уговаривай меня вставать, Даша, - слегка приподняв голову, продолжал Василь. - Все равно мне уже не встать. Если не окачурюсь после всего этого, то сам на себя руки наложу. Послушай лучше, о чем я хочу тебя попросить. Не пиши ты об этом Володе, брату моему. Не простит он мне этого никогда, только волноваться будет. А летчику же, сама знаешь, нельзя волноваться.
- Ладно, Вася, - тихо сказала девушка, - об этом не напишу, раз ты так просишь. А прощения тебе и правда нет и не будет.
X
Назавтра Иванова бабка зашебуршала раньше обычного, и пока Иван встал, оделся, она уже куда-то сбегала впотьмах, что-то даже принесла под полою. Взглянув мимоходом на квартиранта, скрипуче закашлялась от подступившего смеха и доложила о ночном происшествии в Добросельцах:
- Вора схватили, да еще какого!
После этого протопала к своему громоздкому сундуку, на глазах у Ивана дважды дзынькнула внутренним замком и, отвернувшись, сунула ключ в какой-то там потайной кармашек.
Было воскресенье, в сельсовете срочной работы не намечалось, так что Иван надел свое поношенное пальтецо, взял из кочережника палку и пошагал помаленьку в сторону своих Добросельцев. Мороз к утру поупал, ветер утих, день начинался такой, что и весна могла ему позавидовать. Снег мягкий, не липкий еще, но и не сыпучий. Кажется, возьми его в руку - и не ощутишь холода. Не скользко, и нога не вязнет, как бывает иногда после метели.
"Схожу домой, - думал Иван, - спрошу там, что у них такое приключилось, да на свое подворье загляну".
Когда уже миновал школу и сворачивал к бескрылым мельницам, его кто-то окликнул. Оглянулся и увидел: по улице идет Илья Саввич и делает рукою знаки - обожди, мол. Иван остановился.
- Куда вы так рано? - спросил директор, подавая руку.
- Хотел подойти в Добросельцы, - несколько озадаченный, ответил Иван. А что, здесь есть какие-нибудь дела?
- Да нет, - дружелюбно сказал Илья Саввич. - Мне самому в ту сторону, так что пойдем вместе.
Они пошли бок о бок по никем еще не тронутой дороге. Иван старался шагать споро, чтобы не задерживать более высокого ростом и легкого на ногу директора, а тот в свою очередь незаметно, как будто только для того, чтоб удобнее было разговаривать, придерживал шаг.
- Хочу застать эмтээсовское начальство, - говорил Илья Саввич. - Может, еще не разбежалось, поскольку выходной.
- Кто его знает, - неуверенно ответил Иван. - Очень уж любит зайцев погонять, так что вряд ли усидит дома.
- Это верно, - согласился Илья Саввич. - То за зайцем погнались, то за волком, а на месте не застанешь. Обещали свет дать в школу, так уже в который раз иду. Однажды, правда, застал было директора, да секретарша едва пропустила в кабинет. Электрический звонок у нее под рукой. У меня в школе света нет, зимой ученики и учителя слепят глаза и коптятся при керосиновых лампах, а рядышком у директора МТС электрические кнопки на столе.
- Не бывал я у него в кабинете, - заметил на это Иван, - но слышал, что у него там больше механизации, чем в ремонтной мастерской. Кнопки, звонки, вентиляторы. Наш председатель как-то рассказывал.
- Мокруту все по вкусу, - усмехнулся Илья Саввич.
- Сел однажды в свое поповское кресло, - продолжал Иван, - положил руки на стол и приказал Печке собрать нас всех. Приходим, а он сидит, откинувшись в кресле, и щупает рукою на столе. "Запомните все, - говорит нам, ни на кого не глядя, - больше я не стану рвать горло, чтобы позвать вас, а будет у меня для каждого звонок: для тебя, Печка, один, для тебя, - показывает на меня, два, для тебя, - показывает на финагента, - три и так далее. Договорился с директором МТС - дает мне электроэнергию".
- Да уж звонков-то он наставил бы, - ничуть не удивился Илья Саввич. Будь возможность, так и секретаршу посадил бы перед дверью.
- А что бы вам как-нибудь зайти к нам на прием? - лукаво улыбнулся Иван. - Только под гримом и в чужой одежде.
- Представляю себе этот прием, - подхватил директор. - Как-то заходила в школу Даша, новые рекомендации принесла. Рассказывала про один такой прием... Кстати, надо бы уже и вам начинать думать насчет вступления в партию, в кандидаты.
- А можно мне, Илья Саввич, вот прямо сейчас подать заявление? Как вы считаете?
- Пожалуй, еще рановато, - с теплом в голосе, но твердо ответил директор. - Вам надо стать поактивнее, научиться ненавидеть любые недостатки в нашей жизни, бороться с ними постоянно и настойчиво.