Бестужев прослеживает в старой и новой словесности развитие стилевых форм, средств художественной выразительности. Это позволяло ему даже у самых высокочтимых поэтов подмечать не только сильные, но и слабые стороны. Так, у Кантемира — "неровный, жесткий" слог, у Ломоносова — "единообразие в расположении и обилие в рассказе". У самого Державина — "часто восторг его упреждал в полете правила языка и с красотами вырывались ошибки". Но особенно важно в статьях Бестужева — внимательное и уважительное отношение к писателям, пе являвшимся прямыми предшественниками декабристов, но ценимым им за большие заслуги в преобразовании русского языка. Для Бестужева это — часть вопроса борьбы за национальную самобытность русской литературы, Карамзин важен для него тем, что чуть ли пе первым "блеснул на горизонте прозы", совершенно еще не обработанной никем; "он преобразовал книжный язык русский" "и дал ему народное лицо". Отодвигая на будущее оценку Карамзина как историка — "время рассудит", — он считал, что Карамзин уже и теперь достоин благодарности современников за "решительный переворот в русском языке". Точно так же и с Жуковского наряду с Батюшковым Бестужев ведет отсчет истории "новой школы" русской поэзии. И те самые мечтательность, призрачность, туманность колорита поэзии Жуковского, которые через год подвергнутся разгрому в нашумевшей статье Кюхельбекера "О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие" на страницах «Мнемозины», — все они получили у Бестужева высокую оценку. Бестужев и объясняет нетлештае, "чарующие столь сладостными звуками" свойства поэ-вии Жуковского: "Есть время в жизни, в которое избыток неизъяснимых чувств волнует грудь нашу; душа жаждет излиться и не находит вещественных знаков для выражения: в стихах Жуковского, будто сквозь сон, мы, как знакомцев, встречаем олицетворенными свои призраки, воскресшим былое". А ведь это — точно мысль Белинского, которая будет положена великим критиком в основу его оценок Жуковского.
   От мажорного тона первой статьи, прослеживающей развитие русской литературы за много веков, Бестужев более сдержанно переходит к обозрению успехов литературы за один, 1823-й год. И хотя он пытается отсчитывать ритм развития литературы, идущей к определенным, по его мнению, целям, все же большее внимание он уделяет ее недостаткам, с той же сугубо декабристской точки зрения. В чем же они, эти недостатки?
   Бестужев недоволен тем, что после общественного подъема, вызванного войной 1812 года, когда слова: "отечество и слава" электризовали каждого", наступило охлаждение ко всему родному, "политическая буря утихла, укротился и энтузиазм". Тайною мыслью Бестужева является подчинение литературного развития той новой политической «буре», которую готовили сами декабристы. И поскольку эта буря мыслилась как дело ближайшего будущего, отсюда и отсчет ритма литературного движения — обзор его по годам. Самым значительным выглядело упоминание об успехе в прошлом, 1823-м году "Полярной звезды", которая быстро разошлась, и почти все повести из нее были переведены на немецкий язык и повторились в других заграничных журналах. Только по быстрому и благосклонному приему "Полярной звезды" заметно было, что не погас жар к отечественной словесности в публике. Вся эта статья Бестужева пронизана пафосом ожидания "новой тропы", которую должна проложить в литературе "Полярная звезда".
   В последней статье, то есть обзоре русской словесности за 1824 и начало 1825 годов, сливались мотивы прежних статей Бестужева, приобретали особую остроту, получали более глубокое объяснение. Автор с тем большей яростью нападает на «подражательность» литературы, чем яснее видит, что одними понуканиями критики ее не сделаешь оригинальной. "Было время, что мы невпопад вздыхали по-стерновски, потом любезничали по-французски, теперь залетели в тридевятую даль по-немецки. Когда же попадем мы в свою колею? Когда будем писать прямо по-русски?" Бестужев уже готов даже не связывать целиком судьбы русской литературы с успехами "Полярной звезды". Он ищет таланты и гении вокруг, ищет, на кого же опереться. Но оценки его носят по-прежнему пристрастный характер. И все выдает в нем убежденного романтика. Вот перед ним первая глава "Евгения Онегина", только что вышедшая в свет, и «Цыганы», которые он знал в рукописи. Начало стихотворного романа не манит его, это — всего лишь "заманчивая одушевленная картина неодушевленного нашего света. Везде, где говорит чувство, везде, где мечта уносит поэта из прозы описываемого общества, стихи загораются поэтическим жаром и звучней текут в душу". Бестужев не чувствует, что именно в этом обращении к «прозе» жизни и была сила романа Пушкина, его реализм. Бестужеву важнее те произведения, где "мечта уносит поэта" от повседневности. В «Цыганах» его прельщает как раз романтизм, "молнийные очерки вольной жизни и глубоких страстей…". В этих суждениях Бестужева о Пушкине четко обозначилась ограниченность романтизма критика, хотя декабристский ромаптизм нес в себе много важных проблем, решение которых способствовало становлению русского реализма.
   Пушкин в письме к Бестужеву от мая — июня 1825 года оспорил многие положения его статьи: "У нас есть критика, а нет литературы. Где же ты это нашел? — именно критики у нас и недостает"; "Нет, фразу твою скажем наоборот: литература кой-какая у нас есть, а критики нет". [11]Оспаривал Пушкин в письмах к декабристам и недооценку содержания "Евгения Онегина", казавшегося им слишком легким, недостойным поэзии.
   Высокая оценка Бестужевым "Горя от ума" как творения «народного», «феномена», какого не видали мы от времен «Недоросля», казалось, противоречила тому, что только что было сказано о "Евгении Онегине"; тут как раз в похвалу Грибоедову ставились: "Толпа характеров, обрисованных смело и резко; живая картина московских нравов, душа в чувствованиях, ум и остроумие в речах…" Но "ум и остроумие" явно подразумевают образ Чацкого-обличителя, который импонирует Бестужеву, а не саму по себе "картину нравов". Назвать прямо Чацкого в статье Бестужев не захотел, зная о цензурных гонениях на комедию Грибоедова, еще не напечатанную. Резко же обрисованный Чацкий выигрывал во многом в его глазах по сравнению с более противоречивым героем романа Пушкина. Высокая оценка реалистической комедии Грибоедова объясняется особым декабристским ее прочтением.

3

   Уже первые опубликованные стихи Бестужева свидетельствовали о доминирующем значении в них гражданских тем. Жанр послания, в отличие от карамзинистов и «арзамасцев», не носил у Бестужева легкого, эпикурейского характера. Послания у него обязательно включают мотивы некоего служения высшим идеалам. Так, в послании "К К<реницын>у" (1818), поэту и вольнодумцу, воспитаннику Пажеского корпуса, он советует в невзгодах жизни преодолевать малодушие, вселяет в него чувство уверенности: "Возможно жезл судьбы железной//Терпением перековать". "Подражание первой сатире Буало" (1819) начинается с ноты пушкинского стихотворения «Вольность»: "Бегу от вас, бегу, Петропольские стены". Осповной темой стихотворения оказывается обличение пороков той жизни, которую он оставляет. В послании "К некоторым поэтам" (1819) оплакивается оскудение русского Парнаса, всесилие людей "испорченного тона", недостойных ни Державина, ни Крылова, ни Карамзина. Здесь подспудно вырисовывается некая программа обновления литературной арены, хотя четко это намерение и не определено. Программа вырастает между строк стихотворения "К Рылееву", в котором пародируется баллада Жуковского "Иванов вечер" ("Замок Смальгольм", 1822) и упоминается некая «поэма» Рылеева — всего вероятнее, «Войнаровский». За дру-ноской полушутливостью обращения к Рылееву проступает пророческое предвидение возможной судьбы автора этой поэмы: оно Бестужевым вкладывается в уста опасливого Плетнева, удостоившего крамольную «поэму» своего косвенного взора:
 
За возвышенный труд
Не венец тебе — кнут
Аполлон на Руси завещал.
 
   Можно определенно утверждать, что до 14 декабря Бестужев выступал как поэт рылеевского склада: его влекли гражданские темы и "любовь никак не шла на ум". Бойкие, задорные "агитационные песни": "Ах, где те острова…", "Ты скажи, говори…" и другие, предназначавшиеся для распространения в казармах, — сочинены были с хорошим знанием законов устного солдатского фольклора, с запоминающимися повторами, прибаутками, колкими издевками над царскими порядками и самим царем, "немцем нашим русским". Песни распространялись и среди простого народа. Один мемуарист зафиксировал, что полицейские запрещали петь лодочникам-гребцам на Неве популярную песню Нелединского-Мелецкого "Ох, тошно мне на чужой стороне", потому что усматривали в ней прототип крамольной песни Бестужева и Рылеева, написанной на тот же голос, но с характерной переделкой: "тошно мне" не "на чужой", а "на родной стороне". В советское время была доказана принадлежность Бестужеву думы "Михаил Тверской", впервые появившейся в "Сыне отечества" за 1824 год, за подписью: Б…..в. Она написана в духе «Дум» Рылеева: в ней главное — высокое моральное поучение, которое завещает мученик Золотой Орды своему сыну: "Всегда будь верен правде, чести".
   В основном верным рылеевской школе Бестужев-поэт оставался и в годы испытаний. Поэму "Андрей, князь Переяславский" (1826) (из задуманных пяти частей написано было только две) Бестужев создавал в "Форте Слава". Обе ее части без ведома автора, анонимно были напечатаны в 1828 и в 1831 годах. Выбор героя для поэмы — младшего сына Владимира Мономаха — и гражданская риторика напоминали приемы прежней декабристской поэтики, по которым написаны «Думы» Рылеева и "Михаил Тверской" Бестужева. Но внутренняя проработка образа несла в себе уже горький опыт пережитого. Появились иллюзии о возможности власти, основанной на взаимном понимании и любви парода и князя, мыслящего дворянства и царя. Ведь даже записка "Об историческом ходе свободомыслия в России" заканчивалась надеждами на то, что Николай I — великодушный и проницательный — может стать другим Петром Великим. Андрей Переяславский был прозван в народе за свои личные качества Добрым: он посвятил себя не гордыне и славе, а "общественному благу". Поэма не получилась художественно ценной, так как не несла в себе продуктивной идеи.
   Значительными были успехи Бестужева-поэта в эти годы, особенно там, где он погружается в свой внутренний мир и открывает в самом себе живого человека, преисполненного прежних благородных идей, но понимающего сложность жизни, отдающегося ее многообразию или желающего быть сопричастным мотивам, волновавшим других поэтов. Он интенсивно переводил из Гете, из Гафиза. Таковы философское стихотворение «Череп» (1828), элегия «Осень» (1829). В первом из них поэт, наперекор очевидности — все в мире подвержено тленью, — провозглашает, что "мысль, как вдохновенный сон", никогда не умирает. Во втором — выводы более грустные: "Не призвать невозвратимого,//Дважды сердцу не цвести". Собственная своя судьба, "таинственная быль" поэту представляется в виде низвергающегося в бездну водопада:
 
Влекомый страстию безумной,
Я в бездну гибели упал!
Бестужев задумывается над проблемой вечности и бессмертия:
Хоть поздней памятью обрызни
Могилу тихую певца.
 
"Шебутуй"
   А думы о земных царях, о Наполеоне, с его "строптивою десницей" и безумным кличем: "хочу — могу", заканчиваются выводом, что народы о владыках-честолюбцах уже ведут "сомнительную речь" "с улыбкой хладного презренья" ("Часы").
   В поэзии «позднего» Бестужева начинали готовиться лермонтовские мотивы. Еще в поэме "Андрей, князь Переяславский" промелькивает стих:
 
Пловец плывет на челноке,
Белеет парус одинокий.
 
   Есть что-то лермонтовское и в заключительных строках стихотворения "К облаку" (1829):
 
Блести, лети на ветерке,
Подобно нашей доле,
— И я погибну вдалеке
От родины и воли!
 
   Изгнанником, "последним сыном вольности" чувствовал себя Бестужев. Ведь и формула: "с улыбкой хладного презренья" — готовит финал лермонтовской «Думы». Бестужевские "светлые народов поколенья" — это то же, что "потомок — гражданин", с его "презрительным стихом" на устах; являлось это как бы и моделью еще одного будущего лермонтовского стиха, «Поэт»: "покрытый ржавчипой презренья". Таков он был, Бестужев, "недосказанный поэт", — как ои сам говорил о себе…

4

   Трудно переоценить заслуги Бестужева, который одним из первых в истории русской литературы XIX века серьезно обратился к прозе. На вопрос: "чья проза лучшая в нашей литературе?" — Пушкин в 20-х годах отвечал: «Карамзина», но "это еще похвала не большая". [12]Сам Пушкин приступил к прозе в то время, когда Бестужев уже прославился повестями и очерками. Гоголь выступил около этого же времени, то есть в начале 30-х годов. Но, неоспоримо, за вычетом карамзинской прозы в "Истории государства Российского" (сильно возмужавшей в связи с необходимостью рисовать «шекспировские» характеры Ивана Грозного, Бориса Годунова), бестужевская проза на протяжении 20-х и начала 30-х годов была «лучшей». Она своеобразно сосуществовала с прозой Пушкина, Гоголя, соперничала с ними и во многом их предваряла.
   Это особенно заметно на некоторых частных моментах. Можно определенно утверждать, что широкая картина крестьянских поверий, суеверий, глубоко уходящих в языческие времена, фольклор, воспроизведенные в "Страшном гаданье" Бестужева (напечатано в самом начале 1831 года), предваряют соответствующие украинские мотивы в "Вечерах на хуторе близ Диканьки" Гоголя (первая часть появилась в печати в сентябре 1831, вторая — в начале 1832 года). Название бестужевского произведения "Вечер на Кавказских водах в 1824 году" и его многосоставность, когда попеременно сменяющиеся рассказчики передают друг другу житейские истории одна другой страшнее, также предваряют рассказы Рудого Панька и других лиц, вроде дьячка ***ской церкви, Степана Ивановича Курочки в "Вечерах на хуторе близ Диканьки" Гоголя. Следы «бивуачных», офицерских, историй, россказней о дуэлях, на которые Бестужев был великий мастер, заметны в «Выстреле» Пушкина, перекликается "Страшное гаданье" — с пушкинской «Метелью» (мотив блуждания на лошадях в непогоду, мотив похищения возлюбленной). В свою очередь, дагестанские очерки Бестужева продолжали линию пушкинского "Путешествия в Арзрум", беллетристических описаний краев России, еще только намечавшуюся в русской литературе.
   В целом проза Бестужева оставалась по своей основной программе декабристской. Подходил он к прозе через прямые политические, публицистические задачи, являвшиеся составной частью идеологии декабризма и его гражданского романтизма. Тематический ее диапазон с годами расширялся.
   Еще в 1818 году в "Сыне отечества" Бестужев поместил перевод одпой из глав книги баварского посланника при российском дворе графа фон Брая "Опыт критической истории Лифляндии с картинами нынешнего состояния сей области", в которой автор сравнивал положение крестьян в русских губерниях и Лифляндии и со скорбью говорил о крепостном праве в России. Несомненно, именно эта тема привлекла Бестужева у Брая; цензура повымара-ла немало мест в его переводе.
   В конце 1820 года Бестужев совершил путешествие в Ревель и затем описал его, опираясь на личные впечатления и хроники Б. Руссова, X. Кельха. Внешне это путешествие напоминает карам-зинские "Письма русского путешественника", но "Поездка в Ревель" Бестужева ближе к радищевскому "Путешествию из Петербурга в Москву". Его занимают не исторические достопримечательности, а картины угнетения народа, предания о борьбе эстов и ли-вов против немецких меченосцев. Это произведение открывает у Бестужева целый цикл «ливонских» повестей: "Замок Вендеп" (1823), "Замок Нейгаузен" (1824), "Ревельский турнир" (1825), "Кровь за кровь" (1825).
   На многих из них лежит печать влияния эстонских эпических песен «Калевипоэг», народных преданий о псах-рыцарях, поэзии трубадуров. Пушкин отмечал влияние Вальтера Скотта s "Ревель-ском турнире", причем следует иметь в виду не только исторические романы В. Скотта, по и ранние поэмы на средневековые шотландские сюжеты. Чувствуется определенное влияние и "готического романа" Анны Радклиф, хотя Бестужев нигде не идеализирует рыцарство. В этих повестях заметна песенная, сказовая основа, с резким противопоставлением добродетельных и злых героев. Жестокий магистр Рорбах в "Замке Венден", издевавшийся над крестьянами, топтавший их поля, погибает от благородного рыцаря Вигберта, выступающего в роли мстителя за народ. При этом У декабриста Бестужева еще не сам народ мстит за себя, и вместо турнира-поединка тиран погибает в результате заговора. Погибает и самосудный убийца Вигберт. Как и в «Вольности» Пушкина, здесь некий абстрактно понимаемый нравственный закон своим мечом "без выбора скользит" над головами всех, кто преступает его нормы.
   В "Замке Иейгаузен" подвергается суду нравственность рыцарства, по которой благородные люди оказываются жертвами коварных честолюбцев (старый барон Отто, и его семья, и Ромуальд фон Мей), В повести намечается некоторое усиление народного коло рита. Включаются образы пленных новгородцев, Всеслава и Андрея, которые находят общий язык с эстонскими крестьянами-простолюдинами, освобождают из темницы Эвальда и карают Ромуаль-да. Все органичнее спаянными у Бестужева оказываются судьбы русского и эстонского народов.
   С наибольшей художественной мотивированностью нарастание демократической силы, которая взрывает рыцарство, показано в "Ревельском турнире", лучшей повести ливонского цикла. Победителем спесивого рыцаря Унгерна оказывается молодой рижский купец ЭДВИН, которому и латы, и копье, и меч пришлись по плечу. Ему достается царица турнира, дочь барона Буртнека. Эдвин сильнее всех рыцарей и нравственно: "он умел мечтать и чувствовать". Его победа над рыцарем кончается городской свалкой, дракой между благородной аристократией и «черноголовыми», то есть купцами, которые единодушно поддерживают Эдвина. Бестужев в повести исторически верно показал обреченность рыцарства и всего феодального уклада.
   И уже совсем внешней ширмой ливонский колорит выступает в повести "Кровь за кровь". В развенчании самодурства и зверстЕ феодалов видны явно русские помещичьи порядки. Не случайно исследователи давно сопоставляют ее с «Дубровским» Пушкина. Вместе с тем ливонский колорит здесь отработан лучше, чем в какой-либо другой повести: мастерство Бестужева нарастало. И то заветное, что всегда водило его пером в этих случаях, — сказать громче о русских порядках, — в этой повести выступало как прямая аналогия. Даже, кажется, ссылки на ливонские хроники здесь служат для отвода глаз цензуре. В самом повествовательном строе чувствуются не традиции трубадуров, а образы и мотивы русских сказок, вплоть до таких прямых речений, как "ни в сказке сказать, ни пером описать"; есть здесь и "избушка на курьих ножках", и образ колдуньи, бабы-яги. И описания Регинальда и его невесты даны в традициях русского сказа: "молодец он был статный и красивый…", "приглянись ему дочь одного барона, по имени, дай бог памяти", "девушка она была пышная, как маков цвет, а белизной чище первого снегу". Снимается и проблема двойной вины: племянник Регинальд отомстил своему дяде Бруно, жестокому обидчику; Регинальда в его самосуде поддерживает парод.
   По границам Ливонии разбросаны были новгородские и псковские земли. Для декабриста Бестужева древние Новгород и Псков были символами исконно русской вечевой демократии, попранных затем тиранами. Неверно представляя себе историческую роль Москвы как объединительницы Руси, Бестужев идеализировал новгородскую вольницу. Повесть "Роман и Ольга" (1823) посвящена этой характерной для всей декабристской литературы теме. Бестужев писал, что он, работая над повестью, вникал в новгородские летописи, опирался на песни и сказы (в описании кулачного боя, например, явно сказалось влияние былины о Василии Буслаеве). В повести встречается много реалий, отсылающих нас к концу XIV века, когда московские князья делали первые попытки задушить новгородскую свободу. И все же исторические факты излагаются тут по заранее заданной схеме. Герой повести — новгородец Роман — и отважный воин, и лазутчик, проникающий в московский стан и самое Москву, и песнопевец, и достойный жених дочери именитого гостя новгородского Симеона Воеслава. Ромап беден, но благороден душой, и после многих приключений и подвигов соединяется с Ольгой.
   Главное в повести Бестужева — апофеоз храбрости, доблести, борьбы против тирании во всех видах. Бестужев ставил те же цели, что и Рылеев в «Думах»: "возбуждать доблести сограждан подвигами предков". Предки эти не собственно исторические лица. Бестужев, в отличие от Рылеева, сам выдумывает героев, старается "домашним образом" показывать историю. У него герои носят более обмирщенный, будничный характер, но все же они непременно герои. Как и Рылеев, он в их уста вкладывает свои слова: "Спеши, куда зовет тебя долг гражданина" (слова разбойничьего атамана Беркута в повести "Роман и Ольга").
   Этот выход в житейский план таил большие возможности для Бестужева-прозаика. Он создает еще в 1823 году повести из хорошо знакомого ему армейского быта: "Вечер на бивуаке", "Второй вечер на бивуаке". Это даже собственно и не повести, а отрывочные рассказы офицеров о примерах храбрости, удали и молодечества, которые они совершали сами, свидетелями которых были или слышали о них от других. Эти анекдотические случаи развернутся у Бестужева позднее в еще более широкое полотно: "Вечер на Кавказских водах в 1824 году". То, что это не было далекой историей, а выглядело как повседневный армейский быт, как предмет восхищения между равными храбрецами, чрезвычайно приближало тему героизма к простым людям, лишало ее выспренной ходульдо-сти, избранности, обособленности от других сторон жизни. Бестужев начинал выводить эту тему за рамки чисто декабристского ригоризма: тут и "любовь шла на ум", иногда даже помогала совершать подвиги, и светские увлечения не "позорили гражданина сан". Бестужев все больше и больше выводил прозу на широкие просторы жизни.
   Но оставалась верность прежнему пафосу исканий героики. Бестужев ищет ее везде — можно сказать, на суше и на море: "Лейтенант Белозор" (1831), "Фрегат «Надежда» (1833), "Мореход Никитин" (1834); в светских темах: «Испытапие» (1830), "Страшное гаданье" (1831); в экзотическом Кавказе: «Аммалат-Бек» (1832), "Мулла Hyp" (1836). В поддержании этой героики нуждалось общество, переживавшее время упадка. Тенденция эта была так велика, что она выдвинет еще в эти годы Лермонтова с его «кавказскими» и «демоническими» темами, Гоголя с "Тарасом Бульбой", Пушкина с "Песнями западных славян", «Кирджали», "Дубровским".
   Перешитая катастрофа несколько перестроила творчество Бестужева: оно стало автобиографичней, с большей опорой на увиденное и достоверное в жизни, с большей отдачей себя объективным впечатлениям, более критическим в отношении к прежней восторженной вере в силу разума, священного порыва, в скорую возможность преобразования мира.
   Случай, непредвиденные обстоятельства лежат в основе "Морехода Никитина", «Аммалат-Бека», "Муллы Нура", хотя сюжеты этих произведений основываются на реальных былях. Бестужев изучает Кавказ досконально, создает цепную очерковую литературу о нем, изобилующую реальными наблюдениями над бытом и нравами горцев, в частности рисуются и их темные обычаи, дикие привычки. В "Письмах из Дагестана" и других очерках, в повестях «Аммалат-Бек», "Мулла Hyp" дано много этнографического, фольклорного материала, много и подчеркнутой экзотики. Бестужев знал шесть языков, в том числе и татарский, который изучал на Кавказе, от самого парода. Любознательности его не было границ, недаром он писал братьям Полевым из Дербента: "Я настоящий микрокосм. Одно только во мне постоянно это любовь к человечеству…" (1831). [13]И родным через два года: "Вообще Кавказ вовсе неизвестен: его запачкали чернилами, выкрасили, как будку, но попыток узнать его не было до сих пор". [14]
   Неизведанными казались ему Россия и русский народ. Он хочет зарисовывать картины жизни с натуры, как фламандец Теньер, которому он поклонялся, постичь как философ его место в семье человечества. Бестужев терпеть не мог туманной, фаталистической немецкой «метафизики», которая наиболее интенсивно (в системах Шеллинга и Гегеля) занималась осмыслением этих проблем. Он писал Полевым в начале 1832 года: "Чтоб узнать добрый, смышленый народ наш, надо жизнию пожить с ним, надо его языком заставить его разговориться… быть с ним в расхмель на престольном празднике, ездить с ним в лес на медведя, в озеро за рыбой, тяпуть-ся с ним в обозе, драться вместе стена на стену. А солдат наш? — какое оригинальное существо, какое святое существо и какой чудный, дикий зверь вместе с этим! Как многогранна его деятельность, но как отличны его понятия от тех, под которыми по форме привыкли его рисовать! Этот газетный мундир вовсе ему не впору <…>. Кто видел солдат только на разводе, тот их не знает… хоть бы век прослужил с ними. Надо спать с ними на одной доске в карауле, лежать в морозную ночь в секрете, идти грудь с грудью на завал, на батарею, лежать под пулями в траншее, под перевязкой в лазарете; да, безделица: ко всему этому надо гениальный взор, чтобы отличить перлы в кучах всякого хламу, и потом дар, чтобы снизать из этих перл ожерелье! О, сколько раз проклинал я бесплодное мое воображение за то, что из стольких материалов, под рукою моей рассыпанных, не мог я состроить ничего доселе!"