– Ветру. Неделей раньше у нас сильно похолодало. С северо-запада задул чертовски холодный и сильный ветер.
   – Вы получили ветровой ожог. Слишком жаркое солнце или холодный ветер могут вызвать такую язву. А теперь, раз уж она у вас появилась, мажьте ее вазелином и старайтесь не бывать ни на солнце, ни на ветру. Если ее не раздражать, она заживет достаточно быстро.
   Кенни коснулся язвы языком, заметил мой осуждающий взгляд, спросил:
   – Ты что, врач?
   – Нет, но я достаточно хорошо знаю пару врачей. Вы, как я понимаю, из службы безопасности.
   – Я выгляжу устроителем вечеринок?
   Я воспользовался возможностью показать, что мы уже подружились, рассмеявшись и ответив: «Подозреваю, после нескольких кружек пива вы становитесь душой компании».
   Битком набитая кривыми желтыми зубами, его улыбка – не забудьте про язву на верхней губе – выглядела такой же обаятельной, как опоссум, раздавленный восемнадцатиколесным трейлером.
   – Все говорят, что Кенни – отличный парень, после того как вольешь в него немного пива. Проблема в том, что после десяти кружек я завязываю с весельем и начинаю все крушить.
   – Я тоже, – поддакнул я, хотя в один день никогда не выпивал больше двух кружек. – Но должен отметить, не без сожаления, я сомневаюсь, что сумею разнести какое-нибудь заведение так же, как вы.
   Он раздулся от гордости.
   – Да, по этой части мне есть, что вспомнить, это точно, – и его жуткие шрамы на лице стали ярко-красными, словно воспоминания о прошлых погромах в барах и пивных подняли температуру его самоуважения.
   Постепенно я начал осознавать, что освещенность в конюшне меняется. Посмотрев направо, увидел, что на восточные окна по-прежнему падает утренний свет, который становится красным, благодаря медному отливу стекол, но не таким ярким, как раньше.
   Нацелив «узи» в пол, а может, мне в ноги, Кенни спросил:
   – Так как, парень, тебя зовут?
   Я чуть напрягся и полностью сосредоточил внимание на гиганте, доверие которого мне пока удалось завоевать лишь частично.
   – Послушайте, только не надо думать, будто я вешаю вам лапшу на уши или что-то в этом роде. Это действительно мое имя, пусть и звучит оно необычно. Меня зовут Одд. Одд Томас.
   – С Томасом все нормально.
   – Благодарю вас, сэр.
   – И знаешь, Одд – не самое плохое, что родители делают с детьми. Родители могут основательно изгадить ребенку жизнь. Мои родители были самые мерзкие… – вспомните несколько слов, которые никогда не произносят в добропорядочной компании, предполагающие кровосмесительство, самоудовлетворение, нарушение законов, защищающих животных от извращенных желаний человеческих существ, эротические навязчивости. Связанные с продукцией ведущей компании по производству сухих завтраков, и самое странное использование языка, какое только можно себе представить…
   С другой стороны, забудьте об этом. Характеристика Кенни, которую он дал своим родителям, уникальна. Таких нехороших слов и их сочетаний вам нигде и никогда не услышать. И как бы долго вы ни разгадывали этот ребус, предложенное вами решение потянет лишь на бледное отражение сказанного им.
   Потом он продолжил:
   – Моя исходная фамилия – Кайстер. Ты знаешь, что означает слово «Keister»?
   Хотя мы уже заложили основу дружеских отношений, я подозревал, что в мгновение ока могу перейти из списка лучших друзей в список заклятых врагов. Признанием, что значение слова «Keister» для меня не секрет, я мог подписать себе смертный приговор.
   Но он спросил, и я ответил:
   – Да, сэр, это сленговое слово, и некоторые люди используют его, чтобы обозначить зад человека. Вы понимаете, то, на чем сидят, скажем, часть брюк или иногда ягодицы.
   – Жопа, – объявил он, одновременно прошипев и прорычав это слово, да так громко, что в конюшне задребезжали окна. – Keister – это жопа.
   Я рискнул бросить взгляд влево и увидел, что западные окна пропускают больше рубинового света, который еще и прибавляет в насыщенности, чем несколькими минутами раньше.
   – Ты знаешь, какое имя мне дали при рождении? – спросил Кенни таким тоном, что отказ от ответа определенно карался смертью.
   Встретившись с ним взглядом и обнаружив, что дружелюбия в его глазах не прибавилось, я решился на ответ:
   – Догадываюсь, что не Кенни.
   Он закрыл глаза и шумно втянул в себя воздух, его лицо скривилось. Будто он собирался сделать трудное признание.
   В тот момент у меня возникло желание метнуться к ближайшей двери, но я боялся, что мой побег Кенни расценит как предательство его дружбы и без сожаления расстреляет мою спину.
   Хотя остальных обитателей Роузленда в той или иной степени отличала эксцентричность, все они пытались изображать из себя нормальных людей. Этот живописный гигант, этот ходячий арсенал с вытатуированными на могучих бицепсах хохочущими гиенами не прилагал к этому никаких усилий. Я понял, что невозможно даже представить себе, как он работает в единой команде с остальными сотрудниками службы безопасности, которых мне уже довелось встретить. Напрашивалось другое предположение: Кенни никакой не охранник Роузленда, и доверять ему нельзя ни при каких обстоятельствах.
   Он еще раз глубоко вдохнул, выдохнул, открыл глаза.
   – При рождении меня назвали Джеком[6]. Они назвали меня Джеком Кайстером.
   – Это было жестоко, сэр.
   – Сучьи ублюдки, – кивнул он, отозвавшись о своих родителях уже не столь яростно. – Меня начали дразнить еще в детском саду, эти говнюки даже не дождались первого класса. В тот самый день, когда мне исполнилось восемнадцать, я пошел в суд, чтобы поменять имя.
   Я едва не спросил: «На Кенни Кайстера?», – но вовремя придержал язык.
   – Теперь я Кеннет Рэндолф Фитцджеральд Маунтбаттен, – и имена, и фамилию он произносил с дикцией величайших английских актеров.
   – Впечатляет, – прокомментировал я, – и, должен отметить, идеально вам подходит.
   Он даже покраснел от удовольствия.
   – Я всегда любил эти имена, вот и собрал их воедино.
   К сожалению, я не мог придумать, что сказать еще. Если только Кенни Маунтбаттен не показал бы себя более одаренным рассказчиком, а надеяться на это, судя по первому впечатлению, не следовало, получалось, что разговор наш подошел к концу.
   И меня бы не удивило, если бы он подчеркнул последнюю фразу нашего диалога очередью, выпущенной мне в живот.
   Вместо этого он посмотрел направо, налево, внезапно осознав быстрое изменение освещенности. И такая тревога отразилась на его лице, что теперь я видел перед собой затравленного маленького мальчика, каким он когда-то был, несмотря на страшные шрамы, отвратительные зубы и крокодильи глаза.
   – Я опаздываю, – прошептал он с дрожью в голосе, – опаздываю, опаздываю, опаздываю.
   Он отвернулся от меня и побежал к двери, через которую вошел. Продолжая повторять последнее слово, выскочил из конюшни, уже не Терминатор, а Белый Кролик, трясущийся при мысли о наказании, которое он мог получить, опоздав на чай к Безумному Шляпнику.
   Окна восточной стены конюшни теперь пропускали гораздо меньше света, чем полагалось пропускать ранним утром в безоблачный день. Каждая стеклянная панель западных окон светилась, как яркий рубин.
   Быстро надвигающийся грозовой фронт мог послужить объяснением тусклости восточных окон, но никак не яростного сияния западных. Я подумал о лесном пожаре: облака черного дыма на востоке, ревущее пламя на западе, но запаха дыма не чувствовалось, да и ни один поджигатель не мог в считаные минуты создать стену огня.
   Я не испытывал желания наступать на пятки Кенни, предпочел бы, чтобы он поскорее забыл обо мне, и не сразу направился к двери, через которую он удалился. Она оставалась открытой где-то на три фута.
   На пороге я замер, потому что окружающий мир выглядел не таким, как прежде.
   За дверью меня ждала все та же полоска голой земли шириной в десять футов, хотя камень и смятая банка из-под колы исчезли. За полоской земли росли сорняки, вдали калифорнийские дубы раскинули черные ветви.
   Но все это купалось в зловещем свете, из которого вылетали дьявольские летучие мыши, размером превосходившие орлов. Прямо над головой и на западе по желтому небу на большой высоте струились реки из пепла и сажи. Восточный небосвод цветом напоминал темно-желтую горчицу и чернел на глазах. Ночь, уже накрывшая горы и предгорья, катилась ко мне, и в этой ночи звездному свету не удалось бы пробить апокалиптическую мантию, которая легла на мир.
   Несколькими минутами раньше я радовался солнечному утру, а теперь день медленно полз к своей кровати к Тихом океане. Тайна двух теней этого здания оставалась неразгаданной, но я не считал себя достаточно хорошим детективом, чтобы понять их значение или предсказать, во что выльется столь быстрый приход ночи.
   Интуиция, однако, предупреждала меня, что выходить в этот желтый сумеречный свет опасно, если не самоубийственно. За дверью лежал Роузленд, но совсем не то поместье, которое я знал. И какой бы ни была природа этого изменения, едва ли оно могло быть мирным. Иначе в Роузленде действительно росли бы розы.
   Я задвинул бронзовую дверь, но не смог ее запереть. Лошадей не запирали, возможно, опасаясь пожара. И с тех лет, когда построили Роузленд – в двадцатые годы двадцатого века, – в Калифорнии не орудовали банды, воровавшие лошадей, то есть замки и не требовались.
   Я отошел от двери и миновал половину центрального прохода, когда лампы бронзовых канделябров начали тускнеть. Потом разом погасли.

Глава 7

   Ночь приближалась к восточным окнам, а каждая стеклянная панель западных предлагала заглянуть в топку. В конюшне все стало угольно-черным, за исключением красно-оранжевых отблесков на столбах и дверцах стойл.
   В сумраке я не мог определить, выполняется в здании закон природы и каждый объект отбрасывает только одну тень, или, наоборот, тени падают во все стороны и в большом количестве.
   Если до этого момента в конюшне не ощущалось никаких запахов, то теперь определенно пахло озоном. Этот запах, как известно, молнии вышибают из воздуха, и иногда он остается через несколько часов после того, как отгремел последний громовой раскат и прекратилась гроза. Но в этот день дождь не лил, даже тучи не собирались.
   Я не знал, чего ждать, но не сомневался, что если кто и нанесет мне визит, то не дама из «Вэлкам вэгон»[7] с подарками от местных торговцев. Теперь слова Кенни: «Опаздываю, опаздываю, опаздываю», – с которыми он ретировался из конюшни, воспринимались мной иначе: их произносил человек, который не спешил на какую-то встречу, а до смерти боявшийся остаться здесь после прихода ночи. Мускулистый, крепкий, вооруженный до зубов. Перепуганный, как маленький мальчик.
   Эти непредвиденные сумерки, наступившие чуть ли не сразу после зари, могли означать столь многое, что сердце у меня сжалось. При этом билось, словно у кролика, когда этот мирный зверек вдруг видит в ночи сверкающие глаза вышедшего на охоту волка.
   Ужас пьянит быстрее виски. Вероятно, меня ждала двойная порция, и поэтому следовало приложить немало усилий, что оставаться трезвым и быстро соображать.
   За восточными окнами теперь царствовала ночь – за исключением ленивых, улегшихся на бок восьмерок по центру каждого окна. Эти медные фигуры светились внутри темного стекла, ничего не освещая вокруг, и я не думал, что их яркость обусловливал отраженный красный – и темнеющий на глазах – свет, которым горели западные окна.
   После торопливого ухода Кенни в конюшне поначалу воцарилась тишина, но внезапно я услышал какие-то мягкие постукивания, доносящиеся снаружи, у западной стены. Не в одном месте – в нескольких. В различных точках, разнесенных вдоль здания.
   Фигура появилась в красном окне, но никаких подробностей я разглядеть не мог, только силуэт, подсвеченный заходящим солнцем. Вроде бы увидел голову, движущуюся руку, хватающие пальцы.
   Первым делом предположил, что это человек. Хотя голова, рука и кисть выглядели бесформенными, причиной искажений могли послужить необычный угол, с которого светило солнце, и дефекты толстого стекла.
   По мере того, как красный закат лиловел, новые тени появились в других окнах, менее далекие, более бесформенные, возможно, полдесятка каких-то существ. И с каждой секундой уходила уверенность в том, что вдоль стены конюшни, постукивая и скребясь, движутся люди.
   Во-первых, их нисколько не тревожил вызванный ими шум, но при этом они не разговаривали. Даже с намерением соблюдать тишину люди редко воздерживаются от коротких комментариев или сдавленных ругательств. Что-что, а поболтать мы любим.
   Далее, находящиеся за стеной не проверяли ее прочность и не объявляли о своем прибытии. Они просто нащупывали путь вдоль нее, несомненно, искали дверь, но не так, как это делал бы обычный человек. Надвигающаяся ночь еще не полностью вступила в свои права. Наружного света хватало, чтобы человек быстро нашел дверь. Медленное, с остановками продвижение этих существ предполагало, что они или слепцы, или калеки, а может, и первое, и второе.
   Я не верил, что легион слепых калек пересек лужайки Роузленда, чтобы обследовать конюшню или встретиться со мной, – с какой стати? – раз уж я в ней оказался.
   Кем бы ни были существа, отбрасывающие искаженные тени на окна и постукивающие по стене, я бы предпочел не встречаться с ними. Что бы они ни хотели от меня получить, я бы предпочел им этого не давать.
   Первый из них обогнул угол и нашел северную дверь, через которую недавно убежал Кенни. Принялся стучать по бронзе, но не из вежливости, желая, чтобы его впустили, а определяя характер препятствия. Помимо стука я слышал и другие звуки, указывающие на поиск дверной ручки.
   Впервые задумавшись над тем, а каким образом у Кенни появились эти шрамы на лице, я поспешил от середины конюшни к южной двери.
   Мне не хотелось рисковать, выходя в эту гоблиновскую ночь, чтобы проделать путь до гостевого домика в эвкалиптовой роще. Но еще меньше меня привлекала перспектива остаться в конюшне и встретиться с этими незваными гостями, которые неизвестно что задумали.
   Когда я уже подходил к южной двери, большущая бронзовая панель затряслась под ударами того, кто хотел войти в конюшню. Будучи обычным поваром блюд быстрого приготовления, способным видеть призраков, я, однако, не обладал даром телепортации, а потому не мог перенестись в какое-то другое место.
   Расположенная по мою левую руку комната для упряжи не запиралась. Никакую мебель в ней нынче не держали, и забаррикадироваться там я не мог. Десять пустых стойл тоже не могли послужить укрытием. По правую руку находилась кладовая для фуража, квадратное помещение со стороной примерно в двенадцать футов. В силу отсутствия окон темное, как подземелье.
   Побывав в конюшне в прошлый раз, я заглянул и в кладовую. Знал, что вдоль правой стены пустые полки, а у левой – два ларя, каждый длиной в пять футов, глубиной в четыре с половиной и высотой в четыре.
   Ближайший к двери ларь делился на три отделения, в каждое из которых вела своя крышка, крепившаяся на петлях с дальней от прохода стороны. В одно отделение я целиком бы не поместился. Для этого пришлось бы предварительно разложить руки-ноги по соседним.
   Второй ларь имел две крышки, которые вели в одно большое отделение. Изготовили его из толстых деревянных брусков, а изнутри еще и обили листовой нержавеющей сталью. Фигурная фаска крышки плотно входила в канавку, вырезанную в ларе, чтобы обеспечить плотное соединение, вероятно, служившее защитой от мышей.
   Будь у меня выбор, я бы никогда не полез в этот пустой ларь, который, насколько я помнил, очень уж напоминал гроб. Но если настойчивые гости, которые теперь барабанили по обеим дверям, пришли не с миром, альтернативой ларю являлась смерть в комнате для упряжи, или в проходе между стойлами, или в одном из стойл, и ни один из вариантов не казался мне привлекательным.
   Каким бы ни было зрение моих неизвестных противников, я перестал отличаться от слепого, едва закрыл за собой дверь в кладовую – само собой, никаких замков – и на ощупь двинулся ко второму ларю. Поднял одну из крышек и толкал от себя, пока не щелкнул стопор, удерживающий ее в вертикальном положении.
   Мне не требовалось соблюдать тишину, забираясь в ларь, потому что те, кто хотел войти в конюшню, с такой силой лупили по бронзовым дверям, что они грохотали, словно колокола.
   На внутренней поверхности крышки имелась шестидюймовая рукоятка с кнопкой на конце. Если человек стоял перед ларем, то нажатием кнопки он снимал крышку со стопора и мог опустить ее на ларь.
   Услышав, что колесики северной двери покатились по направляющим, я забрался в это не самое укромное из убежищ и опустил крышку, спрятавшись в ларе для фуража, в надежде, что на этот раз его содержимое не будет использовано для кормежки, как, несомненно, случалось раньше.
   Сидя на полу ларя, спиной к дальней стенке, я обеими руками держался за рукоятки, приваренные к крышкам, надеясь удержать их на месте, если кто-то войдет в кладовую и попытается их открыть. Возможно, этот кто-то подумает, что от времени крышки деформировались, их заклинило и теперь нет никакой возможности оторвать хоть одну от ларя.
   Южная дверь откатилась с особенно сильным грохотом, потому что ниша в стене находилась рядом с кладовой.
   После того как гости получили возможности войти в конюшню, шум прекратился полностью, будто они все зашли в проход между стойлами и замерли. И почему?
   Они, вероятно, прислушивались к звукам, которые мог издавать я, точно так же, как я вслушивался в их звуки. Но гости превосходили меня численностью и могли вести поиск более уверенно, более агрессивно.
   Прошла еще минута. Я задался вопросом, а вошли ли они в конюшню, откатив двери, или по-прежнему находятся у порога, снаружи.
   Я мог бы подумать, что ларь блокирует идущие из конюшни звуки, но в его переднем торце проделали два ряда отверстий, один на фут выше другого. Каждое – диаметром четыре дюйма – закрывал сетчатый экран. Вероятно, отверстия служили для проветривания зерна и препятствовали образованию плесени. Так что я мог уловить шум от любого, самого скрытного движения.
   Напоминающий хлор запах озона усилился до такой степени, что я начал тревожиться, как бы мне не чихнуть.
   Если не верить, что ты хозяин своей судьбы, человеческий разум становится генератором тревог, динамо-машиной негативных ожиданий. А поскольку свою жизнь человек формирует сам, руководствуясь свободной волей, если тревожиться слишком о многом, если не верить в провидение, тогда многие страхи обращаются в реальность. Зачастую мы сами источники наших бед, от какой-нибудь ерунды до катастрофы, потому что очень много рассуждаем об их возможности, и в результате возможное становится неизбежным.
   Поэтому я приказал себе не тревожиться из-за чиха и ввериться в руки провидения. Здесь и теперь, да и всегда, если ничего не усложнять (как сказал поэт), надежда и вера, скорее всего, удержат человека на плаву, тогда как страх точно утащит его на дно.
   Тишина накладывалась на тишину… и только я успел подумать, что гости ушли, как дверь кладовой открылась.
   Тот, кто вошел, фонариком не воспользовался. Вероятно, ночь полностью поглотила день, потому что сквозь закрытые сеткой дыры я не увидел даже отблесков последнего зарева заката, которое могло просочиться в окна.
   По меньшей мере, один гость переступил порог. Крупный, тяжелый, но не высокий, что чувствовалось по неуклюжести движений.
   Первая крышка ближнего к двери ларя поднялась в тихом скрипе петель, с грохотом захлопнулась. Потом вторая крышка. Третья.
   В темной комнате гость заглядывал в три чернильно-черные отделения ларя и обнаруживал, что в них пусто. Если этот индивидуум не использовал очки ночного видения последнего поколения, тогда от природы он мог видеть в темноте, как любой кот.
   Крепко вцепившись в рукоятки, я намеревался удерживать крышки на месте, готовясь к тому, что сейчас их попытаются поднять.
   Гость, шаркая, подошел ко второму ларю, но не стал сразу открывать его. Вместо этого ощупал пару вентиляционных отверстий перед моим лицом.
   Если темнота, в отличие от меня, не полностью ослепила охотника, сетка с крошечной ячейкой, конечно же, не позволила бы ему меня разглядеть. Тем не менее я занервничал, думая, что сейчас мы, возможно, смотрим друг другу в глаза.
   Но отвлекаться опасно. Мне следовало полностью сосредоточиться на том, чтобы изо всей силы тянуть рукоятки вниз. Только тогда при внезапном рывке крышки бы не поднялись, и незваный гость мог решить, что их заклинило от времени.
   Новое ощупывание сетчатых экранов последовало вроде бы с тем, чтобы пощекотать мне нервы. Будто охотник знал, где я, и решил подсолить мою плоть потом страха, чтобы сделать ее вкуснее.
   Потом он принюхался. Принюхался к отверстиям, словно гончая, ищущая запах дичи.
   Мне оставалось только радоваться, что воздух благоухал озоном, который, конечно же, забивал все прочие запахи и усложнял поиск.
   Принюхивание завершилось громким фырканьем, невероятно шумным, свойственным не человеку и не собаке, а какому-нибудь хищнику.
   Озон пощипывал носовые пазухи, но я верил, что провидение не даст мне чихнуть, отказывался тревожиться, отказывался размышлять о негативных ожиданиях, и я не чихал, не чихал, по-прежнему не чихал и вдруг издал не очень-то приличный звук.

Глава 8

   В пустом, обшитом стальным листом ларе «взрыв» прозвучал так громко, что мне, конечно, от стыда захотелось бы провалиться сквозь землю, если бы меня прежде всего волновали приличия. Но в тот момент на первом плане стояло выживание. Я даже не ощутил смущения, потому что меня охватил ужас.
   В этом веке самовлюбленности нарциссы окружают нас со всех сторон, что меня крайне удивляет, поскольку многое в жизни толкает нас к смирению. Каждый из нас потенциальный источник глупости, каждому из нас приходится сталкиваться с последствиями глупости других, а кроме этого природа частенько тычет нас носом в нашу абсурдность, тем самым напоминая нам, что никакие мы не владыки вселенной, хотя нам нравится примерять на себя эту роль.
   Даже до того, как я выдал свои присутствие столь непристойным звуком, – и, чтобы расставить все точки над «i», только звуком – я знал, что никакой я не владыка вселенной. Я лишь надеялся, что окажусь владыкой фуражного ларя, фактически тайным владыкой.
   Но и это скромное честолюбивое желание теперь реализоваться не могло, потому что неведомое мне существо принялось скрести по ларю, пытаясь оторвать одну крышку, вторую, обе сразу.
   В отчаянной решимости я крепко держался за рукоятки, и мне было гораздо проще, чем моему сопернику, который никак не мог ухватиться за край крышки, пока фаска оставалась в соответствующей канавке.
   В желании добраться до меня существо не только фыркало, но и рычало, и ревело, и даже визжало, подталкивая меня к выводу, что моя первоначальная догадка верна и я имею дело не с людьми, ибо характерное «сукин сын» не прозвучало ни разу.
   Сородичи существа тоже набились в кладовую. Злобный хор звериных звуков усилился, их голоса ничем не напоминали голоса обезьян, но какофония не отличалась от той, которую можно услышать в обезьяннике во время грозы.
   Тот, кто вошел в кладовую первым, продолжал отчаянные попытки поднять крышки, тогда как все остальные принялись лупить по ним и стенкам ларя. Они раскачивали мое убежище, хотя в таком маленьком помещении не могли развернуть его и поставить на боковину.
   Я чувствовал себя мышью, оказавшейся в жестянке, которую пинками пасуют друг другу жестокие мальчишки.
   Поскольку мои годы заполняли борьба, преследование и бегство от преследователей, чаще на своих двоих, чем на автомобиле, и потому что жареное я ем гораздо реже, чем готовлю для других, я нахожусь в приличной физической форме. Но руки уже начали болеть от напряжения: я прилагал все силы, чтобы удержать крышки в закрытом положении.
   И мыслить позитивно с каждой минутой становилось все сложнее.
   Один или несколько членов этой голодной толпы – если их привело сюда желание плотно закусить, а не что-то совсем уж немыслимое – принялись яростно скрести по сетчатым экранам, которые закрывали вентиляционные отверстия, а потом не только скрести. Тонкая сетка рвалась со звуком, который издает бегунок, разделяющий зубцы миниатюрной молнии, указывая, что существа, которые пытались добраться до меня, или вооружены ножами, или у них невероятно острые когти.
   Им бы не удалось схватить меня через отверстия, диаметр которых составлял лишь четыре дюйма, но они могли истыкать меня ножами или палками, и я ожидал, что такое сейчас и произойдет. Если они видели в темноте, а они, судя по всему, видели, без вентиляционных экранов, маскировавших меня, они бы знали, куда колоть, чтобы добиться максимального эффекта.
   Я вглядывался в темноту перед собой, пытаясь увидеть хотя бы отблеск звериного глаза, но тщетно. Если бы не их крики злобы и голода, я бы подумал, что с другой стороны ларя роботы-убийцы, чьи взгляды мертвенно-черные, поскольку глаза – камеры, вбирающие в себя весь световой диапазон, но ничего не выдающие.