Страница:
- Э, нет, бабка Мануйлиха, даром не дам, - поддразнил я ее, пряча монету. - Ну-ка, погадай мне.
Коричневое сморщенное лицо колдуньи собралось в недовольную гримасу. Она, по-видимому, колебалась и нерешительно глядела на мой кулак, где были зажаты деньги. Но жадность взяла верх.
- Ну, ну, пойдем, что ли, пойдем, - прошамкала она, с трудом подымаясь с полу. - Никому я не ворожу теперь, касатик. Забыла... Стара стала, глаза не видят. Только для тебя разве.
Держась за стену, сотрясаясь на каждом шагу сгорбленным телом, она подошла к столу, достала колоду бурых, распухших от времени карт, стасовала их и придвинула ко мне.
- Сыми-ка... Левой ручкой сыми... От сердца...
Поплевав на пальцы, она начала раскладывать кабалу. Карты падали на стол с таким звуком, как будто бы они были сваляны из теста, и укладывались в правильную восьмиконечную звезду. Когда последняя карта легла рубашкой вверх на короля, Мануйлиха протянула ко мне руку.
- Позолоти, барин хороший... Счастлив будешь, богат будешь... - запела она попрошайническим, чисто цыганским тоном.
Я сунул ей приготовленную монету. Старуха проворно, по-обезьяньи спрятала ее за щеку.
- Большой интерес тебе выходит через дальнюю дорогу, - начала она привычной скороговоркой. - Встреча с бубновой дамой и какой-то приятный разговор в важном доме. Вскорости получишь неожиданное известие от трефового короля. Падают тебе какие-то хлопоты, а потом опять падают какие-то небольшие деньги. Будешь в большой компании, пьян будешь... Не так чтобы очень сильно, а все-таки выходит тебе выпивка. Жизнь твоя будет долгая. Если в шестьдесят лет не умрешь, то...
Вдруг она остановилась, подняла голову, точно к чему-то прислушиваясь. Я тоже насторожился. Чей-то женский голос, свежий, звонкий и сильный, пел, приближаясь к хате. Я тоже узнал слова грациозной малорусской песенки:
Ой чи цвит, чи не цвит
Каливоньку ломит.
Ой чи сон, чи не сон
Головоньку клонит.
- Ну иди, иди теперь, соколик, - тревожно засуетилась старуха, отстраняя меня рукой от стола. - Нечего тебе по чужим хатам околачиваться. Иди, куда шел...
Она даже ухватила меня за рукав моей куртки и тянула к двери. Лицо ее выражало какое-то звериное беспокойство.
Голос, певший песню, вдруг оборвался совсем близко около хаты, громко звякнула железная клямка, и в просвете быстро распахнувшейся двери показалась рослая смеющаяся девушка. Обеими руками она бережно поддерживала полосатый передник, из которого выглядывали три крошечные головки с красными шейками и черными блестящими глазенками.
- Смотри, бабушка, зяблики опять за мной увязались, - воскликнула она, громко смеясь, - посмотри, какие смешные... Голодные совсем. А у меня, как нарочно, хлеба с собой не было.
Но, увидев меня, она вдруг замолчала и вспыхнула густым румянцем. Ее топкие черные брови недовольно сдвинулись, а глаза с вопросом обратились на старуху.
- Вот барин зашел... Пытает дорогу, - пояснила старуха. - Ну, батюшка, - с решительным видом обернулась она ко мне, - будет тебе прохлаждаться. Напился водицы, поговорил, да пора и честь знать. Мы тебе не компания...
- Послушай, красавица, - сказал я девушке. - Покажи мне, пожалуйста, дорогу на Ириновский шлях, а то из вашего болота во веки веков не выберешься.
Должно быть, на нее подействовал мягкий, просительный тон, который я придал этим словам. Она бережно посадила на печку, рядом со скворцами, своих зябликов, бросила на лавку скинутую уже короткую свитку и молча вышла из хаты.
Я последовал за ней.
- Это у тебя все ручные птицы? - спросил я, догоняя девушку.
- Ручные, - ответила она отрывисто и даже не взглянув на меня. - Ну вот, глядите, - сказала она, останавливаясь у плетня. - Видите тропочку, вон, вон, между соснами-то? Видите?
- Вижу...
- Идите по ней все прямо. Как дойдете до дубовой колоды, повернете налево. Так прямо, все лесом, лесом и идите. Тут сейчас вам и будет Ириновский шлях.
В то время когда она вытянутой правой рукой показывала мне направление дороги, я невольно залюбовался ею. В ней не было ничего похожего на местных "дивчат", лица которых под уродливыми повязками, прикрывающими сверху лоб, а снизу рот и подбородок, носят такое однообразное, испуганное выражение. Моя незнакомка, высокая брюнетка лет около двадцати - двадцати пяти, держалась легко и стройно. Просторная белая рубаха свободно и красиво обвивала ее молодую, здоровую грудь. Оригинальную красоту ее лица, раз его увидев, нельзя было позабыть, но трудно было, даже привыкнув к нему, его описать. Прелесть его заключалась в этих больших, блестящих, темных глазах, которым тонкие, надломленные посредине брови придавали неуловимый оттенок лукавства, властности и наивности; в смугло-розовом тоне кожи, в своевольном изгибе губ, из которых нижняя, несколько более полная, выдавалась вперед с решительным и капризным видом.
- Неужели вы не боитесь жить одни в такой глуши? - спросил я, остановившись у забора.
Она равнодушно пожала плечами.
- Чего же нам бояться? Волки сюда не заходят.
- Да разве волки одни... Снегом вас занести может, пожар может случиться... И мало ли что еще. Вы здесь одни, вам и помочь никто не успеет.
- И слава богу! - махнула она пренебрежительно рукой. - Как бы нас с бабкой вовсе в покое оставили, так лучше бы было, а то...
- А то что?
- Много будете знать, скоро состаритесь, - отрезала она. - Да вы сами-то кто будете? - спросила она тревожно.
Я догадался, что, вероятно, и старуха и эта красавица боятся каких-нибудь утеснений со стороны "предержащих", и поспешил ее успокоить:
- О! Ты, пожалуйста, не тревожься. Я не урядник, не писарь, не акцизный, словом - я никакое начальство.
- Нет, вы правду говорите?
- Даю тебе честное слово. Ей-богу, я самый посторонний человек. Просто приехал сюда погостить на несколько месяцев, а там и уеду. Если хочешь, я даже никому не скажу, что был здесь и видел вас. Ты мне веришь?
Лицо девушки немного прояснилось.
- Ну, значит, коль не врете, так правду говорите. А вы как: раньше об нас слышали или сами зашли?
- Да я и сам не знаю, как тебе сказать... Слышать-то я слышал, положим, и даже хотел когда-нибудь забрести к вам, а сегодня зашел случайно заблудился... Ну, а теперь скажи, чего вы людей боитесь? Что они вам злого делают?
Она поглядела на меня с испытующим недоверием. Но совесть у меня была чиста, и я, не сморгнув, выдержал этот пристальный взгляд. Тогда она заговорила с возрастающим волнением:
- Плохо нам от них приходится... Простые люди еще ничего, а вот начальство... Приедет урядник - тащит, приедет становой - тащит. Да еще прежде, чем взять-то, над бабкой надругается: ты, говорят, ведьма, чертовка, каторжница... Эх! Да что и говорить!
- А тебя не трогают? - сорвался у меня неосторожный вопрос.
Она с надменной самоуверенностью повела головой снизу вверх, и в ее сузившихся глазах мелькнуло злое торжество...
- Не трогают... Один раз сунулся ко мне землемер какой-то... Поласкаться ему, видишь, захотелось... Так, должно быть, и до сих пор не забыл, как я его приласкала.
В этих насмешливых, но своеобразно гордых словах прозвучало столько грубой независимости, что я невольно подумал: "Однако недаром ты выросла среди полесского бора, - с тобой и впрямь опасно шутить".
- А мы разве трогаем кого-нибудь! - продолжала она, проникаясь ко мне все большим доверием. - Нам и людей не надо. Раз в год только схожу я в местечко купить мыла да соли... Да вот еще бабушке чаю, - чай она у меня любит. А то хоть бы и вовсе никого не видеть.
- Ну, я вижу, вы с бабушкой людей не жалуете... А мне можно когда-нибудь зайти на минуточку?
Она засмеялась, и - как странно, как неожиданно изменилось ее красивое лицо! Прежней суровости в нем и следа не осталось: оно вдруг сделалось светлым, застенчивым, детским.
- Да что у нас вам делать? Мы с бабкой скучные... Что ж, заходите, пожалуй, коли вы и впрямь добрый человек. Только вот что... вы уж если когда к нам забредете, так без ружья лучше...
- Ты боишься?
- Чего мне бояться? Ничего я не боюсь. - И в ее голосе опять послышалась уверенность в своей силе. - А только не люблю я этого. Зачем бить пташек или вот зайцев тоже? Никому они худого не делают, а жить им хочется так же, как и нам с вами. Я их люблю: они маленькие, глупые такие... Ну, однако, до свидания, - заторопилась она, - не знаю, как величать-то вас по имени... Боюсь, бабка браниться станет.
И она легко и быстро побежала в хату, наклонив вниз голову и придерживая руками разбившиеся от ветра волосы.
- Постой, постой! - крикнул я. - Как тебя зовут-то? Уж будем знакомы как следует.
Она остановилась на мгновение и обернулась ко мне.
- Аленой меня зовут... По-здешнему - Олеся.
Я вскинул ружье на плечи и пошел по указанному мне направлению. Поднявшись на небольшой холмик, откуда начиналась узкая, едва заметная лесная тропинка, я оглянулся. Красная юбка Олеси, слегка колеблемая ветром, еще виднелась на крыльце хаты, выделяясь ярким пятном на ослепительно-белом, ровном фоне снега.
Через час после меня пришел домой Ярмола. По своей обычной неохоте к праздному разговору, он ни слова не спросил меня о том, как и где я заблудился. Он только сказал как будто бы вскользь:
- Там... я зайца на кухню занес... жарить будем или пошлете кому-нибудь?
- А ведь ты не знаешь, Ярмола, где я был сегодня? - сказал я, заранее представляя себе удивление полесовщика.
- Отчего же мне не знать? - грубо проворчал Ярмола. - Известно, к ведьмакам ходили...
- Как же ты узнал это?
- А почему же мне не узнать? Слышу, что вы голоса не подаете, ну я и вернулся на ваш след... Эх, паны-ыч! - прибавил он с укоризненной досадой. - Не следовает вам такими делами заниматься... Грех!..
4
Весна наступила в этом году ранняя, дружная и - как всегда на Полесье неожиданная. Побежали по деревенским улицам бурливые, коричневые, сверкающие ручейки, сердито пенясь вокруг встречных каменьев и быстро вертя щепки и гусиный пух; в огромных лужах воды отразилось голубое небо с плывущими по нему круглыми, точно крутящимися, белыми облаками; с крыш посыпались частые звонкие капли. Воробьи, стаями обсыпавшие придорожные ветлы, кричали так громко и возбужденно, что ничего нельзя было расслышать за их криком. Везде чувствовалась радостная, торопливая тревога жизни.
Снег сошел, оставшись еще кое-где грязными рыхлыми клочками в лощинах и тенистых перелесках. Из-под него выглянула обнаженная, мокрая, теплая земля, отдохнувшая за зиму и теперь полная свежих соков, полная жажды нового материнства. Над черными нивами вился легкий парок, наполнявший воздух запахом оттаявшей земли, - тем свежим, вкрадчивым и могучим пьяным запахом весны, который даже и в городе узнаешь среди сотен других запахов. Мне казалось, что вместе с этим ароматом вливалась в мою душу весенняя грусть, сладкая и нежная, исполненная беспокойных ожиданий и смутных предчувствий, - поэтическая грусть, делающая в ваших глазах всех женщин хорошенькими и всегда приправленная неопределенными сожалениями о прошлых веснах. Ночи стали теплее; в их густом влажном мраке чувствовалась незримая спешная творческая работа природы...
В эти весенние дни образ Олеси не выходил из моей головы. Мне нравилось, оставшись одному, лечь, зажмурить глаза, чтобы лучше сосредоточиться, и беспрестанно вызывать в своем воображении ее то суровое, то лукавое, то сияющее нежной улыбкой лицо, ее молодое тело, выросшее в приволье старого бора так же стройно и так же могуче, как растут молодые елочки, ее свежий голос, с неожиданными низкими бархатными нотками... "Во всех ее движениях, в ее словах, - думал я, - есть что-то благородное (конечно, в лучшем смысле этого довольно пошлого слова), какая-то врожденная изящная умеренность..." Также привлекал меня к Олесе и некоторый ореол окружавшей ее таинственности, суеверная репутация ведьмы, жизнь в лесной чаще среди болота и в особенности - эта гордая уверенность в свои силы, сквозившая в немногих обращенных ко мне словах.
Нет ничего мудреного, что, как только немного просохли лесные тропинки, я отправился в избушку на курьих ножках. На случай если бы понадобилось успокоить ворчливую старуху, я захватил с собою полфунта чаю и несколько пригоршен кусков сахару.
Я застал обеих женщин дома. Старуха возилась около ярко пылавшей печи, а Олеся пряла лен, сидя на очень высокой скамейке; когда я, входя, стукнул дверь, она обернулась, нитка оборвалась под ее руками, и веретено покатилось по полу.
Старуха некоторое время внимательно и сердито вглядывалась в меня, сморщившись и заслоняя лицо ладонью от жара печки.
- Здравствуй, бабуся! - сказал я громким, бодрым голосом. - Не узнаешь, должно быть, меня? Помнишь, я в прошлом месяце заходил про дорогу спрашивать? Ты мне еще гадала?
- Ничего не помню, батюшка, - зашамкала старуха, недовольно тряся головой, - ничего не помню. И что ты у нас позабыл - никак не пойму. Что мы тебе за компания? Мы люди простые, серые... Нечего тебе у нас делать. Лес велик, есть место, где разойтись... так-то...
Ошеломленный нелюбезным приемом, я совсем потерялся и очутился в том глупом положении, когда не знаешь, что делать: обратить ли грубость в шутку, или самому рассердиться, или, наконец, не сказав ни слова, повернуться и уйти назад. Невольно я повернулся с беспомощным выражением к Олесе. Она чуть-чуть улыбнулась с оттенком незлой насмешки, встала из-за прялки и подошла к старухе.
- Не бойся, бабка, - сказала она примирительно, - это не лихой человек, он нам худого не сделает. Милости просим садиться, - прибавила она, указывая мне на лавку в переднем углу и не обращая более внимания на воркотню старухи.
Ободренный ее вниманием, я догадался выдвинуть самое решительное средство.
- Какая же ты сердитая, бабуся... Чуть гости на порог, а ты сейчас и бранишься. А я было тебе гостинцу принес, - сказал я, доставая из сумки свои свертки.
Старуха бросила быстрый взгляд на свертки, но тотчас же отвернулась к печке.
- Никаких мне твоих гостинцев не нужно, - проворчала она, ожесточенно разгребая кочергой уголья. - Знаем мы тоже гостей этих. Сперва без мыла в душу лезут, а потом... Что у тебя в кулечке-то? - вдруг обернулась она ко мне.
Я тотчас же вручил ей чай и сахар. Это подействовало на старуху смягчающим образом, и хотя она и продолжала ворчать, но уже не в прежнем, непримиримом тоне.
Олеся села опять за пряжу, а я поместился около нее на низкой, короткой и очень шаткой скамеечке. Левой рукой Олеся быстро сучила белую, мягкую, как шелк, кудель, а в правой у нее с легким жужжанием крутилось веретено, которое она то пускала падать почти до земли, то ловко подхватывала его и коротким движением пальцев опять заставляла вертеться. Эта работа, такая простая на первый взгляд, но, в сущности, требующая огромного, многовекового навыка и ловкости, так и кипела в ее руках. Невольно я обратил внимание на эти руки: они загрубели и почернели от работы, но были невелики и такой красивой формы, что им позавидовали бы многие благовоспитанные девицы.
- А вот вы мне тогда не сказали, что вам бабка гадала, - произнесла Олеся. И, видя, что я опасливо обернулся назад, она прибавила: - Ничего, ничего, она немного на ухо туга, не услышит. Она только мой голос хорошо разбирает.
- Да, гадала. А что?
- Да так себе... Просто спрашиваю... А вы верите? - кинула она на меня украдкой быстрый взгляд.
- Чему? Тому, что твоя бабка мне гадала, или вообще?
- Нет, вообще...
- Как сказать, вернее будет, что не верю, а все-таки почем знать? Говорят, бывают случаи... Даже в умных книгах об них напечатано. А вот тому, что твоя бабка говорила, так совсем не верю. Так и любая баба деревенская сумеет поворожить.
Олеся улыбнулась.
- Да, это правда, что она теперь плохо гадает. Стара стала, да и боится она очень. А что вам карты сказали?
- Ничего интересного не было. Я теперь и не помню. Что обыкновенно говорят: дальняя дорога, трефовый интерес... Я и позабыл даже.
- Да, да, плохая она стала ворожка. Слова многие позабыла от старости... Куда ж ей? Да и опасается она. Разве только деньги увидит, так согласится.
- Чего же она боится?
- Известно чего, - начальства боится... Урядник приедет, так завсегда грозит: "Я, говорит, тебя во всякое время могу упрятать. Ты знаешь, говорит, что вашему брату за чародейство полагается? Ссылка в каторжную работу, без сроку, на Соколиный остров". Как вы думаете, врет он это или нет?
- Нет, врать он не врет; действительно за это что-то полагается, но уже не так страшно... Ну, а ты, Олеся, умеешь гадать?
Она как будто бы немного замялась, но всего лишь на мгновение.
- Гадаю... Только не за деньги, - добавила она поспешно.
- Может быть, ты и мне кинешь карты?
- Нет, - тихо, но решительно ответила она, покачав головой.
- Почему же ты не хочешь? Ну, не теперь, так когда-нибудь после... Мне почему-то кажется, что ты мне правду скажешь.
- Нет. Не стану. Ни за что не стану.
- Ну, уж это нехорошо, Олеся. Ради первого знакомства нельзя отказывать... Почему ты не согласна?
- Потому что я на вас уже бросала карты, в другой раз нельзя...
- Нельзя? Отчего же? Я этого не понимаю.
- Нет, нет, нельзя... нельзя... - зашептала она с суеверным страхом. Судьбу нельзя два раза пытать... Не годится... Она узнает, подслушает... Судьба не любит, когда ее спрашивают. Оттого все ворожки несчастные.
Я хотел ответить Олесе какой-нибудь шуткой и не мог: слишком много искреннего убеждения было в ее словах, так что даже, когда она, упомянув про судьбу, со странной боязнью оглянулась на дверь, я невольно повторил это движение.
- Ну, если не хочешь мне погадать, так расскажи, что у тебя тогда вышло? - попросил я.
- Олеся вдруг бросила прялку и притронулась рукой к моей руке.
- Нет... Лучше не надо, - сказала она, и ее глаза приняли умоляюще-детское выражение. - Пожалуйста, не просите... Нехорошо вам вышло... Не просите лучше...
Но я продолжал настаивать. Я не мог разобрать: был ли ее отказ и темные намеки на судьбу наигранным приемом гадалки, или она действительно сама верила в то, о чем говорила, но мне стало как-то не по себе, почти жутко.
- Ну хорошо, я, пожалуй, скажу, - согласилась наконец Олеся. - Только смотрите, уговор лучше денег: не сердиться, если вам что не понравится. Вышло вам вот что: человек вы хотя и добрый, но только слабый... Доброта ваша не хорошая, не сердечная. Слову вы своему не господин. Над людьми любите верх брать, а сами им хотя и не хотите, но подчиняетесь. Вино любите, а также... Ну да все равно, говорить, так уже все по порядку... До нашей сестры больно охочи, и через это вам много в жизни будет зла... Деньгами вы не дорожите и копить их не умеете - богатым никогда не будете... Говорить дальше?
- Говори, говори! Все, что знаешь, говори!
- Дальше вышло, что жизнь ваша будет невеселая. Никого вы сердцем не полюбите, потому что сердце у вас холодное, ленивое, а тем, которые вас будут любить, вы много горя принесете. Никогда вы не женитесь, так холостым и умрете. Радостей вам в жизни больших не будет, но будет много скуки и тяготы... Настанет такое время, что руки сами на себя наложить захотите... Такое у вас дело одно выйдет... Но только не посмеете, так снесете... Сильную нужду будете терпеть, однако под конец жизни судьба ваша переменится через смерть какого-то близкого вам человека и совсем для вас неожиданно. Только все это будет еще через много лет, а вот в этом году... Я не знаю, уж когда именно, - карты говорят, что очень скоро... Может быть, даже и в этом месяце...
- Что же случится в этом году? - спросил я, когда она опять остановилась.
- Да уж боюсь даже говорить дальше. Падает вам большая любовь со стороны какой-то трефовой дамы. Вот только не могу догадаться, замужняя она иди девушка, а знаю, что с темными волосами...
Я невольно бросил быстрый взгляд на голову Олеси.
- Что вы смотрите? - покраснела вдруг она, почувствовав мой взгляд с пониманием, свойственным некоторым женщинам. - Ну да, вроде моих, продолжала она, машинально поправляя волосы и еще больше краснея.
- Так ты говоришь - большая трефовая любовь? - шутил я.
- Не смейтесь, не надо смеяться, - серьезно, почти строго, заметила Олеся. - Я вам все только правду говорю.
- Ну хорошо, не буду, не буду. Что же дальше?
- Дальше... Ох! Нехорошо выходит этой трефовой даме, хуже смерти. Позор она через вас большой примет, такой, что во всю жизнь забыть нельзя, печаль долгая ей выходит... А вам в ее планете ничего дурного не выходит.
- Послушай, Олеся, а не могли ли тебя карты обмануть? Зачем же я буду трефовой даме столько неприятностей делать? Человек я тихий, скромный, а ты столько страхов про меня наговорила.
- Ну, уж этого я не знаю. Да и вышло-то так, что не вы это сделаете, не нарочно, значит, а только через вас вся эта беда стрясется... Вот когда мои слова сбудутся, вы меня тогда вспомните.
- И все это тебе карты сказали, Олеся?
Она ответила не сразу, уклончиво и как будто бы неохотна:
- И карты... Да я и без них узнаю много, вот хоть бы по лицу. Если, например, который человек должен скоро нехорошей смертью умереть, я это сейчас у него на лице прочитаю, даже говорить мне с ним не нужно.
- Что же ты видишь у него в лице?
- Да я и сама не знаю. Страшно мне вдруг сделается, точно он неживой передо мной стоит. Вот хоть у бабушки спросите, она вам скажет, что я правду говорю. Трофим, мельник, в позапрошлом году у себя на млине удавился, а я его только за два дня перед тем видела и тогда же сказала бабушке: "Вот посмотри, бабуся, что Трофим на днях дурной смертью умрет". Так оно и вышло. А на прошлые святки зашел к нам конокрад Яшка, просил бабушку погадать. Бабушка разложила на него карты, стала ворожить. А он шутя спрашивает: "Ты мне скажи, бабка, какой я смертью умру?" А сам смеется. Я как поглядела на него, так и пошевельнуться не могу: вижу, сидит Яков, а лицо у него мертвое, зеленое... Глаза закрыты, а губы черные... Потом, через неделю, слышим, что поймали мужики Якова, когда он лошадей хотел свести... Всю ночь его били... Злой у нас народ здесь, безжалостный... В пятки гвозди ему заколотили, перебили кольями все ребра; а к утру из него и дух вон.
- Отчего же ты ему не сказала, что его беда ждет?
- А зачем говорить? - возразила Олеся. - Что у судьбы положено, разве от этого убежишь? Только бы понапрасну человек свои последние дни тревожился... Да мне и самой гадко, что я так вижу, сама себе я противна делаюсь... Только что ж? Это ведь у меня от судьбы. Бабка моя, когда помоложе была, тоже смерть узнавала, и моя мать тоже, и бабкина мать - это не от нас... это в нашей крови так.
Она перестала прясть и сидела, низко опустив голову, тихо положив руки вдоль колен. В ее неподвижно остановившихся глазах с расширившимися зрачками отразился какой-то темный ужас, какая-то невольная покорность таинственным силам и сверхъестественным знаниям, осенявшим ее душу.
5
В это время старуха разостлала на столе чистое полотенце с вышитыми концами и поставила на него дымящийся горшок.
- Иди ужинать, Олеся, - позвала она внучку и после минутного колебания прибавила, обращаясь ко мне, - может быть, и вы, господин, с нами откушаете? Милости просим... Только неважные у нас кушанья-то, супов не варим, а просто крупничок полевой...
Нельзя сказать, чтобы ее приглашение отзывалось особенной настойчивостью, и я уже было хотел отказаться от него, но Олеся, в свою очередь, попросила меня с такой милой простотой и с такой ласковой улыбкой, что я поневоле согласился. Она сама налила мне полную тарелку крупника - похлебки из гречневой крупы с салом, луком, картофелем и курицей - чрезвычайно вкусного и питательного кушанья. Садясь за стол, ни бабушка, ни внучка не перекрестились. За ужином я не переставал наблюдать за обеими женщинами, потому что, по моему глубокому убеждению, которое я и до сих пор сохраняю, нигде человек не высказывается так ясно, как во время еды. Старуха глотала крупник с торопливой жадностью, громко чавкая и запихивая в рот огромные куски хлеба, так что под ее дряблыми щеками вздувались и двигались большие гули. У Олеси даже в манере есть была какая-то врожденная порядочность.
Спустя час после ужина я простился с хозяйками избушки на курьих ножках.
- Хотите, я вас провожу немножко? - предложила Олеся.
- Какие такие проводы еще выдумала! - сердито прошамкала старуха. - Не сидится тебе на месте, стрекоза...
Но Олеся уже накинула на голову красный кашемировый платок и вдруг, подбежав к бабушке, обняла ее и звонко поцеловала.
- Бабушка! Милая, дорогая, золотая... я только на минуточку, сейчас и назад.
- Ну ладно, уж ладно, верченая, - слабо отбивалась от нее старуха. Вы, господин, не обессудьте: совсем дурочка она у меня.
Пройдя узкую тропинку, мы вышли на лесную дорогу, черную от грязи, всю истоптанную следами копыт и изборожденную колеями, полными воды, в которой отражался пожар вечерней зари. Мы шли обочиной дороги, сплошь покрытой бурыми прошлогодними листьями, еще не высохшими после снега. Кое-где сквозь их мертвую желтизну подымали свои лиловые головки крупные колокольчики "сна" - первого цветка Полесья.
- Послушай, Олеся, - начал я, - мне очень хочется спросить тебя кое о чем, да я боюсь, что ты рассердишься... Скажи мне, правду ли говорят, что твоя бабка... как бы это выразиться?..
- Колдунья? - спокойно помогла мне Олеся.
- Нет... Не колдунья... - замялся я. - Ну да, если хочешь - колдунья... Конечно, ведь мало ли что болтают... Почему ей просто-напросто не знать каких-нибудь трав, средств, заговоров?.. Впрочем, если тебе это неприятно, ты можешь не отвечать.
- Нет, отчего же, - отозвалась она просто, - что ж тут неприятного? Да, она, правда, колдунья. Но только теперь она стала стара и уж не может делать того, что делала раньше.
Коричневое сморщенное лицо колдуньи собралось в недовольную гримасу. Она, по-видимому, колебалась и нерешительно глядела на мой кулак, где были зажаты деньги. Но жадность взяла верх.
- Ну, ну, пойдем, что ли, пойдем, - прошамкала она, с трудом подымаясь с полу. - Никому я не ворожу теперь, касатик. Забыла... Стара стала, глаза не видят. Только для тебя разве.
Держась за стену, сотрясаясь на каждом шагу сгорбленным телом, она подошла к столу, достала колоду бурых, распухших от времени карт, стасовала их и придвинула ко мне.
- Сыми-ка... Левой ручкой сыми... От сердца...
Поплевав на пальцы, она начала раскладывать кабалу. Карты падали на стол с таким звуком, как будто бы они были сваляны из теста, и укладывались в правильную восьмиконечную звезду. Когда последняя карта легла рубашкой вверх на короля, Мануйлиха протянула ко мне руку.
- Позолоти, барин хороший... Счастлив будешь, богат будешь... - запела она попрошайническим, чисто цыганским тоном.
Я сунул ей приготовленную монету. Старуха проворно, по-обезьяньи спрятала ее за щеку.
- Большой интерес тебе выходит через дальнюю дорогу, - начала она привычной скороговоркой. - Встреча с бубновой дамой и какой-то приятный разговор в важном доме. Вскорости получишь неожиданное известие от трефового короля. Падают тебе какие-то хлопоты, а потом опять падают какие-то небольшие деньги. Будешь в большой компании, пьян будешь... Не так чтобы очень сильно, а все-таки выходит тебе выпивка. Жизнь твоя будет долгая. Если в шестьдесят лет не умрешь, то...
Вдруг она остановилась, подняла голову, точно к чему-то прислушиваясь. Я тоже насторожился. Чей-то женский голос, свежий, звонкий и сильный, пел, приближаясь к хате. Я тоже узнал слова грациозной малорусской песенки:
Ой чи цвит, чи не цвит
Каливоньку ломит.
Ой чи сон, чи не сон
Головоньку клонит.
- Ну иди, иди теперь, соколик, - тревожно засуетилась старуха, отстраняя меня рукой от стола. - Нечего тебе по чужим хатам околачиваться. Иди, куда шел...
Она даже ухватила меня за рукав моей куртки и тянула к двери. Лицо ее выражало какое-то звериное беспокойство.
Голос, певший песню, вдруг оборвался совсем близко около хаты, громко звякнула железная клямка, и в просвете быстро распахнувшейся двери показалась рослая смеющаяся девушка. Обеими руками она бережно поддерживала полосатый передник, из которого выглядывали три крошечные головки с красными шейками и черными блестящими глазенками.
- Смотри, бабушка, зяблики опять за мной увязались, - воскликнула она, громко смеясь, - посмотри, какие смешные... Голодные совсем. А у меня, как нарочно, хлеба с собой не было.
Но, увидев меня, она вдруг замолчала и вспыхнула густым румянцем. Ее топкие черные брови недовольно сдвинулись, а глаза с вопросом обратились на старуху.
- Вот барин зашел... Пытает дорогу, - пояснила старуха. - Ну, батюшка, - с решительным видом обернулась она ко мне, - будет тебе прохлаждаться. Напился водицы, поговорил, да пора и честь знать. Мы тебе не компания...
- Послушай, красавица, - сказал я девушке. - Покажи мне, пожалуйста, дорогу на Ириновский шлях, а то из вашего болота во веки веков не выберешься.
Должно быть, на нее подействовал мягкий, просительный тон, который я придал этим словам. Она бережно посадила на печку, рядом со скворцами, своих зябликов, бросила на лавку скинутую уже короткую свитку и молча вышла из хаты.
Я последовал за ней.
- Это у тебя все ручные птицы? - спросил я, догоняя девушку.
- Ручные, - ответила она отрывисто и даже не взглянув на меня. - Ну вот, глядите, - сказала она, останавливаясь у плетня. - Видите тропочку, вон, вон, между соснами-то? Видите?
- Вижу...
- Идите по ней все прямо. Как дойдете до дубовой колоды, повернете налево. Так прямо, все лесом, лесом и идите. Тут сейчас вам и будет Ириновский шлях.
В то время когда она вытянутой правой рукой показывала мне направление дороги, я невольно залюбовался ею. В ней не было ничего похожего на местных "дивчат", лица которых под уродливыми повязками, прикрывающими сверху лоб, а снизу рот и подбородок, носят такое однообразное, испуганное выражение. Моя незнакомка, высокая брюнетка лет около двадцати - двадцати пяти, держалась легко и стройно. Просторная белая рубаха свободно и красиво обвивала ее молодую, здоровую грудь. Оригинальную красоту ее лица, раз его увидев, нельзя было позабыть, но трудно было, даже привыкнув к нему, его описать. Прелесть его заключалась в этих больших, блестящих, темных глазах, которым тонкие, надломленные посредине брови придавали неуловимый оттенок лукавства, властности и наивности; в смугло-розовом тоне кожи, в своевольном изгибе губ, из которых нижняя, несколько более полная, выдавалась вперед с решительным и капризным видом.
- Неужели вы не боитесь жить одни в такой глуши? - спросил я, остановившись у забора.
Она равнодушно пожала плечами.
- Чего же нам бояться? Волки сюда не заходят.
- Да разве волки одни... Снегом вас занести может, пожар может случиться... И мало ли что еще. Вы здесь одни, вам и помочь никто не успеет.
- И слава богу! - махнула она пренебрежительно рукой. - Как бы нас с бабкой вовсе в покое оставили, так лучше бы было, а то...
- А то что?
- Много будете знать, скоро состаритесь, - отрезала она. - Да вы сами-то кто будете? - спросила она тревожно.
Я догадался, что, вероятно, и старуха и эта красавица боятся каких-нибудь утеснений со стороны "предержащих", и поспешил ее успокоить:
- О! Ты, пожалуйста, не тревожься. Я не урядник, не писарь, не акцизный, словом - я никакое начальство.
- Нет, вы правду говорите?
- Даю тебе честное слово. Ей-богу, я самый посторонний человек. Просто приехал сюда погостить на несколько месяцев, а там и уеду. Если хочешь, я даже никому не скажу, что был здесь и видел вас. Ты мне веришь?
Лицо девушки немного прояснилось.
- Ну, значит, коль не врете, так правду говорите. А вы как: раньше об нас слышали или сами зашли?
- Да я и сам не знаю, как тебе сказать... Слышать-то я слышал, положим, и даже хотел когда-нибудь забрести к вам, а сегодня зашел случайно заблудился... Ну, а теперь скажи, чего вы людей боитесь? Что они вам злого делают?
Она поглядела на меня с испытующим недоверием. Но совесть у меня была чиста, и я, не сморгнув, выдержал этот пристальный взгляд. Тогда она заговорила с возрастающим волнением:
- Плохо нам от них приходится... Простые люди еще ничего, а вот начальство... Приедет урядник - тащит, приедет становой - тащит. Да еще прежде, чем взять-то, над бабкой надругается: ты, говорят, ведьма, чертовка, каторжница... Эх! Да что и говорить!
- А тебя не трогают? - сорвался у меня неосторожный вопрос.
Она с надменной самоуверенностью повела головой снизу вверх, и в ее сузившихся глазах мелькнуло злое торжество...
- Не трогают... Один раз сунулся ко мне землемер какой-то... Поласкаться ему, видишь, захотелось... Так, должно быть, и до сих пор не забыл, как я его приласкала.
В этих насмешливых, но своеобразно гордых словах прозвучало столько грубой независимости, что я невольно подумал: "Однако недаром ты выросла среди полесского бора, - с тобой и впрямь опасно шутить".
- А мы разве трогаем кого-нибудь! - продолжала она, проникаясь ко мне все большим доверием. - Нам и людей не надо. Раз в год только схожу я в местечко купить мыла да соли... Да вот еще бабушке чаю, - чай она у меня любит. А то хоть бы и вовсе никого не видеть.
- Ну, я вижу, вы с бабушкой людей не жалуете... А мне можно когда-нибудь зайти на минуточку?
Она засмеялась, и - как странно, как неожиданно изменилось ее красивое лицо! Прежней суровости в нем и следа не осталось: оно вдруг сделалось светлым, застенчивым, детским.
- Да что у нас вам делать? Мы с бабкой скучные... Что ж, заходите, пожалуй, коли вы и впрямь добрый человек. Только вот что... вы уж если когда к нам забредете, так без ружья лучше...
- Ты боишься?
- Чего мне бояться? Ничего я не боюсь. - И в ее голосе опять послышалась уверенность в своей силе. - А только не люблю я этого. Зачем бить пташек или вот зайцев тоже? Никому они худого не делают, а жить им хочется так же, как и нам с вами. Я их люблю: они маленькие, глупые такие... Ну, однако, до свидания, - заторопилась она, - не знаю, как величать-то вас по имени... Боюсь, бабка браниться станет.
И она легко и быстро побежала в хату, наклонив вниз голову и придерживая руками разбившиеся от ветра волосы.
- Постой, постой! - крикнул я. - Как тебя зовут-то? Уж будем знакомы как следует.
Она остановилась на мгновение и обернулась ко мне.
- Аленой меня зовут... По-здешнему - Олеся.
Я вскинул ружье на плечи и пошел по указанному мне направлению. Поднявшись на небольшой холмик, откуда начиналась узкая, едва заметная лесная тропинка, я оглянулся. Красная юбка Олеси, слегка колеблемая ветром, еще виднелась на крыльце хаты, выделяясь ярким пятном на ослепительно-белом, ровном фоне снега.
Через час после меня пришел домой Ярмола. По своей обычной неохоте к праздному разговору, он ни слова не спросил меня о том, как и где я заблудился. Он только сказал как будто бы вскользь:
- Там... я зайца на кухню занес... жарить будем или пошлете кому-нибудь?
- А ведь ты не знаешь, Ярмола, где я был сегодня? - сказал я, заранее представляя себе удивление полесовщика.
- Отчего же мне не знать? - грубо проворчал Ярмола. - Известно, к ведьмакам ходили...
- Как же ты узнал это?
- А почему же мне не узнать? Слышу, что вы голоса не подаете, ну я и вернулся на ваш след... Эх, паны-ыч! - прибавил он с укоризненной досадой. - Не следовает вам такими делами заниматься... Грех!..
4
Весна наступила в этом году ранняя, дружная и - как всегда на Полесье неожиданная. Побежали по деревенским улицам бурливые, коричневые, сверкающие ручейки, сердито пенясь вокруг встречных каменьев и быстро вертя щепки и гусиный пух; в огромных лужах воды отразилось голубое небо с плывущими по нему круглыми, точно крутящимися, белыми облаками; с крыш посыпались частые звонкие капли. Воробьи, стаями обсыпавшие придорожные ветлы, кричали так громко и возбужденно, что ничего нельзя было расслышать за их криком. Везде чувствовалась радостная, торопливая тревога жизни.
Снег сошел, оставшись еще кое-где грязными рыхлыми клочками в лощинах и тенистых перелесках. Из-под него выглянула обнаженная, мокрая, теплая земля, отдохнувшая за зиму и теперь полная свежих соков, полная жажды нового материнства. Над черными нивами вился легкий парок, наполнявший воздух запахом оттаявшей земли, - тем свежим, вкрадчивым и могучим пьяным запахом весны, который даже и в городе узнаешь среди сотен других запахов. Мне казалось, что вместе с этим ароматом вливалась в мою душу весенняя грусть, сладкая и нежная, исполненная беспокойных ожиданий и смутных предчувствий, - поэтическая грусть, делающая в ваших глазах всех женщин хорошенькими и всегда приправленная неопределенными сожалениями о прошлых веснах. Ночи стали теплее; в их густом влажном мраке чувствовалась незримая спешная творческая работа природы...
В эти весенние дни образ Олеси не выходил из моей головы. Мне нравилось, оставшись одному, лечь, зажмурить глаза, чтобы лучше сосредоточиться, и беспрестанно вызывать в своем воображении ее то суровое, то лукавое, то сияющее нежной улыбкой лицо, ее молодое тело, выросшее в приволье старого бора так же стройно и так же могуче, как растут молодые елочки, ее свежий голос, с неожиданными низкими бархатными нотками... "Во всех ее движениях, в ее словах, - думал я, - есть что-то благородное (конечно, в лучшем смысле этого довольно пошлого слова), какая-то врожденная изящная умеренность..." Также привлекал меня к Олесе и некоторый ореол окружавшей ее таинственности, суеверная репутация ведьмы, жизнь в лесной чаще среди болота и в особенности - эта гордая уверенность в свои силы, сквозившая в немногих обращенных ко мне словах.
Нет ничего мудреного, что, как только немного просохли лесные тропинки, я отправился в избушку на курьих ножках. На случай если бы понадобилось успокоить ворчливую старуху, я захватил с собою полфунта чаю и несколько пригоршен кусков сахару.
Я застал обеих женщин дома. Старуха возилась около ярко пылавшей печи, а Олеся пряла лен, сидя на очень высокой скамейке; когда я, входя, стукнул дверь, она обернулась, нитка оборвалась под ее руками, и веретено покатилось по полу.
Старуха некоторое время внимательно и сердито вглядывалась в меня, сморщившись и заслоняя лицо ладонью от жара печки.
- Здравствуй, бабуся! - сказал я громким, бодрым голосом. - Не узнаешь, должно быть, меня? Помнишь, я в прошлом месяце заходил про дорогу спрашивать? Ты мне еще гадала?
- Ничего не помню, батюшка, - зашамкала старуха, недовольно тряся головой, - ничего не помню. И что ты у нас позабыл - никак не пойму. Что мы тебе за компания? Мы люди простые, серые... Нечего тебе у нас делать. Лес велик, есть место, где разойтись... так-то...
Ошеломленный нелюбезным приемом, я совсем потерялся и очутился в том глупом положении, когда не знаешь, что делать: обратить ли грубость в шутку, или самому рассердиться, или, наконец, не сказав ни слова, повернуться и уйти назад. Невольно я повернулся с беспомощным выражением к Олесе. Она чуть-чуть улыбнулась с оттенком незлой насмешки, встала из-за прялки и подошла к старухе.
- Не бойся, бабка, - сказала она примирительно, - это не лихой человек, он нам худого не сделает. Милости просим садиться, - прибавила она, указывая мне на лавку в переднем углу и не обращая более внимания на воркотню старухи.
Ободренный ее вниманием, я догадался выдвинуть самое решительное средство.
- Какая же ты сердитая, бабуся... Чуть гости на порог, а ты сейчас и бранишься. А я было тебе гостинцу принес, - сказал я, доставая из сумки свои свертки.
Старуха бросила быстрый взгляд на свертки, но тотчас же отвернулась к печке.
- Никаких мне твоих гостинцев не нужно, - проворчала она, ожесточенно разгребая кочергой уголья. - Знаем мы тоже гостей этих. Сперва без мыла в душу лезут, а потом... Что у тебя в кулечке-то? - вдруг обернулась она ко мне.
Я тотчас же вручил ей чай и сахар. Это подействовало на старуху смягчающим образом, и хотя она и продолжала ворчать, но уже не в прежнем, непримиримом тоне.
Олеся села опять за пряжу, а я поместился около нее на низкой, короткой и очень шаткой скамеечке. Левой рукой Олеся быстро сучила белую, мягкую, как шелк, кудель, а в правой у нее с легким жужжанием крутилось веретено, которое она то пускала падать почти до земли, то ловко подхватывала его и коротким движением пальцев опять заставляла вертеться. Эта работа, такая простая на первый взгляд, но, в сущности, требующая огромного, многовекового навыка и ловкости, так и кипела в ее руках. Невольно я обратил внимание на эти руки: они загрубели и почернели от работы, но были невелики и такой красивой формы, что им позавидовали бы многие благовоспитанные девицы.
- А вот вы мне тогда не сказали, что вам бабка гадала, - произнесла Олеся. И, видя, что я опасливо обернулся назад, она прибавила: - Ничего, ничего, она немного на ухо туга, не услышит. Она только мой голос хорошо разбирает.
- Да, гадала. А что?
- Да так себе... Просто спрашиваю... А вы верите? - кинула она на меня украдкой быстрый взгляд.
- Чему? Тому, что твоя бабка мне гадала, или вообще?
- Нет, вообще...
- Как сказать, вернее будет, что не верю, а все-таки почем знать? Говорят, бывают случаи... Даже в умных книгах об них напечатано. А вот тому, что твоя бабка говорила, так совсем не верю. Так и любая баба деревенская сумеет поворожить.
Олеся улыбнулась.
- Да, это правда, что она теперь плохо гадает. Стара стала, да и боится она очень. А что вам карты сказали?
- Ничего интересного не было. Я теперь и не помню. Что обыкновенно говорят: дальняя дорога, трефовый интерес... Я и позабыл даже.
- Да, да, плохая она стала ворожка. Слова многие позабыла от старости... Куда ж ей? Да и опасается она. Разве только деньги увидит, так согласится.
- Чего же она боится?
- Известно чего, - начальства боится... Урядник приедет, так завсегда грозит: "Я, говорит, тебя во всякое время могу упрятать. Ты знаешь, говорит, что вашему брату за чародейство полагается? Ссылка в каторжную работу, без сроку, на Соколиный остров". Как вы думаете, врет он это или нет?
- Нет, врать он не врет; действительно за это что-то полагается, но уже не так страшно... Ну, а ты, Олеся, умеешь гадать?
Она как будто бы немного замялась, но всего лишь на мгновение.
- Гадаю... Только не за деньги, - добавила она поспешно.
- Может быть, ты и мне кинешь карты?
- Нет, - тихо, но решительно ответила она, покачав головой.
- Почему же ты не хочешь? Ну, не теперь, так когда-нибудь после... Мне почему-то кажется, что ты мне правду скажешь.
- Нет. Не стану. Ни за что не стану.
- Ну, уж это нехорошо, Олеся. Ради первого знакомства нельзя отказывать... Почему ты не согласна?
- Потому что я на вас уже бросала карты, в другой раз нельзя...
- Нельзя? Отчего же? Я этого не понимаю.
- Нет, нет, нельзя... нельзя... - зашептала она с суеверным страхом. Судьбу нельзя два раза пытать... Не годится... Она узнает, подслушает... Судьба не любит, когда ее спрашивают. Оттого все ворожки несчастные.
Я хотел ответить Олесе какой-нибудь шуткой и не мог: слишком много искреннего убеждения было в ее словах, так что даже, когда она, упомянув про судьбу, со странной боязнью оглянулась на дверь, я невольно повторил это движение.
- Ну, если не хочешь мне погадать, так расскажи, что у тебя тогда вышло? - попросил я.
- Олеся вдруг бросила прялку и притронулась рукой к моей руке.
- Нет... Лучше не надо, - сказала она, и ее глаза приняли умоляюще-детское выражение. - Пожалуйста, не просите... Нехорошо вам вышло... Не просите лучше...
Но я продолжал настаивать. Я не мог разобрать: был ли ее отказ и темные намеки на судьбу наигранным приемом гадалки, или она действительно сама верила в то, о чем говорила, но мне стало как-то не по себе, почти жутко.
- Ну хорошо, я, пожалуй, скажу, - согласилась наконец Олеся. - Только смотрите, уговор лучше денег: не сердиться, если вам что не понравится. Вышло вам вот что: человек вы хотя и добрый, но только слабый... Доброта ваша не хорошая, не сердечная. Слову вы своему не господин. Над людьми любите верх брать, а сами им хотя и не хотите, но подчиняетесь. Вино любите, а также... Ну да все равно, говорить, так уже все по порядку... До нашей сестры больно охочи, и через это вам много в жизни будет зла... Деньгами вы не дорожите и копить их не умеете - богатым никогда не будете... Говорить дальше?
- Говори, говори! Все, что знаешь, говори!
- Дальше вышло, что жизнь ваша будет невеселая. Никого вы сердцем не полюбите, потому что сердце у вас холодное, ленивое, а тем, которые вас будут любить, вы много горя принесете. Никогда вы не женитесь, так холостым и умрете. Радостей вам в жизни больших не будет, но будет много скуки и тяготы... Настанет такое время, что руки сами на себя наложить захотите... Такое у вас дело одно выйдет... Но только не посмеете, так снесете... Сильную нужду будете терпеть, однако под конец жизни судьба ваша переменится через смерть какого-то близкого вам человека и совсем для вас неожиданно. Только все это будет еще через много лет, а вот в этом году... Я не знаю, уж когда именно, - карты говорят, что очень скоро... Может быть, даже и в этом месяце...
- Что же случится в этом году? - спросил я, когда она опять остановилась.
- Да уж боюсь даже говорить дальше. Падает вам большая любовь со стороны какой-то трефовой дамы. Вот только не могу догадаться, замужняя она иди девушка, а знаю, что с темными волосами...
Я невольно бросил быстрый взгляд на голову Олеси.
- Что вы смотрите? - покраснела вдруг она, почувствовав мой взгляд с пониманием, свойственным некоторым женщинам. - Ну да, вроде моих, продолжала она, машинально поправляя волосы и еще больше краснея.
- Так ты говоришь - большая трефовая любовь? - шутил я.
- Не смейтесь, не надо смеяться, - серьезно, почти строго, заметила Олеся. - Я вам все только правду говорю.
- Ну хорошо, не буду, не буду. Что же дальше?
- Дальше... Ох! Нехорошо выходит этой трефовой даме, хуже смерти. Позор она через вас большой примет, такой, что во всю жизнь забыть нельзя, печаль долгая ей выходит... А вам в ее планете ничего дурного не выходит.
- Послушай, Олеся, а не могли ли тебя карты обмануть? Зачем же я буду трефовой даме столько неприятностей делать? Человек я тихий, скромный, а ты столько страхов про меня наговорила.
- Ну, уж этого я не знаю. Да и вышло-то так, что не вы это сделаете, не нарочно, значит, а только через вас вся эта беда стрясется... Вот когда мои слова сбудутся, вы меня тогда вспомните.
- И все это тебе карты сказали, Олеся?
Она ответила не сразу, уклончиво и как будто бы неохотна:
- И карты... Да я и без них узнаю много, вот хоть бы по лицу. Если, например, который человек должен скоро нехорошей смертью умереть, я это сейчас у него на лице прочитаю, даже говорить мне с ним не нужно.
- Что же ты видишь у него в лице?
- Да я и сама не знаю. Страшно мне вдруг сделается, точно он неживой передо мной стоит. Вот хоть у бабушки спросите, она вам скажет, что я правду говорю. Трофим, мельник, в позапрошлом году у себя на млине удавился, а я его только за два дня перед тем видела и тогда же сказала бабушке: "Вот посмотри, бабуся, что Трофим на днях дурной смертью умрет". Так оно и вышло. А на прошлые святки зашел к нам конокрад Яшка, просил бабушку погадать. Бабушка разложила на него карты, стала ворожить. А он шутя спрашивает: "Ты мне скажи, бабка, какой я смертью умру?" А сам смеется. Я как поглядела на него, так и пошевельнуться не могу: вижу, сидит Яков, а лицо у него мертвое, зеленое... Глаза закрыты, а губы черные... Потом, через неделю, слышим, что поймали мужики Якова, когда он лошадей хотел свести... Всю ночь его били... Злой у нас народ здесь, безжалостный... В пятки гвозди ему заколотили, перебили кольями все ребра; а к утру из него и дух вон.
- Отчего же ты ему не сказала, что его беда ждет?
- А зачем говорить? - возразила Олеся. - Что у судьбы положено, разве от этого убежишь? Только бы понапрасну человек свои последние дни тревожился... Да мне и самой гадко, что я так вижу, сама себе я противна делаюсь... Только что ж? Это ведь у меня от судьбы. Бабка моя, когда помоложе была, тоже смерть узнавала, и моя мать тоже, и бабкина мать - это не от нас... это в нашей крови так.
Она перестала прясть и сидела, низко опустив голову, тихо положив руки вдоль колен. В ее неподвижно остановившихся глазах с расширившимися зрачками отразился какой-то темный ужас, какая-то невольная покорность таинственным силам и сверхъестественным знаниям, осенявшим ее душу.
5
В это время старуха разостлала на столе чистое полотенце с вышитыми концами и поставила на него дымящийся горшок.
- Иди ужинать, Олеся, - позвала она внучку и после минутного колебания прибавила, обращаясь ко мне, - может быть, и вы, господин, с нами откушаете? Милости просим... Только неважные у нас кушанья-то, супов не варим, а просто крупничок полевой...
Нельзя сказать, чтобы ее приглашение отзывалось особенной настойчивостью, и я уже было хотел отказаться от него, но Олеся, в свою очередь, попросила меня с такой милой простотой и с такой ласковой улыбкой, что я поневоле согласился. Она сама налила мне полную тарелку крупника - похлебки из гречневой крупы с салом, луком, картофелем и курицей - чрезвычайно вкусного и питательного кушанья. Садясь за стол, ни бабушка, ни внучка не перекрестились. За ужином я не переставал наблюдать за обеими женщинами, потому что, по моему глубокому убеждению, которое я и до сих пор сохраняю, нигде человек не высказывается так ясно, как во время еды. Старуха глотала крупник с торопливой жадностью, громко чавкая и запихивая в рот огромные куски хлеба, так что под ее дряблыми щеками вздувались и двигались большие гули. У Олеси даже в манере есть была какая-то врожденная порядочность.
Спустя час после ужина я простился с хозяйками избушки на курьих ножках.
- Хотите, я вас провожу немножко? - предложила Олеся.
- Какие такие проводы еще выдумала! - сердито прошамкала старуха. - Не сидится тебе на месте, стрекоза...
Но Олеся уже накинула на голову красный кашемировый платок и вдруг, подбежав к бабушке, обняла ее и звонко поцеловала.
- Бабушка! Милая, дорогая, золотая... я только на минуточку, сейчас и назад.
- Ну ладно, уж ладно, верченая, - слабо отбивалась от нее старуха. Вы, господин, не обессудьте: совсем дурочка она у меня.
Пройдя узкую тропинку, мы вышли на лесную дорогу, черную от грязи, всю истоптанную следами копыт и изборожденную колеями, полными воды, в которой отражался пожар вечерней зари. Мы шли обочиной дороги, сплошь покрытой бурыми прошлогодними листьями, еще не высохшими после снега. Кое-где сквозь их мертвую желтизну подымали свои лиловые головки крупные колокольчики "сна" - первого цветка Полесья.
- Послушай, Олеся, - начал я, - мне очень хочется спросить тебя кое о чем, да я боюсь, что ты рассердишься... Скажи мне, правду ли говорят, что твоя бабка... как бы это выразиться?..
- Колдунья? - спокойно помогла мне Олеся.
- Нет... Не колдунья... - замялся я. - Ну да, если хочешь - колдунья... Конечно, ведь мало ли что болтают... Почему ей просто-напросто не знать каких-нибудь трав, средств, заговоров?.. Впрочем, если тебе это неприятно, ты можешь не отвечать.
- Нет, отчего же, - отозвалась она просто, - что ж тут неприятного? Да, она, правда, колдунья. Но только теперь она стала стара и уж не может делать того, что делала раньше.