Страница:
note 5Пузу-Лаперузу, являющуюся несравненной исполнительницей… ну и… кредит. Фельетонисты рекламировали, как будто мимоходом, гастрономические магазины, романисты водили своих героев в известные рестораны и так далее. Кормились мы также вокруг мировых судей. Привлекают булочника за то, что у него мастера спят на кадках, трактирщика тянут за грязь, бакалейщика – за сахарин, но больше всего булочников и кондитеров. А я сижу в камере на видном месте и нет-нет черкну что-нибудь в записную книжку. Ну, кому же лестно попасть в газетную хронику? А глазом-то я все-таки кошу вбок: вижу – мой булочник не уходит, хоть его дело давно и кончилось, и все на меня с беспокойством поглядывает. Выжду я минут с десяток и совершенно неглиже, как будто у себя дома, выхожу из камеры. Он за мной. На улице этаким сдобным голоском спрашивает: «А позвольте узнать, вы не репортер?» Я на него барбосом: «Репортер. А вам что?» – «Да так-с… хе-хе-хе-с!.. Вот и мое тоже сейчас дельце разбиралось, может быть, слышали?» – «Слыхал».– «И записали?» – «Записал-с».– «Эх, дела-то какие! А ведь совершенно понапрасну меня запротоколили… У нас, видите ли, околоточный… Да, позвольте, что же мы на улице стоим? Не угодно ли вам зайти со мной на минуточку… Здесь рядом есть ресторанчик… я бы вам все по порядку… Знаете, и время теперь такое, что на рюмку позывает. А тут замечательно готовят фляки по-польски. Право, не завернем ли?» Я моментально на себя строгость напускаю. «Да, пож-жалуй, я бы и сам, собственно говоря, не прочь, но только вперед уговор: платить пополам. У нас в редакции насчет разных угощений ни-ни!» Ну, конечно, уходишь из кабачка и сыт, и пьян, и четвертной билет в кармане.
Но повторяю, сорвался; сорвался потому, что кус не по себе заглотил. Был у нас в газете некий фрукт, вел он городскую хронику и писал воскресный фельетон. Прямо вам скажу – лев был, а не человек! Посудите сами, много ли на думе наколотишь да на двух тысячах строк фельетона? Ну, скажем, двести, триста рублей. А он лихача помесячно держал, обедал в «Бельвю» и у Бьянки, имел содержанку-француженку, одевался – как царь Соломон во всей славе своей. Пил одно шампанское – так прямо к супу ему и подавали флакон. Словом, рвач был.
Вот он однажды в редакции отзывает меня в угол. Таинственно. «Слушайте, говорит, есть дело. Можно обоим заработать тысячу. Хотите?» – «Ну, как не хотеть!» – «Хорошо, так вот вам готовые цифры. Поедете к Дехтяренке. Знаете?» – «Знаю».– «Через две недели он объявит себя несостоятельным, но теперь для него страшно важно, чтобы никто не знал, в каком у него состоянии дело. А мне по некоторым причинам самому неловко. Понимаете?» И дал мне самую подробную инструкцию.
Приехал я к Дехтяренке. «Принимают?» – «Принимают».– «Передайте карточку». А на карточке у меня: сотрудник такой-то газеты, корреспондент такого-то столичного листка, ли-те-ра-тор и сверху еще, на страх врагам, дворянская корона! Выходит. «Имею честь с господином Дехтяренко?» – «Эге ж, я самый, що треба?» – «А вот, видите ли, собираюсь я написать целый ряд популярно-экономических статей по вопросам южной промышленности. Конечно, одно из самых крупных мест будет отведено вашей фирме, широкий район которой…», словом – воз комплиментов. Он ничего, слушает, молчит, здоровенный этакий хохлище, сивый, усатый, глазки маленькие, жуликоватые. «Все это так, говорит, а только какое же мое тут дело?» – «А вот, говорю, собрал я кое-какие цифровые данные, вот в этой самой книжечке, и приехал для верности, на всякий случай: может быть, вы, достоуважаемый Тарас Кирилыч, что-нибудь до-ба-вите?» Засмеялся хохол, взял книжечку, ушел. Через минуту появляется. «Нет, говорит, тут ловко состряпано. Кое-что я, впрочем, до-ба-вил… Но печатать вы все-таки подождите трошки. Может быть, я через неделю вам другие цифры сообщу. До свидания».
Вышел я на подъезд, поглядел,– пять радужных. Мало. Тут, знаете, этот самый монастырский душевредный зверь и выстрелил в меня бомбой жадности. Приехал в редакцию – маг и волшебник меня ждет. «Ну, что?» – "Да ровно ничего, говорю, выслушал меня, посмотрел в книжку и вернул обратно: «Это, говорит, меня не касается».– «Слушайте, крокодил, вы не врете?» – «Ей-богу, как честный человек!..» – «Ага, говорит, когда так… хорошо же. Я ему пропишу ижицу». На другой день закатил статьищу. Да ведь как ловко, шельма, сделал-то, ни фамилии не назвал, ни имени, а каждому младенцу ясно, что Дехтяренко в трубу летит. Ну, тут плохая штука вышла. Дехтяренко, как прочитал номер, взъерепенился и сейчас же к губернатору; губернатор редактора к себе вызвал, и в тот же вечер меня, раба божьего, из редакции – киш на улицу, к чертовой матери.
IV
V
Но повторяю, сорвался; сорвался потому, что кус не по себе заглотил. Был у нас в газете некий фрукт, вел он городскую хронику и писал воскресный фельетон. Прямо вам скажу – лев был, а не человек! Посудите сами, много ли на думе наколотишь да на двух тысячах строк фельетона? Ну, скажем, двести, триста рублей. А он лихача помесячно держал, обедал в «Бельвю» и у Бьянки, имел содержанку-француженку, одевался – как царь Соломон во всей славе своей. Пил одно шампанское – так прямо к супу ему и подавали флакон. Словом, рвач был.
Вот он однажды в редакции отзывает меня в угол. Таинственно. «Слушайте, говорит, есть дело. Можно обоим заработать тысячу. Хотите?» – «Ну, как не хотеть!» – «Хорошо, так вот вам готовые цифры. Поедете к Дехтяренке. Знаете?» – «Знаю».– «Через две недели он объявит себя несостоятельным, но теперь для него страшно важно, чтобы никто не знал, в каком у него состоянии дело. А мне по некоторым причинам самому неловко. Понимаете?» И дал мне самую подробную инструкцию.
Приехал я к Дехтяренке. «Принимают?» – «Принимают».– «Передайте карточку». А на карточке у меня: сотрудник такой-то газеты, корреспондент такого-то столичного листка, ли-те-ра-тор и сверху еще, на страх врагам, дворянская корона! Выходит. «Имею честь с господином Дехтяренко?» – «Эге ж, я самый, що треба?» – «А вот, видите ли, собираюсь я написать целый ряд популярно-экономических статей по вопросам южной промышленности. Конечно, одно из самых крупных мест будет отведено вашей фирме, широкий район которой…», словом – воз комплиментов. Он ничего, слушает, молчит, здоровенный этакий хохлище, сивый, усатый, глазки маленькие, жуликоватые. «Все это так, говорит, а только какое же мое тут дело?» – «А вот, говорю, собрал я кое-какие цифровые данные, вот в этой самой книжечке, и приехал для верности, на всякий случай: может быть, вы, достоуважаемый Тарас Кирилыч, что-нибудь до-ба-вите?» Засмеялся хохол, взял книжечку, ушел. Через минуту появляется. «Нет, говорит, тут ловко состряпано. Кое-что я, впрочем, до-ба-вил… Но печатать вы все-таки подождите трошки. Может быть, я через неделю вам другие цифры сообщу. До свидания».
Вышел я на подъезд, поглядел,– пять радужных. Мало. Тут, знаете, этот самый монастырский душевредный зверь и выстрелил в меня бомбой жадности. Приехал в редакцию – маг и волшебник меня ждет. «Ну, что?» – "Да ровно ничего, говорю, выслушал меня, посмотрел в книжку и вернул обратно: «Это, говорит, меня не касается».– «Слушайте, крокодил, вы не врете?» – «Ей-богу, как честный человек!..» – «Ага, говорит, когда так… хорошо же. Я ему пропишу ижицу». На другой день закатил статьищу. Да ведь как ловко, шельма, сделал-то, ни фамилии не назвал, ни имени, а каждому младенцу ясно, что Дехтяренко в трубу летит. Ну, тут плохая штука вышла. Дехтяренко, как прочитал номер, взъерепенился и сейчас же к губернатору; губернатор редактора к себе вызвал, и в тот же вечер меня, раба божьего, из редакции – киш на улицу, к чертовой матери.
IV
Два года после этого я существовал, но чем? – ей-богу, до сих пор не знаю. Не платил за квартиру,– это само собой,– должал по кабачкам, бегал в ломбарды. А главное, жил займами. Знакомых пропасть было в городе, еще по газетному делу. Тут я глубоко постиг изречение: острить и занимать деньги надо внезапно. Встретишься с кем-нибудь на бульваре, поговоришь-поговоришь, а потом вдруг с этаким небрежным видом: «Ах, кстати, нет ли у вас до завтрашнего дня рубля или двух?» Рубль – такие деньги, что ведь совестно не одолжить. И так, ничего не делая, умудрялся я не только не умереть с голоду, но еще каждый день к вечеру бывал в легком подпитии.
Изредка перепадала кое-какая работишка. Один профессор как-то пожалел меня, поручил мне привести в порядок его библиотеку и составить каталог. Славный был старикан, весь серебряный, красивый такой и доброты неописуемой. Месяцев семь я у него устраивал библиотеку, а как вздумал он однажды ее проверить,– так и ахнул, бедняга. Заплакал даже. «Хоть скажите мне, говорит, ради бога, кому продавали? Я втрое, вчетверо дороже отдам, это ведь все редкости, единственные экземпляры!» Жалко мне его стало ужасно, сам я прослезился, только где же упомнить? Продавал все больше на толкучке из рук в руки. А то на вес.
Женщины меня тоже поддерживали. И вот судьба моя какая проклятая: все мне попадались бабы самые душевные, самые кроткие – даже между кухарками, торговками, номерантками, даже между обыкновенными панельными девицами. Почему уж это так выходило – черт их знает! Я не знаю…
Но все-таки жить приходилось со всячинкой. Узнал я ход в ночлежки. Раз ночевал я во Флоровском монастыре (вообще мне пришлось довольно-таки много потереться около разных богоспасаемых мест). Это хоть и женский монастырь, но есть там спальные учреждения для особ того и другого пола, в отдельности. Дворянское отделение стоит гривенник. Мы эту странноприимницу называли, по имени монастыря, отель «Флорида», а иначе – гостиница «Флоренция». Пришел я поздно, сильно дрызнувши. Там, знаете, этакая длинная стеклянная галерея, и направо все каморки, на четыре человека каждая. Мне показали свободную койку, я и лег.
Рано утром дворник всех будит, по положению. Я не выспался, голова трещит с похмелья, зол – как сто дьяблов. Смотрю, напротив меня копошится молодой человек, острижен ежиком, бородка а-ля Анри Катр note 6, но белье на нем, с позволения сказать, заношено до последнего градуса. Я гляжу с неудовольствием: что будет дальше? Начинает молодой человек чистить сапоги. Чистил-чистил, кряхтел-кряхтел, наконец кончил: в сапоги хоть смотрись; потом принимается так же рачительно чистить пиджачок, желеточку; потом вдруг вынимает из-под матраса панталоны; оказывается, он на них всю ночь спал. Я спрашиваю: «Это вы что же, юноша, для сохранности? Чтобы не украли?» Он смеется. «Нет, это я для того, чтобы фасон не терялся, лучше будут сидеть». Я говорю: «Не все ли равно, как, в нашем с вами положении, сидят панталоны? Была бы только чистая совесть и рюмка водки». А оы смеется и спрашивает: "Чт о такое совесть? Ее едят?" Понравился он мне, вижу – человек не скучный, предлагаю ему спорхнуть вместе в трактирчик. «Я, говорит, вообще-то приемлю и даже очень, но по утрам боюсь, будет пахнуть, а мне на дело идти».– «Э, пустяки, возьмите чаю, пожуйте, и все пройдет». Стал он колебаться: «Разве что в самом деле чаю?» А сам тем временем оделся: манишку бумажную с гвоздя снял, воротничок чистенький, галстук черный с синими звездами,– смотрю, ах ты, черт! – прямо член паргокского жокей-клуба из журнала мод, и даже на панталонах спереди складки. Я говорю: «Вот так превращение!» А он только улыбается: «Нам иначе нельзя».
Слово за слово, закатились мы с ним в один кабачок, в другой, в бильярдную… Наконец вижу – иссякли наши фонды окончательно, и расплатиться нам нечем. Тогда он спрашивает, который час. «Четыре? Подождите меня с четверть часа». Шапку с дворянским околышком на голову и в дверь. Повесил я нос на квинту и говорю самому себе: «Ну, старый дружище, теперь центр тяжести перенесен на тебя. Очевидно, дело без участка не обойдется. Ловкий, однако, пассаж устроил юноша». Но тем не менее жду. Спросил газету. Проходит четверть часа, и двадцать минут, и полчаса, и больше… Я уж успел даже все объявления перечитать: сбежал черный пудель, ищут репетитора… Признаюсь, упал духом. Лакей ходит мимо меня с самым наглым видом. Подойдет к столу и давай салфеткой у меня под носом скатерть обмахивать и посуду без нужды переставлять. Что делать? Набрал я уж было воздуху, чтобы счет спросить, как вдруг вбегает мой молодой человек. «Что? Заждались небось?» – «Н-да-а, признаться…» – «Ну, это пустяки. Человек, сколько следует?» – «Два двадцать».– «Дай еще бутылку красного вина и получи». Бряк – золотой на стол.
Сдружились мы с ним за этот день, а вечером он мне во всем открылся. «Дело мое, говорит, очень простое, хотя и не такое легкое, как кажется спервоначалу. Я – стреляю».– «То есть как это стреляете? Просите на бедность?» – «Н-нет, не совсем так. Просят на бедность на улице личности небритые, с сизыми носами и в рубище; для таких двугривенный – богатство Шехеразады. А вы сами посудите, кто же мне рискнет предложить двугривенный, если у меня форменная фуражка, чистенький костюмчик и вдобавок хорошая дворянская фамилия? Являюсь я прямо на дом, приказываю о себе доложить, представляюсь, как равный, за ручку. „Прошу извинить меня за беспокойство, временно нахожусь в стесненных обстоятельствах, со дня на день ожидаю получения места…“ и прочее и прочее… Как у него хватит духу дать мне меньше рубля? Ни в жизнь не хватит».
Понравилось мне все, что он рассказывал. Попробовал и я на другой день эту тактику. Страшно было сначала, но ничего, понемногу обтерпелся, привык, и стал стрелять почем зря. Если бы не заболел, так бы и не отстал от этой жизни. Оно – и унизительно и опасно, но занимательно и всегда деньги в кармане – большие, легкие деньги.
Рассчитываешь всегда на психологию. Являюсь я, например, к инженеру – сейчас бью на техника по строительной части: высокие сапоги, из кармана торчит деревянный складной аршин; с купцом я – бывший приказчик; с покровителем искусства – актер; с издателем – литератор; среди офицеров мне, как бывшему офицеру, устраивают складчину. Энциклопедия!.. Лавируешь и скользишь, как змея, каждую минуту начеку, весь внимание: не сорваться, но переборщить, не впасть в нищенский тон. Все время смотришь ему в глаза, нет, и не в глаза, а в переносицу – так, по крайней мере, и сам неловкости не испытываешь, и ему кажется, что это у тебя такой прямой и честный взгляд бедного труженика, преследуемого судьбой. Главное – жди, пока он не сконфузится: за тебя, или за себя ему станет стыдно, или за свой роскошный кабинет. Самого твердого человека можно в конце концов так застыдить, что он глазами забегает и начнет рукой в кармане нащупывать портмоне. Тут сейчас же нажми педаль, тут уж не бойся перестараться. Все равно он тебе в душе не верит и гадок ты ему до последней степени, но уж не дать он не посмеет, не решится. Здесь – психология.
Правда, бывали обратные случаи. Стрелял я однажды у члена какого-то не то Славянского, не то Балканского общества в Одессе. Нет, позвольте, не Славянского общества, а – я потом узнал – он сам какое-то общество затевал. Был он, кажется, чех, или хорват, или что-то в этом роде. Общество же его было такое: чтобы собирались в известные дни, по праздникам, дети и взрослые – по преимуществу из простого народа – в большое помещение и, между прочим, чтобы никому запрету не было: и студент, и офицер, и гимназистка может прийти. Нужно также высшее начальство заинтересовать,– хорошо, если губернатор посетит, архиерей, полицеймейстер; словом, идиллия под сенью древес. И чтобы все в этом обществе, под управлением этого самого далмата, пели бы песни – исключительно патриотические и духовно-нравственные. Ох, сильно я подозреваю, что все это духовно-певческое общество было не что иное, как та же стрельба, только в более широком масштабе. По крайней мере, известно мне наверное, что писал он постоянно письма разным высокопоставленным особам и все клянчил пособия на поддержку патриотической идеи.
Размахнулся я к нему. Ба-альшой, рослый барин, борода по грудь, лицо этакое открытое, благожелательное, лоб лысый. «Вы – председатель этого прекрасного, симпатичного общества?» – «Как же, я, я, я! Весь к вашим услугам». И обеими руками жмет мою руку. Начал я ему петь; пел-пел, а он все ласковее становится и головой в такт качает, точно фарфоровый слон. Наконец говорит: «Все это прекрасно; я, конечно, готов, чем могу, но мне, простите, надо быть уверенным, то ли вы именно лицо, каким рекомендуетесь. Позвольте посмотреть ваш паспорт». Кольнуло меня что-то в сердце, но по неопытности и легкомыслию вынимаю из бокового кармана вид,– в стрелковом деле его всегда надо при себе носить,– подаю ему. Он моментально паспорт в стол, дринь! – ящик на ключ и пальцем в электрический звонок. «Даша! Сходите позовите сейчас же полицию!» Стал я его молить, на колени становился, руки его волосатые целовал – куда тебе! Заговорил я было с ним потверже, а он преспокойно вынул из другого ящика револьвер и положил перед собой. «Попробуйте»,– говорит. Энергический мужчина. Пришлось мне тогда отсидеть два месяца за профессиональное прошение милостыни.
Но это был случай единственный. О других подобных я даже и не слыхал никогда. Потому что,– говорю это, как перед богом, положа руку на сердце,– потому что люди, если только их брать не гуртом, а по отдельности, большею частью хорошие, добрые, славные люди, отзывчивые к бедности. Правда, помогают они чаще не тем, кому следует. Ну, что ж поделаешь: наглость всегда правдоподобнее нужды. Чему вы смеетесь? За ваше здоровье!..
Потом, еще чем эта жизнь была приятна, так это свободой. Надоело в одном городе – стрельнул на дорогу, иногда даже билет второго класса выудишь, уложил чемодан,– айда в другой, в третий, в столицу, в уезд, по помещикам, в Крым, на Волгу, на Кавказ. Денег всегда масса,– иногда я по двадцати пяти рублей в день зарабатывал – пьешь, женщин меняешь, сколько хочешь – раздолье!
Правда, приходилось временами поджимать живот. Бывало, приедешь в город, где все адреса испорчены: или слишком много стрелков съехалось, или некоторые пьяные являлись, или кто-нибудь влопался в полицию и попал в газеты, и – стоп! – не везет совсем. Жмешься, жмешься, из гостиницы в ночлежку переедешь, одежду лишнюю спустишь, белье… Тогда уж приходилось не брезговать на улице палить. Тут, я вам скажу, выработался шаблон. Надо стрелять быстро, чтобы не надоесть, не задержать, да и фараоновых мышей опасаешься, поэтому и стараешься совместить все сразу: и кроткость, и убедительность, и цветы красноречия. Бьешь на актера, например: «Милостивый государь, минуту внимания! Драматический актер – в роли нищего! Контраст поистине ужасный! Злая ирония судьбы! Не одолжите ли несколько сантимов на обед?» Студенту говорю так: «Коллега! Помогите бывшему рабочему, административно лишенному столицы. Три дня во рту маковой росинки не было!» Если идет веселая компания в подпитии, вали на оригинальность: «Господа, вы срываете розы жизни, мне же достаются тернии. Вы сыты, я – голоден, Вы пьете лафит и сотерн, а моя душа жаждет казенной водки. Помогите на сооружение полдиковинки бывшему профессору белой и черной магии, а ныне кавалеру зеленого змия!» Ничего… засмеются и дадут. Часто больше, чем ждешь!
Какие козыри между нами были! Один, например, по фамилии Заблонский: высокого роста, красавец, усы и бороду брил, лицо полное, нос орлиный – ну, точка в точку первый любовник со столичной сцены! Тот тысячи четыре в год наколачивал. И не пил, с женщинами не путался. Была у него слабость – шикарно одеваться. Сюртук всегда самый модный, фрак на всякий случай, коричневые перчатки, костюмчик цвета этакого электрик, трость с серебряным набалдашником, пальто сезонное балахоном. Гордится: «Я с пятнадцати лет своим родным ни копейки не стою». Удивительно, как он знал географию России! Бывало, назовешь ему для шутки какой-нибудь дрянненький уездный городишко, а он – моментально: «Стоит на реке Вихляди; вальцовая мельница, мукомол – светлая личность; председатель земской управы – такой-то, дает, но скупо; исправник свирепый, предводитель дворянства, когда трезв – гонит, пьяный – даст, сколько просишь». И так все подробности.
Чудной народишка! Были между нами такие, которые сами не стреляли, а только указывали адреса, служили вроде справочных книжек. Тот всегда выходит вместе с тобой на дело; идет по улице и вдруг начинает в нос бормотать, таинственно: "Направо каменный особняк, Шпехт Арнольд Карлович, архитектор; непременно лично;будет сначала ругать скверными словами; не смущайся, уговаривай его, как верблюда; пятерка". Или: «Аристархов, Павел Павлович; дома не дает, надо ловить в земельном банке, от трех до пяти; не терпит длинных разговоров». «Гирчич, пароходчик, мимо; избитое место, ни одного пенса». «Маргарита Францевна Паули; прекрасная женщина; к ней надо письменно, отличным почерком и книжным языком; любит хорошую литературу». И так далее. Понятно, такому путеводителю полагается половина или треть, смотря по условию.
Были и такие, которые только писали письма для слабых в грамоте. Тут опять шаблон: «Премного всеми уважаемая, милостивая государыня! Ваше великодушное сердце и сострадательность к ближним, обездоленным судьбой, дают мне смелость» и прочее и прочее. Таких писем с собой носят на всякий случай пять или шесть, без имени, кому попадется. Иные при письме влагают свой паспорт и потом приходят за ним.
Были старички, которые в двух-трех местах получали ежемесячно пенсию и этим жили. Для такого старца главное – благообразная наружность, украшенная сединами. Да у них какие и потребности! Чай, табак, рюмка. водки, газета – и больше ничего,
Был еще, помню, некто Богоявленский, из семинаристов; умнейшая, золотая голова, но на вид – чистый сапожник и притом косой. Тот, бывало, сидит целый день у себя в номере, в одном белье, и пьет, и пишет письма. А около него всегда несколько человек ютятся для рассылки. Ах, как он писал! Прежде всего почерк – круглый, черный,– писал он тушью,– красоты неописанной и четкий, как самая крупная печать. А потом – слог. Делал он письмами чудеса. Известно, например, что духовную особу нет никакой возможности растрогать – это уж факт! Кремни. Мы их всегда избегали. А он закатит какому-нибудь архипастырю страниц восемь, да с текстами разными, да и тексты-то подбирал не такие, что «рука дающего не оскудеет» или «просите, и дастся вам», а, например, из «Премудростей сына Сирахова», из пророка Варуха, да еще в скобках обозначит: глава такая-то, стих такой-то. Блестящие писал письма и отказа не знал никогда.
Нет, денег никто не копил, все проживалось. Женщины – те иногда откладывали на сберегательные книжки, но и то до первого любовного увлечения. У женщин манера известная – стрелять на швейную машину. Помогают им иногда довольно крупно, но если хорошенькая – редко задаром.
Если хотите, пожалуй, и интересно. Но только сначала, а потом… Уж очень народ они сволочь, эти стрелки, хуже арестантов. У тех, по крайней мере, есть хоть какое-нибудь товарищество, дерзость, удаль есть. У этих – ничего. За рубль продадут и выдадут друг друга, напакостят, донесут, насплетничают. Завистники, лгуны, трусишки, жадные. Да и вообще я вам скажу: сколько я шатущего народа ни видал, нет хуже, как те, которые из образованных свихнулись: все эти корнеты отставные, пропившиеся студенты или вот еще – актеры. Мразь! До сладенького куска охочи, а работу ненавидят всеми фибрами души. Что ж, я ведь и о себе здесь говорю, я правду говорю. Эх, не то, что настоящие бродяжки, по призванию. Тот лежит на солнце кверху пузом, и ничего ему не надо. Лопает воблу, черный хлеб с арбузом. Отлежался – пошел на пристань хребет ломать. Ему что: ничего он не боится, никого не уважает, никому не кланяется. И надо признаться, глядели они на нас, стрелков по профессии, как на гадов. Да что! Воришки мелкие, марвихеры, и те нас презирали. Тоже ведь и с ними приходилось в ночлежках встречаться.
Изредка перепадала кое-какая работишка. Один профессор как-то пожалел меня, поручил мне привести в порядок его библиотеку и составить каталог. Славный был старикан, весь серебряный, красивый такой и доброты неописуемой. Месяцев семь я у него устраивал библиотеку, а как вздумал он однажды ее проверить,– так и ахнул, бедняга. Заплакал даже. «Хоть скажите мне, говорит, ради бога, кому продавали? Я втрое, вчетверо дороже отдам, это ведь все редкости, единственные экземпляры!» Жалко мне его стало ужасно, сам я прослезился, только где же упомнить? Продавал все больше на толкучке из рук в руки. А то на вес.
Женщины меня тоже поддерживали. И вот судьба моя какая проклятая: все мне попадались бабы самые душевные, самые кроткие – даже между кухарками, торговками, номерантками, даже между обыкновенными панельными девицами. Почему уж это так выходило – черт их знает! Я не знаю…
Но все-таки жить приходилось со всячинкой. Узнал я ход в ночлежки. Раз ночевал я во Флоровском монастыре (вообще мне пришлось довольно-таки много потереться около разных богоспасаемых мест). Это хоть и женский монастырь, но есть там спальные учреждения для особ того и другого пола, в отдельности. Дворянское отделение стоит гривенник. Мы эту странноприимницу называли, по имени монастыря, отель «Флорида», а иначе – гостиница «Флоренция». Пришел я поздно, сильно дрызнувши. Там, знаете, этакая длинная стеклянная галерея, и направо все каморки, на четыре человека каждая. Мне показали свободную койку, я и лег.
Рано утром дворник всех будит, по положению. Я не выспался, голова трещит с похмелья, зол – как сто дьяблов. Смотрю, напротив меня копошится молодой человек, острижен ежиком, бородка а-ля Анри Катр note 6, но белье на нем, с позволения сказать, заношено до последнего градуса. Я гляжу с неудовольствием: что будет дальше? Начинает молодой человек чистить сапоги. Чистил-чистил, кряхтел-кряхтел, наконец кончил: в сапоги хоть смотрись; потом принимается так же рачительно чистить пиджачок, желеточку; потом вдруг вынимает из-под матраса панталоны; оказывается, он на них всю ночь спал. Я спрашиваю: «Это вы что же, юноша, для сохранности? Чтобы не украли?» Он смеется. «Нет, это я для того, чтобы фасон не терялся, лучше будут сидеть». Я говорю: «Не все ли равно, как, в нашем с вами положении, сидят панталоны? Была бы только чистая совесть и рюмка водки». А оы смеется и спрашивает: "Чт о такое совесть? Ее едят?" Понравился он мне, вижу – человек не скучный, предлагаю ему спорхнуть вместе в трактирчик. «Я, говорит, вообще-то приемлю и даже очень, но по утрам боюсь, будет пахнуть, а мне на дело идти».– «Э, пустяки, возьмите чаю, пожуйте, и все пройдет». Стал он колебаться: «Разве что в самом деле чаю?» А сам тем временем оделся: манишку бумажную с гвоздя снял, воротничок чистенький, галстук черный с синими звездами,– смотрю, ах ты, черт! – прямо член паргокского жокей-клуба из журнала мод, и даже на панталонах спереди складки. Я говорю: «Вот так превращение!» А он только улыбается: «Нам иначе нельзя».
Слово за слово, закатились мы с ним в один кабачок, в другой, в бильярдную… Наконец вижу – иссякли наши фонды окончательно, и расплатиться нам нечем. Тогда он спрашивает, который час. «Четыре? Подождите меня с четверть часа». Шапку с дворянским околышком на голову и в дверь. Повесил я нос на квинту и говорю самому себе: «Ну, старый дружище, теперь центр тяжести перенесен на тебя. Очевидно, дело без участка не обойдется. Ловкий, однако, пассаж устроил юноша». Но тем не менее жду. Спросил газету. Проходит четверть часа, и двадцать минут, и полчаса, и больше… Я уж успел даже все объявления перечитать: сбежал черный пудель, ищут репетитора… Признаюсь, упал духом. Лакей ходит мимо меня с самым наглым видом. Подойдет к столу и давай салфеткой у меня под носом скатерть обмахивать и посуду без нужды переставлять. Что делать? Набрал я уж было воздуху, чтобы счет спросить, как вдруг вбегает мой молодой человек. «Что? Заждались небось?» – «Н-да-а, признаться…» – «Ну, это пустяки. Человек, сколько следует?» – «Два двадцать».– «Дай еще бутылку красного вина и получи». Бряк – золотой на стол.
Сдружились мы с ним за этот день, а вечером он мне во всем открылся. «Дело мое, говорит, очень простое, хотя и не такое легкое, как кажется спервоначалу. Я – стреляю».– «То есть как это стреляете? Просите на бедность?» – «Н-нет, не совсем так. Просят на бедность на улице личности небритые, с сизыми носами и в рубище; для таких двугривенный – богатство Шехеразады. А вы сами посудите, кто же мне рискнет предложить двугривенный, если у меня форменная фуражка, чистенький костюмчик и вдобавок хорошая дворянская фамилия? Являюсь я прямо на дом, приказываю о себе доложить, представляюсь, как равный, за ручку. „Прошу извинить меня за беспокойство, временно нахожусь в стесненных обстоятельствах, со дня на день ожидаю получения места…“ и прочее и прочее… Как у него хватит духу дать мне меньше рубля? Ни в жизнь не хватит».
Понравилось мне все, что он рассказывал. Попробовал и я на другой день эту тактику. Страшно было сначала, но ничего, понемногу обтерпелся, привык, и стал стрелять почем зря. Если бы не заболел, так бы и не отстал от этой жизни. Оно – и унизительно и опасно, но занимательно и всегда деньги в кармане – большие, легкие деньги.
Рассчитываешь всегда на психологию. Являюсь я, например, к инженеру – сейчас бью на техника по строительной части: высокие сапоги, из кармана торчит деревянный складной аршин; с купцом я – бывший приказчик; с покровителем искусства – актер; с издателем – литератор; среди офицеров мне, как бывшему офицеру, устраивают складчину. Энциклопедия!.. Лавируешь и скользишь, как змея, каждую минуту начеку, весь внимание: не сорваться, но переборщить, не впасть в нищенский тон. Все время смотришь ему в глаза, нет, и не в глаза, а в переносицу – так, по крайней мере, и сам неловкости не испытываешь, и ему кажется, что это у тебя такой прямой и честный взгляд бедного труженика, преследуемого судьбой. Главное – жди, пока он не сконфузится: за тебя, или за себя ему станет стыдно, или за свой роскошный кабинет. Самого твердого человека можно в конце концов так застыдить, что он глазами забегает и начнет рукой в кармане нащупывать портмоне. Тут сейчас же нажми педаль, тут уж не бойся перестараться. Все равно он тебе в душе не верит и гадок ты ему до последней степени, но уж не дать он не посмеет, не решится. Здесь – психология.
Правда, бывали обратные случаи. Стрелял я однажды у члена какого-то не то Славянского, не то Балканского общества в Одессе. Нет, позвольте, не Славянского общества, а – я потом узнал – он сам какое-то общество затевал. Был он, кажется, чех, или хорват, или что-то в этом роде. Общество же его было такое: чтобы собирались в известные дни, по праздникам, дети и взрослые – по преимуществу из простого народа – в большое помещение и, между прочим, чтобы никому запрету не было: и студент, и офицер, и гимназистка может прийти. Нужно также высшее начальство заинтересовать,– хорошо, если губернатор посетит, архиерей, полицеймейстер; словом, идиллия под сенью древес. И чтобы все в этом обществе, под управлением этого самого далмата, пели бы песни – исключительно патриотические и духовно-нравственные. Ох, сильно я подозреваю, что все это духовно-певческое общество было не что иное, как та же стрельба, только в более широком масштабе. По крайней мере, известно мне наверное, что писал он постоянно письма разным высокопоставленным особам и все клянчил пособия на поддержку патриотической идеи.
Размахнулся я к нему. Ба-альшой, рослый барин, борода по грудь, лицо этакое открытое, благожелательное, лоб лысый. «Вы – председатель этого прекрасного, симпатичного общества?» – «Как же, я, я, я! Весь к вашим услугам». И обеими руками жмет мою руку. Начал я ему петь; пел-пел, а он все ласковее становится и головой в такт качает, точно фарфоровый слон. Наконец говорит: «Все это прекрасно; я, конечно, готов, чем могу, но мне, простите, надо быть уверенным, то ли вы именно лицо, каким рекомендуетесь. Позвольте посмотреть ваш паспорт». Кольнуло меня что-то в сердце, но по неопытности и легкомыслию вынимаю из бокового кармана вид,– в стрелковом деле его всегда надо при себе носить,– подаю ему. Он моментально паспорт в стол, дринь! – ящик на ключ и пальцем в электрический звонок. «Даша! Сходите позовите сейчас же полицию!» Стал я его молить, на колени становился, руки его волосатые целовал – куда тебе! Заговорил я было с ним потверже, а он преспокойно вынул из другого ящика револьвер и положил перед собой. «Попробуйте»,– говорит. Энергический мужчина. Пришлось мне тогда отсидеть два месяца за профессиональное прошение милостыни.
Но это был случай единственный. О других подобных я даже и не слыхал никогда. Потому что,– говорю это, как перед богом, положа руку на сердце,– потому что люди, если только их брать не гуртом, а по отдельности, большею частью хорошие, добрые, славные люди, отзывчивые к бедности. Правда, помогают они чаще не тем, кому следует. Ну, что ж поделаешь: наглость всегда правдоподобнее нужды. Чему вы смеетесь? За ваше здоровье!..
Потом, еще чем эта жизнь была приятна, так это свободой. Надоело в одном городе – стрельнул на дорогу, иногда даже билет второго класса выудишь, уложил чемодан,– айда в другой, в третий, в столицу, в уезд, по помещикам, в Крым, на Волгу, на Кавказ. Денег всегда масса,– иногда я по двадцати пяти рублей в день зарабатывал – пьешь, женщин меняешь, сколько хочешь – раздолье!
Правда, приходилось временами поджимать живот. Бывало, приедешь в город, где все адреса испорчены: или слишком много стрелков съехалось, или некоторые пьяные являлись, или кто-нибудь влопался в полицию и попал в газеты, и – стоп! – не везет совсем. Жмешься, жмешься, из гостиницы в ночлежку переедешь, одежду лишнюю спустишь, белье… Тогда уж приходилось не брезговать на улице палить. Тут, я вам скажу, выработался шаблон. Надо стрелять быстро, чтобы не надоесть, не задержать, да и фараоновых мышей опасаешься, поэтому и стараешься совместить все сразу: и кроткость, и убедительность, и цветы красноречия. Бьешь на актера, например: «Милостивый государь, минуту внимания! Драматический актер – в роли нищего! Контраст поистине ужасный! Злая ирония судьбы! Не одолжите ли несколько сантимов на обед?» Студенту говорю так: «Коллега! Помогите бывшему рабочему, административно лишенному столицы. Три дня во рту маковой росинки не было!» Если идет веселая компания в подпитии, вали на оригинальность: «Господа, вы срываете розы жизни, мне же достаются тернии. Вы сыты, я – голоден, Вы пьете лафит и сотерн, а моя душа жаждет казенной водки. Помогите на сооружение полдиковинки бывшему профессору белой и черной магии, а ныне кавалеру зеленого змия!» Ничего… засмеются и дадут. Часто больше, чем ждешь!
Какие козыри между нами были! Один, например, по фамилии Заблонский: высокого роста, красавец, усы и бороду брил, лицо полное, нос орлиный – ну, точка в точку первый любовник со столичной сцены! Тот тысячи четыре в год наколачивал. И не пил, с женщинами не путался. Была у него слабость – шикарно одеваться. Сюртук всегда самый модный, фрак на всякий случай, коричневые перчатки, костюмчик цвета этакого электрик, трость с серебряным набалдашником, пальто сезонное балахоном. Гордится: «Я с пятнадцати лет своим родным ни копейки не стою». Удивительно, как он знал географию России! Бывало, назовешь ему для шутки какой-нибудь дрянненький уездный городишко, а он – моментально: «Стоит на реке Вихляди; вальцовая мельница, мукомол – светлая личность; председатель земской управы – такой-то, дает, но скупо; исправник свирепый, предводитель дворянства, когда трезв – гонит, пьяный – даст, сколько просишь». И так все подробности.
Чудной народишка! Были между нами такие, которые сами не стреляли, а только указывали адреса, служили вроде справочных книжек. Тот всегда выходит вместе с тобой на дело; идет по улице и вдруг начинает в нос бормотать, таинственно: "Направо каменный особняк, Шпехт Арнольд Карлович, архитектор; непременно лично;будет сначала ругать скверными словами; не смущайся, уговаривай его, как верблюда; пятерка". Или: «Аристархов, Павел Павлович; дома не дает, надо ловить в земельном банке, от трех до пяти; не терпит длинных разговоров». «Гирчич, пароходчик, мимо; избитое место, ни одного пенса». «Маргарита Францевна Паули; прекрасная женщина; к ней надо письменно, отличным почерком и книжным языком; любит хорошую литературу». И так далее. Понятно, такому путеводителю полагается половина или треть, смотря по условию.
Были и такие, которые только писали письма для слабых в грамоте. Тут опять шаблон: «Премного всеми уважаемая, милостивая государыня! Ваше великодушное сердце и сострадательность к ближним, обездоленным судьбой, дают мне смелость» и прочее и прочее. Таких писем с собой носят на всякий случай пять или шесть, без имени, кому попадется. Иные при письме влагают свой паспорт и потом приходят за ним.
Были старички, которые в двух-трех местах получали ежемесячно пенсию и этим жили. Для такого старца главное – благообразная наружность, украшенная сединами. Да у них какие и потребности! Чай, табак, рюмка. водки, газета – и больше ничего,
Был еще, помню, некто Богоявленский, из семинаристов; умнейшая, золотая голова, но на вид – чистый сапожник и притом косой. Тот, бывало, сидит целый день у себя в номере, в одном белье, и пьет, и пишет письма. А около него всегда несколько человек ютятся для рассылки. Ах, как он писал! Прежде всего почерк – круглый, черный,– писал он тушью,– красоты неописанной и четкий, как самая крупная печать. А потом – слог. Делал он письмами чудеса. Известно, например, что духовную особу нет никакой возможности растрогать – это уж факт! Кремни. Мы их всегда избегали. А он закатит какому-нибудь архипастырю страниц восемь, да с текстами разными, да и тексты-то подбирал не такие, что «рука дающего не оскудеет» или «просите, и дастся вам», а, например, из «Премудростей сына Сирахова», из пророка Варуха, да еще в скобках обозначит: глава такая-то, стих такой-то. Блестящие писал письма и отказа не знал никогда.
Нет, денег никто не копил, все проживалось. Женщины – те иногда откладывали на сберегательные книжки, но и то до первого любовного увлечения. У женщин манера известная – стрелять на швейную машину. Помогают им иногда довольно крупно, но если хорошенькая – редко задаром.
Если хотите, пожалуй, и интересно. Но только сначала, а потом… Уж очень народ они сволочь, эти стрелки, хуже арестантов. У тех, по крайней мере, есть хоть какое-нибудь товарищество, дерзость, удаль есть. У этих – ничего. За рубль продадут и выдадут друг друга, напакостят, донесут, насплетничают. Завистники, лгуны, трусишки, жадные. Да и вообще я вам скажу: сколько я шатущего народа ни видал, нет хуже, как те, которые из образованных свихнулись: все эти корнеты отставные, пропившиеся студенты или вот еще – актеры. Мразь! До сладенького куска охочи, а работу ненавидят всеми фибрами души. Что ж, я ведь и о себе здесь говорю, я правду говорю. Эх, не то, что настоящие бродяжки, по призванию. Тот лежит на солнце кверху пузом, и ничего ему не надо. Лопает воблу, черный хлеб с арбузом. Отлежался – пошел на пристань хребет ломать. Ему что: ничего он не боится, никого не уважает, никому не кланяется. И надо признаться, глядели они на нас, стрелков по профессии, как на гадов. Да что! Воришки мелкие, марвихеры, и те нас презирали. Тоже ведь и с ними приходилось в ночлежках встречаться.
V
Ну-с, попал я таким стрелковым порядком в Крым. Крым, знаете, да и вообще юг, это настоящее гнездо всех шатунов и аферистов; кто раз побывал там, того уж непременно опять туда потянет. Тепло, море, горы, красота, деньги кругом шалые. Оттого там всегда так и кишит бездельный народ.
Застрял и я. С одной стороны, с бабой связался, а кроме того, стала у меня идти кровь горлом. Вот я там и пустил корни.
Сначала везло мне, но вдруг оборвалось, Наступила зима, холодно, а я совсем ослаб, ночью потею, днем трясет меня, начну кашлять – чуть с ног не валюсь. Беда! Главное – сезон кончился, золотые овцы уехали в Москву, в Петербург, осталась только одна болящая голь. А местным жителям, аборигенам, так сказать, моя личность до тошноты примелькалась. Встречают сухо: «По-звольте-с, это опять вы? В четвертый раз? Извините, я не Вандербильт, чтобы всех содержать на субсидии. До свидания-с». Или иное что-нибудь в этом духе.
Женщина меня бросила. Красивая она была, бестия, горячая, злая, нетерпеливая, алчная,– одна такая мне за всю жизнь и попалась. Жить любила широко. Полька. Ее звали Зося. Напоследок оскандалила меня на улице,– рассердилась, что я ничего не достал. «Ты, кричит, стрелок несчастный, гадина острожная, дохлая падаль!» Ушла и домой не вернулась.
Потерял я голову. Кое-как, по милости одного капитана, перебрался пароходом из Крыма сюда. Здесь пошло еще хуже, просто – шабаш! Зима суровая, хожу в летнем пальтишке, сапоги дырявые, от кашля корчусь в три погибели. А ветер с моря зажаривает,– ух! – так и шатает во все стороны. Как я жив тогда остался – удивляюсь! И хуже всего – всякую смелость потерял. Прошу – голос срывается, слезы душат. И тут-то я узнал, что на истинную, заправдашную нужду трудно найти сожаление. Настоящее горе всегда почему-то ненатуральным выходит. «Ты пьян, мерзавец, от тебя несет, как из погреба, ступай проспись». А я не то что не пил – не ел со вчерашнего дня.
Пошел я к доктору. Нарочно со злобы выбрал самого дорогого. И что вы думаете? – оказался распрекраснейшим человеком. Не говорю уже, что лечил задаром. Надо сказать, что на докторов мы никогда не жаловались. Если уж очень важный, то, бывало, скажет: «Эх, некогда мне с вами возиться, вот вам карточка, идите к моему ассистенту». Да еще вдогонку крикнет: «Постойте, куда же вы? Вам ведь деньги нужны? Нате и проваливайте поскорее». А этот – просто душа-человек был, хоть и жид. Лечил даром, деньги давал на лекарство, костюмами снабжал, которые, знаете, второго срока. Пальто подарил теплое на шерстяной вате.
Стал я понемногу поправляться. Однажды мой доктор и говорит: «Слушайте, сэр, не все же вам без дела околачиваться; у меня есть для вас в виду место. Хотите поступить конторщиком в „Южную звезду“?» – «Помилуйте, с руками, ногами!» – «Ну, так отправляйтесь туда завтра к одиннадцати часам, спросите хозяина и скажите, что от меня пришли. Он уже знает».
Поступил я в гостиницу и немного вздохнул. Обязанность легкая – сиди и пиши отъезжающим счета. Жалованья двадцать пять рублей, стол, чай – хозяйский, номер, правда, под лестницей, как у Хлестакова, но все-таки номер, свое логово. Оглядевшись, я еще несколько на счетах наживал. Делалось это очень просто: жильцу пишешь счет преувеличенный, а в книгу заносишь настоящий – разницу себе. Недоразумения выходили очень редко. Случалось, вломится в контору какой-нибудь ольгопольский помещик в парусиновом балахоне и начинает делать гармидер, а ты ему моментально с любезной улыбкой: «Ах, да неужели? Такому почтенному гостю? О, это мы сейчас же расследуем… Знаете, сто двадцать номеров, суматоха…» Заговоришь его, он и размякнет.
А все-таки положение было довольно утлое. Стал я понемногу оглядываться вокруг себя и вдруг вижу, что лакеи в сто раз лучше моего живут. Худо-худо четыре-пять рублей в день заработают, а то шесть, семь – даже десять, при удаче. И надо отдать справедливость, ко мне они относились довольно-таки санфасонисто note 7.
Подумал я, подумал, и вот как-то раз освободилась одна лакейская вакансия, пошел я к хозяину и попросился. Тот сначала было глазами захлопал. «Помилуйте, вы – бывший офицер, вам ведь „ты“ будут говорить: да, знаете, и мне будет неловко с вами обращаться, как с официантом, а делать разницу – вы сами понимаете – неудобно». Но я его успокоил тем, что открыл ему часть моей жизни – не самые, конечно, темные места, но все-таки рассказал кое-какие приключения. Согласился. Умный был мужик.
На первых порах крепко меня лакеи утесняли: все-таки вроде как благородный, был офицером, недавно в конторе барином сидел. Но ненадолго. Во-первых, я и сам с острыми зубами, а во-вторых, есть у меня дорогая способность: во всякую жизнь вживаться. И еще чем я внушил им уважение – это познаниями по судебной части. У лакеев постоянно дела у мировых судей и в съезде. Все больше в области дебоша и неуплаченных счетов.
Застрял и я. С одной стороны, с бабой связался, а кроме того, стала у меня идти кровь горлом. Вот я там и пустил корни.
Сначала везло мне, но вдруг оборвалось, Наступила зима, холодно, а я совсем ослаб, ночью потею, днем трясет меня, начну кашлять – чуть с ног не валюсь. Беда! Главное – сезон кончился, золотые овцы уехали в Москву, в Петербург, осталась только одна болящая голь. А местным жителям, аборигенам, так сказать, моя личность до тошноты примелькалась. Встречают сухо: «По-звольте-с, это опять вы? В четвертый раз? Извините, я не Вандербильт, чтобы всех содержать на субсидии. До свидания-с». Или иное что-нибудь в этом духе.
Женщина меня бросила. Красивая она была, бестия, горячая, злая, нетерпеливая, алчная,– одна такая мне за всю жизнь и попалась. Жить любила широко. Полька. Ее звали Зося. Напоследок оскандалила меня на улице,– рассердилась, что я ничего не достал. «Ты, кричит, стрелок несчастный, гадина острожная, дохлая падаль!» Ушла и домой не вернулась.
Потерял я голову. Кое-как, по милости одного капитана, перебрался пароходом из Крыма сюда. Здесь пошло еще хуже, просто – шабаш! Зима суровая, хожу в летнем пальтишке, сапоги дырявые, от кашля корчусь в три погибели. А ветер с моря зажаривает,– ух! – так и шатает во все стороны. Как я жив тогда остался – удивляюсь! И хуже всего – всякую смелость потерял. Прошу – голос срывается, слезы душат. И тут-то я узнал, что на истинную, заправдашную нужду трудно найти сожаление. Настоящее горе всегда почему-то ненатуральным выходит. «Ты пьян, мерзавец, от тебя несет, как из погреба, ступай проспись». А я не то что не пил – не ел со вчерашнего дня.
Пошел я к доктору. Нарочно со злобы выбрал самого дорогого. И что вы думаете? – оказался распрекраснейшим человеком. Не говорю уже, что лечил задаром. Надо сказать, что на докторов мы никогда не жаловались. Если уж очень важный, то, бывало, скажет: «Эх, некогда мне с вами возиться, вот вам карточка, идите к моему ассистенту». Да еще вдогонку крикнет: «Постойте, куда же вы? Вам ведь деньги нужны? Нате и проваливайте поскорее». А этот – просто душа-человек был, хоть и жид. Лечил даром, деньги давал на лекарство, костюмами снабжал, которые, знаете, второго срока. Пальто подарил теплое на шерстяной вате.
Стал я понемногу поправляться. Однажды мой доктор и говорит: «Слушайте, сэр, не все же вам без дела околачиваться; у меня есть для вас в виду место. Хотите поступить конторщиком в „Южную звезду“?» – «Помилуйте, с руками, ногами!» – «Ну, так отправляйтесь туда завтра к одиннадцати часам, спросите хозяина и скажите, что от меня пришли. Он уже знает».
Поступил я в гостиницу и немного вздохнул. Обязанность легкая – сиди и пиши отъезжающим счета. Жалованья двадцать пять рублей, стол, чай – хозяйский, номер, правда, под лестницей, как у Хлестакова, но все-таки номер, свое логово. Оглядевшись, я еще несколько на счетах наживал. Делалось это очень просто: жильцу пишешь счет преувеличенный, а в книгу заносишь настоящий – разницу себе. Недоразумения выходили очень редко. Случалось, вломится в контору какой-нибудь ольгопольский помещик в парусиновом балахоне и начинает делать гармидер, а ты ему моментально с любезной улыбкой: «Ах, да неужели? Такому почтенному гостю? О, это мы сейчас же расследуем… Знаете, сто двадцать номеров, суматоха…» Заговоришь его, он и размякнет.
А все-таки положение было довольно утлое. Стал я понемногу оглядываться вокруг себя и вдруг вижу, что лакеи в сто раз лучше моего живут. Худо-худо четыре-пять рублей в день заработают, а то шесть, семь – даже десять, при удаче. И надо отдать справедливость, ко мне они относились довольно-таки санфасонисто note 7.
Подумал я, подумал, и вот как-то раз освободилась одна лакейская вакансия, пошел я к хозяину и попросился. Тот сначала было глазами захлопал. «Помилуйте, вы – бывший офицер, вам ведь „ты“ будут говорить: да, знаете, и мне будет неловко с вами обращаться, как с официантом, а делать разницу – вы сами понимаете – неудобно». Но я его успокоил тем, что открыл ему часть моей жизни – не самые, конечно, темные места, но все-таки рассказал кое-какие приключения. Согласился. Умный был мужик.
На первых порах крепко меня лакеи утесняли: все-таки вроде как благородный, был офицером, недавно в конторе барином сидел. Но ненадолго. Во-первых, я и сам с острыми зубами, а во-вторых, есть у меня дорогая способность: во всякую жизнь вживаться. И еще чем я внушил им уважение – это познаниями по судебной части. У лакеев постоянно дела у мировых судей и в съезде. Все больше в области дебоша и неуплаченных счетов.