-- Мне жаль этой маленькой кухни, -- говорит она. -- Надо сказать, нам крупно повезло с этим окном, выходящим в сад миллионера.
   -- Зато теперь у тебя будет кухня миллионера... Прости, Вероника, я не хотел этого сказать.
   -- Неважно. К тому же, знаешь, Алекс не крупный миллионер, не такой, как этот господин напротив... Как умело и красиво ты собираешь чайный поднос... Ты, по-моему, сделал успехи.
   -- Вот попробуй, какой чай.
   -- Признаю, я никогда не умела заваривать чай. Не получалось.
   -- Я научился. Готовлюсь к холостяцкой жизни.
   -- Ну что ты! Я надеюсь, ты женишься.
   -- Я в этом совсем не уверен.
   Вероника и Жиль с подносом в руках возвращаются в гостиную. Он наливает ей чай.
   -- Все равно, -- говорит он. -- Фотографии... Мне бы в голову такое не пришло.
   -- Да, я знаю. Ты не способен на дурной поступок.
   -- О, я за себя не поручился бы!
   -- Нет, не способен. Ты лучше меня. Я никогда в этом не сомневалась, с самого начала.
   Он усмехнулся в смущении.
   -- Давай не будем соревноваться в вежливости... Тебе с сахаром? Черт, я забыл на кухне сахарные щипцы.
   -- Не ходи. Спасибо. Молока совсем капельку.
   Он снова садится и отпивает глоток чаю.
   -- Вы уже назначили день вашей свадьбы? -- спрашивает он, не поднимая глаз.
   -- Нет еще. Спешить некуда. Мы выждем не меньше шести месяцев после развода.
   -- Он добр к тебе?
   -- Алекс? Да, очень. Он милый. Пока у нас все хорошо.
   -- Почему ты говоришь "пока"? Надо верить, что это надолго.
   Вероника чуть печально усмехнулась.
   -- Лучше не питать особых иллюзий...
   -- Но раз вы женитесь, значит, вы уверены, что...
   -- В принципе да. Но можно ли в наше время быть в чем-то твердо уверенным? Я предпочитаю жить настоящим.
   Молчание.
   -- Меня беспокоит, как Мари будет проводить у вас эти два месяца. Дети так чувствительны к переменам обстановки, атмосферы, окружению... Она будет думать, кем ей приходится этот господин.
   -- Мы думали об этом. Скажем ей, что это ее дядя.
   -- Да. Но Мари очень тонкая девочка. Долго ее не удастся обманывать.
   -- Что поделаешь. С этим придется примириться. В наш век от детей мало что можно скрыть. Их не уберечь от... впрочем, теперь они развиваются скорее, чем прежде. И, может быть, они менее ранимы.
   -- Мари очень развита для своих лет, но думаю, что она не менее ранима, чем я в детстве.
   -- Она на тебя похожа, это правда.
   -- Ты думаешь, он будет к ней хорошо относиться?
   -- Алекс? Да, уверена.
   -- Но ты говорила, что он не очень любит детей.
   -- Я уверена, что он будет очень хорошо относиться к Мари.
   -- Вы намерены жить больше на побережье или в Париже?
   -- И там и тут. А кроме того, мы будем много путешествовать.
   -- Я хочу попросить тебя об одной вещи. Но, может, тебе это покажется нелепым?
   -- Все равно скажи.
   -- Если можешь, не езди с ним в Венецию.
   Она нежно улыбнулась.
   -- Хорошо. Обещаю. Буду придумывать всякие предлоги.
   -- Это, наверно, будет нелегко, потому что Венеция, безусловно, входит в программу его светских развлечений. Наверно, и в октябре еще кое в каких дворцах устраивают празднества... Ладно, забудь о моей просьбе. Как бы то ни было, эта Венеция и наша так непохожи друг на друга... Я полагаю, что на нашу ладью ты больше не попадешь.
   -- Ты фетишизируешь воспоминания.
   У Жиля чуть заметно вздрагивают щеки и веки, быть может, от фразы, которую только что произнесла Вероника, или просто от того, что она употребила слово "фетишизируешь". Она это заметила.
   -- Тебе это больно? -- спрашивает она.
   -- Да нет, что ты! -- Он мотает головой, потом говорит, видно, чтобы переменить тему: -- Выпьешь еще чаю?
   -- Охотно. Чудный чай. Почему это мне никогда не удавалось так заваривать?
   -- Для этого надо быть немножко китайцем. Сколько насыпать... Сколько настаивать... Вот, например, ты протираешь чайник изнутри, после того как ошпарила его кипятком? Нет? Ну, тогда и говорить не о чем. Чтобы хорошо заварить чай, существует строго определенная последовательность действий, которые требуется выполнять внимательно и точно. Я бы даже сказал: с любовью...
   Он как будто шутит. Наливает чай, придвигает ей чашку. Вероника наблюдает за ним. Он высокий и худощавый. На нем свитер и вельветовые джинсы в широкий рубчик. По его серьезному, еще юному лицу волнами проходят то тени, то вспышки.
   -- В этой одежде, -- говорит Вероника, -- ты очень, очень похож на студента. С ума сойти, до чего ты молодо выглядишь!
   -- Ты тоже.
   -- Я по-другому... Да, я думаю, что тебе надо жениться. Если бы ты повстречал женщину с теми же вкусами, с теми же стремлениями, что у тебя... Я была ошибкой. Теперь мы это знаем.
   В голосе ее смирение и печаль -- и это не кажется ни притворством, ни наигрышем. И вместе с тем она как бы извиняется.
   -- По-моему, ты хочешь что-то сказать и не решаешься. Говори все, что хочешь, Жиль, я готова все выслушать.
   -- Что ж, поскольку, что бы мы ни говорили друг другу, это ничего не изменит, не могла бы ты сказать мне как можно более откровенно, почему все-таки у нас ничего не получилось? Конечно, у меня было время об этом подумать самому, и я нашел кое-какие объяснения. И все-таки я до конца еще не могу понять... Так вот, может быть, ты могла бы мне сказать, какова, по твоему мнению, основная причина нашего разлада? Я обещаю тебе, что не рассержусь, даже если это будет мне обидно. Пусть даже хуже, чем обидно. Я тоже готов все вы слушать.
   Она допивает чай, он берет у нее из рук чашку, потом она осторожно вытирает уголки губ платком, который вынимает из сумки. Взгляд Жиля задерживается на сумке, которую он как будто только что заметил. Это очень красивая, явно дорогая, роскошная вещь. Черная блестящая кожа, испещренная неравномерным узором, видно, крокодиловая.
   -- Нет, ты не знаешь этой сумки, -- говорит Вероника, кладя ее рядом с собой на кресло. -- Я схватила ее второпях, не подумав...
   Она не договаривает фразы и чуть заметно краснеет.
   -- Неважно, -- говорит Жиль. -- Не извиняйся.
   -- Я готова ответить на твой вопрос, -- начинает она, -- но не уверена, что смогу назвать причину. Просто мы не сошлись характерами, вот и все. У нас разные представления о... Ну, о том, как жить, что ли, как относиться к жизни. Ты словно из другого века...
   -- Какое содержание ты вкладываешь в эти слова?
   -- Я не умею это выразить. Может быть, надо было сказать не "из другого века", а "другой породы". Вот, например, ты вполне довольствовался тем, что у нас было, ты не считал, что это относительно убогий уровень. Я говорю: относительно... Когда мы жили вместе, я знала, что так будет изо дня в день, что ничего другого ждать нельзя. И теперь я могу тебе признаться: меня это пугало.
   -- Тебя это пугало?
   -- Мне казалось, что все от меня ускользает.
   -- Все?
   -- Мне хотелось вести другую жизнь, непохожую на ту, которую мы вели.
   -- Более роскошную? Более блестящую? Более разнообразную?
   -- Да. Что тут скажешь, я ничего не могу с собой поделать, я предъявляю к жизни требования, которых у тебя нет. Впрочем, ты это и сам прекрасно знаешь, ты меня не раз за это упрекал. За то, что я слишком многого хочу... Ну что ж, я и в самом деле многого хочу.
   -- Но все-таки это недостаточная причина для то го, чтобы расстаться.
   -- Вполне достаточная! Я же говорю тебе: я боялась. Боялась, что живу неинтенсивно. Нам дана только одна жизнь, и она проходит очень быстро. (Вероника хмурит брови, похоже, что она произносит защитительную речь.) Скоро нам будет уже под тридцать. Больше трети жизни прошла вот так, фу! Улетела! Жить осталось только каких-то жалких двадцать лет, жить в том смысле, как я это понимаю, потому что -- я тебе это уже не раз говорила, -что и как со мной будет после пятидесяти, меня решительно не интересует. Я хочу получить все сейчас. Не в шестьдесят и даже не в пятьдесят. Тогда будет поздно.
   Некоторое время они молчат. Жиль, видно, обдумывает то, что услышал. Он сидит, упершись локтями в колени и склонив голову. Вероника раскрывает сумку и вынимает пачку "Голуаз". Берет сигарету, закуривает, глядит в окно. Небо блекло-голубое, чувствуется осень. Потом она снова переводит взгляд на Жиля.
   -- О чем ты думаешь вот в эту секунду, можешь ты мне сказать?
   -- Да, только это не очень интересно.
   -- И все же скажи.
   -- Я думал о письмах, на которые я как-то наткнулся и имел нескромность прочесть.
   -- Это были мои письма? -- спрашивает она после мгновенной паузы.
   -- Нет. Пять лет назад я открыл шкатулку, в которой моя мама хранила фотографии и разные документы. Мне захотелось посмотреть фотографии. Ленточка, стягивающая пачку писем, развязалась, и я узнал почерк отца и не смог одолеть любопытства. Это была переписка отца и матери с сентября 1939-го по май 1940-го. В мае отец попал в плен. Это был год моего рождения... В письмах они писали о себе -- они тогда были молодоженами -- и обо мне, до и после моего рождения... Вот о чем я думал, когда ты меня спросила.
   Вероника озадаченно смотрит на него.
   -- Я не вижу никакой связи с тем, что я тебе сказала.
   -- Быть может, ее и нет. Знаешь, как приходят мысли в голову. Иногда трудно найти ассоциацию... Я забыл сказать, что, когда я читал эти письма, меня охватывало чувство счастья. Да, я думаю, это было именно счастье. С тех пор я вел себя по-другому с родителями. Они заметили перемену в моем отношении к ним, но, конечно, не подозревали о ее причине.
   -- Ты говоришь, что был счастлив, читая эти письма? Почему?
   -- Они написаны, как ты понимаешь, безо всякой претензии на стиль, да и вообще безо всякой претензии, но в них было столько доброты, простоты и обаяния...
   -- И от этого ты испытал такое...
   -- Не буквально. Это трудно объяснить. У меня возникло впечатление, что я... как бы продолжение... словно вода в русле реки, чудесное, непрекращающееся движение от истока к устью. Если хочешь, своего рода вечно живое настоящее. Я говорю сейчас несколько высокопарно потому, что никогда не пытался проанализировать это впечатление, но, по сути, оно очень простое.
   Несмотря на попытку Жиля объяснить свою мысль. Вероника, судя по всему, по-прежнему не понимает, при чем здесь все это. Она смотрит на Жиля с недоумением, видно, думая про себя, какой-то он все-таки чудной: вечно его занимают странные, несуразные, ни с чем не сообразные вещи, мало понятные даже ему самому, никак не связанные с сегодняшним днем. Однако она все же решается сказать:
   -- Ты вспомнил об этих письмах по контрасту с нами?
   -- Нет. Я подумал о них, когда ты сказала, что жизнь коротка и ты хочешь получить все сразу и сполна.
   -- А, понятно, -- еле слышно проговорила она, хотя, очевидно, она так ничего и не поняла. Вероника в нерешительности: она глядит на часы и, похоже, собирается встать.
   -- Мне, пожалуй, пора, -- говорит она.
   -- Ты ни о чем не жалеешь?
   Вопрос застает ее врасплох: она застывает на месте.
   -- Жалею? Ты имеешь в виду... нас? Конечно, жалею, -- она делает неопределенный жест. -- Всегда грустно, когда что-то кончается. Да, несмотря ни на что, я буду жалеть о многих... о всех хороших минутах, которые у нас были.
   -- А без Мари тебе не будет скучно?
   -- Конечно, будет. Но что ты хочешь, Жиль? Я еще молода. Я хочу жить, как живут молодые. В наши дни нельзя жертвовать собой ради ребенка.
   -- Для тебя это была жертва?
   -- Я неудачно выбрала слово. Конечно, это не была жертва, но все же, когда появляются дети, это уже не то. Они становятся главным, а к этому я еще не готова. И кроме того, в наш век дети нам по-настоящему не принадлежат. (Снова создается впечатление, что она произносит защитительную речь.) Как только они начинают самостоятельно выходить из дома, они отрываются от нас, у них появляется свое общество, и все кончено, домой их не заманишь. Поэтому, в конце концов... Но я понимаю, у тебя это все по-другому. Ты прирожденный отец, Жиль... Нет, я не шучу, это правда. Признайся, пока Мари будет с тобой, ты будешь счастлив?
   Он не отвечает.
   -- Знаешь, -- говорит он, -- когда я тебя спросил, жалеешь ли ты о чем-нибудь, я вовсе не собирался тебя ни в чем переубеждать, просто мне любопытно было знать, что ты думаешь, что ты чувствуешь. Мы просто болтаем, и все. Вполне доверительно, я надеюсь?
   -- Конечно, Жиль, я всегда любила с тобой говорить.
   Он глядит на нее с нежностью. Он улыбается, качает головой.
   -- Нет, не всегда. Тебе часто случалось со мной скучать. Я тебе что-то рассказывал, а ты едва слушала. Ты думала о другом. Ты была далека, очень далека.
   -- Ну, например, когда, я не помню?..
   -- Нет, так бывало. И даже в самом начале. Даже в Венеции. Бывали моменты, в ресторане, да и не только в ресторане, когда ты полностью отсутствовала. Признайся... Ты уже тогда подозревала, что совершила ошибку, ведь верно? Что тебе не стоило выходить за меня замуж?
   Он говорил безо всякого ожесточения, скорее мягко. И точно так же (словно они соревнуются в обходительности, в бережности по отношению друг к другу), точно так же она отвечает, глядя ему прямо в глаза:
   -- Да, верно, с первых же дней я поняла, что мы не созданы друг для друга.
   -- Мы никогда не говорили о нашем путешествии в Венецию. Но ты была очень разочарована, правда? В частности, убожеством гостиницы. Да?
   -- Я, наверно, много раз тебя ранила? Тем, что не скрывала своего разочарования?
   -- Нет, не ранила, скорее печалила. Знаешь, когда любишь, невыносимо чувствовать, что любимый человек считает тебя недостаточно привлекательным или еще чего-нибудь в этом роде. Что ты не на высоте ни в социальном, ни в финансовом отношении. Что любимый человек чуть ли не презирает тебя. Нет ничего более горького, ничто не вызывает большей депрессии, ничто так не разрушает тебя. Да, это то слово. И тебя охватывает страх, потому что понимаешь, что любовь немыслима без уважения...
   -- Я тебя действительно заставила страдать?
   -- Да, -- говорит он, улыбаясь. -- Очень.
   -- Прости меня.
   -- О! Все это уже прошло. А потом я ведь тоже не без греха.
   -- И все же, несмотря ни на что, мы иногда бывали очень счастливы. Вот в Венеции, скажем. Помни об этом.
   -- Да, мы были счастливы, это правда. Я рад, что ты тоже это помнишь.
   Он встает, подходит к ней и кончиками пальцев гладит ей щеку. Она хватает его руку и стискивает ее в своих ладонях. Так они застывают на две-три секунды. Потом он легонько высвобождает руку.
   Она тоже встает и, перейдя на деловой тон, спрашивает, в котором часу им надлежит завтра явиться в суд. Затем натягивает перчатки. Он выходит с ней в переднюю и подает ей пальто.
   На мгновение она задерживается у фотографии дочки. Фотография стоит рядом с декоративным сколком кварца.
   -- Он твой, -- говорит Жиль. -- Когда ты устроишься в новом доме, возьмешь его...
   -- Ты считаешь? -- говорит она как-то вяло. -- Ты не хочешь оставить его у себя?
   -- Он твой, -- повторяет Жиль. -- Я хочу, чтобы ты взяла его на память.
   -- Хорошо... Спасибо.
   Они целуются. Потом Жиль отворяет дверь. Они говорят друг другу: "До завтра", и Вероника начинает спускаться по лестнице, держась рукой за перила. Вдруг он говорит глухим голосом: "Вероника!" Она останавливается и запрокидывает голову. Она быстро поднимается к нему. Они стискивают друг друга в объятиях. Он говорит: "Я надеюсь, ты будешь очень счастлива". Он напряженно смотрит на нее, словно хочет навсегда удержать в памяти ее лицо. Он целует ее в щеки, в губы. Она высвобождается, отстраняет его. Она спускается по лестнице, не оборачиваясь, чуть быстрее, чем в первый раз.
   Не знаю уж, какому импульсу я подчинился, когда вернул ее, чтобы еще раз поцеловать. Видимо, в первую очередь той панике, которая овладевает нами, когда у нас навсегда отнимают любимую вещь или близкое существо. Мы прожили вместе почти пять лет, и вот она ушла. Вечером, вернувшись домой, я уже не застану ее дома, я никогда не буду больше просыпаться рядом с ней, ее лицо не будет больше лежать на моем плече. Я поддался рефлексу страха... А еще, как бы это сказать?.. Когда я глядел, как она спускается вниз по ступенькам лестницы в пальто цвета ржавчины, так ладно на ней сидящем, одной рукой в лайковой перчатке скользя по перилам, а в другой держа дорогую сумку из крокодиловой кожи, меня вдруг пронзила мучительная жалость к ней. Не впервые Вероника вызывала у меня это чувство, внешне, казалось бы, так мало оправданное: ведь она была и красива, и избалованна, и в перспективе ее ожидала "блестящая жизнь", как раз такая, о которой она всегда мечтала. Она отнюдь не должна была вызывать сострадание. И потом ведь по отношению ко мне она тоже вела себя небезупречно. Часто проявляла жестокость и пренебрежение, никогда меня не щадила. И все же я был полон жалости к ней. Она сказала: "Жизнь коротка, я все хочу получить сейчас". Это крик сердца тех, кому нечего дать... Она была катастрофически бедна и останется такой и во дворцах Венеции и в виллах на Лазурном берегу. Ведь она ничем не обладала, кроме красивого лица, красивого голоса, красивых манер. Но она ошибалась: жизнь удивительно долгая, потому что так быстро начинаешь и никогда не кончаешь стареть, потому что когда-нибудь тебе стукнет сорок, пятьдесят, шестьдесят лет -- возраст, к которому Вероника заранее питала отвращение. Я не знал человека, за которого она собиралась выйти замуж. Быть может, он был прекрасный человек, и умный, и добрый, и верный, может быть, он останется с ней до конца жизни и она всегда будет чувствовать себя любимой и избранной. Но то немногое, что я слышал о нем от общих знакомых, вселяло в меня сомнение. Мне рассказывали, например, что он не только завсегдатай того ночного клуба, куда мы иногда ходили с Вероникой и нашими друзьями, он просто "толчется там каждый божий день". А ведь этот клуб вряд ли то место, где "каждый божий день" находят себе прибежище ум и доброта. Во всяком случае, по моему разумению... Этого человека видели также в различных увеселительных заведениях на побережье, в обществе сезонно-модных дам: манекенщиц, которым создают рекламу, кинозвезд средней величины или наследниц громких состояний, короче, того сорта "сенсационок" (по выражению моей приходящей прислуги), которыми интересуются вечерние газеты. Вблизи всегда случался фотограф, в объектив которого этот тип щерил все свои тридцать два зуба. Одним словом, он представлялся мне этакой марионеткой-жуиром, напрочь лишенным человечности от той сладкой жизни, которую выделяет наша эпоха, наподобие железы внутренней секреции, выделяющей свои гормоны. Но я мог и ошибаться. Тем не менее известно, что таким людям, которым все дано (поскольку все перипетии их жизни излагаются в светской хронике эпизод за эпизодом -- вот поистине роман-фельетон наших дней!), так вот, известно, что таким людям быстро все приедается и что они охотно меняют места жительства, развлечения и женщин. Я представил себе Веронику лет через десять или пятнадцать, Веронику, отвергнутую этим баловнем судьбы, но отвергнутую с соблюдением всех законов, то есть получившую (если она догадалась обратиться за помощью к ловкому адвокату) солидные отступные и хорошую пенсию и поселившуюся на авеню Фош или в вилле на берегу Средиземного моря, подобно вышедшей в тираж содержанке, которая за несколько лет усердной службы успела "сколотить себе изрядный капиталец". Я представил себе распорядок жизни этой вот Вероники: она будет держать прислугу-испанку, как у всех, если только в этом апокалипсическом будущем не придется искать домашних работниц где-нибудь в глубине Лапландии или в последних, чудом уцелевших резервациях индейцев племени хибаро. С этой прислугой, наглой и требовательной, у нее будет тысяча проблем: трудно жить в наше время одинокой женщине... Вероника продолжала бы "принимать у себя" и "бывать на людях", но на уровне явно более низком, чем ее прежний "standing". (Подобно философам, которые не могут обойтись без специфических терминов при исследовании тех или иных вопросов, и я при рассмотрении данной темы не могу не пользоваться определенными выражениями и оборотами.) Итак, она будет вести примерно ту же жизнь, но на уровне куда более низком, ибо, перестав быть супругой миллионера (и утратив связанные с этим привилегии), она автоматически вылетит из обоймы. Ее станут меньше приглашать, да и то в дома, далеко не столь шикарные. И начнется такой ужасный упадок, что по сравнению с ним хронический алкоголизм с приступами белой горячки покажется сущим пустяком. Но точно так же, как бывшие содержанки утешаются плюшевым уютом и радостями изысканной кухни, Вероника тоже найдет утешение в этих усладах или им подобных, например, в казино (она всегда играла с азартом) или в обществе красивых, не знающих устали молодых людей, что тоже вполне в духе стареющих содержанок. Вся ее отчаянная доблесть была бы брошена на беспощадную борьбу за сохранение всеми доступными способами (как-то: пластическая хирургия, гимнастические упражнения и всевозможные массажи) своей "физической" формы. Она начнет скучать. Ее станут терзать неосуществимые желания, назойливые видения прошлого. Она вечно будет чувствовать себя неудовлетворенной и все более и более одинокой. А ведь все это было бы еще лучшим вариантом; в этом случае Веронике не надо было бы зарабатывать на кусок хлеба. Глядя, как она спускалась по лестнице нашего дома, молодая и нарядная, в пальто цвета осенних листьев и с сумкой от "Гермеса" в полном соответствии с архетипом элегантной молодой дамы, я, словно в двойной экспозиции, видел вместе с тем и будущую Веронику, видел как привидение, как эктоплазм, который можно обнаружить только на фото, запечатлевшем медиума в трансе... У меня все внутри перевернулось от невыносимой жалости к ней, и я позвал ее, чтобы еще раз поцеловать.
   Несколько дней спустя я отправился навестить моих стариков. Само собой разумеется, дочка, как и всегда, спросила, где мама. Я ей ответил той дежурной формулой, которую взрослые почему-то считают нужным в таких случаях преподносить детям: мама уехала путешествовать, она скоро вернется и тогда возьмет ее к себе на несколько дней... Жанины в тот вечер не было дома. Я остался обедать. Развода в разговоре едва касались, о Веронике вообще не было речи, и не потому, что хотели молчать об этом в присутствии девочки. Просто мои родители проявляли в этих вопросах всегда исключительный такт. Я бы никогда не допустил никаких замечаний по адресу Вероники, но мне нечего было опасаться, даже тетя Мирей молчала: видимо, ей выдали строгие инструкции, и она делала героические усилия, чтобы скрыть свое торжество и сдержать поток возмущения. Только несколько косых взглядов, многозначительных ухмылок и два-три туманных намека указывали на то, что в ней клокочет вулкан, который ждет моего ухода, чтобы начать извергаться. После обеда мама с теткой принялись убирать со стола, и я остался вдвоем с отцом: дочку уложили спать. Отец угостил меня маленькой сигаркой -- он любил под вечер выкурить такую сигарку. Мне кажется, он жалел меня, печалился о "моей судьбе", и ему хотелось бы как-то выразить мне свое сочувствие, но он, конечно, не знал, как за это взяться. Он заговорил со мной о Жанине: "Она частенько видит твоего шурина. Не знаю, есть между ними что-то или нет".
   -- Надеюсь, что нет!
   -- Я котел сказать, не собираются ли они пожениться...
   -- Но это невозможно!.. Послушай, это невозможно! Жанина не может выйти за этого типа.
   -- Почему? Он скверный парень?
   -- Он не плохой и не хороший. Просто он не подходит Жанине, ну никак не подходит! Я предпочел бы, чтоб она вышла за кого угодно, только не за него.
   -- Он тебе до такой степени не нравится?
   -- Да это то же самое, как если б мне сказали, что Жанина выходит замуж за администратора ночного клуба или там за букмекера. Я ничего не имею против администраторов ночных клубов или букмекеров, но... В общем, папа, ты понимаешь, что я хочу сказать?..
   Да, он прекрасно понимал, что я хотел сказать. У нас с отцом были одни и те же предрассудки, дурацкие, абсурдные, но мы берегли их как зеницу ока, и если бы у нас их силой вырвали, нам показалось бы, что мы ослепли.
   -- Знаешь, мы ей ничего не говорим, даже когда она изо дня в день приходит очень поздно. Она ведь уже большая девочка, и мы не решаемся делать ей замечания. Впрочем, я уверен, что ничего плохого она не делает. Я ей доверяю. Но было бы хорошо, если бы ты попытался узнать, как обстоят дела. От тебя она ничего не скрывает.
   -- Хорошо. Завтра или послезавтра я ее увижу и поговорю.
   Потом отец стал рассказывать мне о дочке, повторял ее смешные словечки, вспоминал ее забавные проделки. В общем, все то, что превращает нормальную жизнь детей в этакую повседневную эпопею -- кажется, что слушаешь рассказ о детстве Геракла. Моя дочь быстро развивалась, проявляла живость ума, она была забавной, веселой, нежной. Конечно, мне было приятно, что отец так отзывался о Мари. Я верил, что девчонка была именно такой, как он говорил, хотя, как это свойственно дедам, он, конечно, несколько преувеличивал. И все же я слушал отца невнимательно: я отвлекся, разглядывая его. Но постепенно меня охватило несколько неприятное чувство: то ли это была тоска, то ли мне просто стало не по себе. Отец сильно постарел за последнее время -- тогда я впервые это заметил. Я думаю, мне стало не по себе оттого, что я увидел удивительную доброту в его лице, редкую мягкость взгляда.
   Да, именно от этого. В отношениях с отцом я никогда не мог преодолеть скованности, какой-то глубокой неловкости... Я вспомнил, каким я был колючим, замкнутым подростком, как я всегда молчал в его присутствии, хотя он и старался установить со мной контакт. И мне было тяжело от мысли, что он с этим смирился... Мне захотелось встать и уйти. Сколько потеряно лет, когда я был так неловок с ним, когда ему могло показаться, что я его не очень люблю, потеряно невозвратимо. Сколько их ушло, этих лет... Отец продолжал рассказывать.