Важно отметить, что Карнап, в сущности, заменяет вопрос об отношении между языком и реальностью вопросом об отношении между языком и «проецируемой» этим языком онтологией. Как уже было сказано, каждый языковой каркас содержит правила, определяющие, что считать реальным или существующим, и тем самым постулирует существование определенных объектов. Совокупность постулируемых таким образом объектов составляет онтологию данного языкового каркаса. Вопрос о внеязыковой реальности выносится, стало быть, за «скобки» философского рассмотрения. Отсюда можно сделать вывод, что реальность вне всех языковых каркасов превращается в «ноуменальный» мир, о котором мы ничего не можем знать и который поэтому становится бесполезным «допущением». Вместе с тем Карнап отказывается от идеи «универсального» языка и логики, пронизывающей собой всё и вся. Языковых каркасов может быть сколько угодно много, и каждый, в соответствии с принятыми в нем логическими правилами, задает свою собственную онтологию. Мы свободны в нашем выборе языковых каркасов, и эта свобода означает конвенциональность языка и относительность онтологии. Немаловажно и то, что языковой каркас трактуется Карнапом как что-то такое, что мы можем сознательно конструировать, что может служить предметом «лингвистической инженерии». Это означает, что рассмотрение языка и проецируемой им онтологии переносится в контекст создания специальных искусственных языков и их исследования в рамках логической семантики.
 
   Итак, мы рассмотрели первый этап в развитии моделей соотношения языка и реальности в рамках аналитической философии. Этот этап отличается тем, что в представлениях о языке доминирующей оказалась сформулированная Фреге концепция языка с заложенными в ней возможностями логического анализа. Аналитических философов очаровал созданный в рамках новой логики формальный язык – очаровал четкостью логической структуры, точностью правил и удивительной прозрачностью отношения между его знаками и тем, что они обозначают. Этот язык стал для них образцом не только в том смысле, что он лишен многих недостатков естественного языка, но и в том, что он являет собой своего рода «квинтэссенцию» языка: все те аспекты естественного языка, которые не находят отражения в «логически совершенном» языке, были восприняты аналитическими философами как вторичные или, по крайней мере, как не оказывающие существенного влияния на его «фундаментальные» черты. Однако любой искусственный язык, какими бы богатыми выразительными возможностями он ни обладал, имеет одно принципиальное отличие от естественного – он создается для определенных, т. е., иначе говоря, ограниченных, целей, тогда как естественный язык по своей природе многофункционален. Формально-логические языки вроде языка логики предикатов имеют в качестве основной и определяющей репрезентирующую, или описательную, функцию; каждое их выражение в соответствии с правилами интерпретации соотносится простым и однозначным образом с некоторым элементом четко определяемой «онтологии» языка. Когда такой язык берется в качестве модели естественного языка, из рассмотрения исключаются другие функции последнего, а также не учитываются те, кто используют язык, чтобы говорить о мире; они просто имеют в своем распоряжении готовую систему «язык-мир», никоим образом не влияют на природу связи между словом и обозначаемым им предметом и не участвуют в механизмах установления этой связи.
   Другой особенностью рассматриваемого этапа в развитии лингвистических идей является то, что значение языкового выражения трактуется как некая сущность, не важно – считается ли оно состоящим из двух компонентов (в этом случае выражение соотносится с двумя сущностями) или из одного. Это решение также во многом навеяно моделью формально-логического языка, в котором значением знака считается элемент «онтологии», соотносимый с этим знаком при помощи правил интерпретации. Кроме того, на этом этапе аналитические философы ориентировались на экстенсиональные языки логики, в основе которых заложена идея семантического атомизма, которую они перенесли и в свою философию – на трактовку понятий истины и значения.
   Указанные особенности подхода к осмыслению природы языка, как мы видели, сказались и на созданных в этот период онтологических картинах мира (в виде концепций логического атомизма), и на истолковании отношения между языком и миром. Поскольку это отношение воспринималось как простое «отображение» элементов языка (прежде всего имен) на элементы мира и в этом смысле оно является прямым, конвенциональным и не нуждающимся ни в каком объяснении, то встает вопрос о том, что же представляет собой реальность, отображаемая в языке. С точки зрения Рассела, эта реальность объективна и не зависит от субъекта, но обосновывает он этот тезис в духе неореализма, т. е. опираясь на эмпиристские эпистемологические соображения. Витгенштейн и Карнап предложили иное решение. Для них мир, соотносимый с языком, неизбежно оказывается организованным или оформленным логической структурой этого языка, а стало быть, зависящим (в определенной мере) от языка и от субъекта, использующего этот язык для описания мира. С тем, что находится за пределами структурированного языком мира, мы не можем вступать в познавательное отношение, это ноуменальный мир, который Витгенштейн характеризует как «мистическое», а Карнап – как «практическое», как то, что может влиять на наш выбор языка. Если у Витгенштейна источником этих кантовских «мотивов», видимо, является философия А. Шопенгауэра, то в случае Карнапа они, скорее, являются результатом прямого перенесения в область более общего философского рассмотрения некоторых идей, концепций и подходов, которые были сформулированы в рамках логической семантики.
   Дальнейшее развитие представлений о связи между языком и реальностью в рамках аналитической философии не в последнюю очередь было связано с осознанием упрощенного характера той модели языка, на которую опирались Рассел, ранний Витгенштейн и Карнап. Это выразилось прежде всего в замене трактовки языкового значения как некой сущности трактовкой значения как употребления. Эта идея получила разные истолкования у аналитических философов, послужив основой для разных концепций языка и разных моделей соотношения языка и реальности, которые станут предметом нашего рассмотрения в последующих главах.

Глава 2. Связь между языком и онтологией в философии У.В.О. Куайна

   Уиллард Ван Орман Куайн (1908–2000) является первым и крупнейшим представителем аналитической философии, родившимся в США. Но не только этим он выделяется среди участников этого философского направления. Если подавляющее большинство аналитических философов XX в. стремились к постепенному и последовательному решению проблем, не заботясь о приведении полученных результатов в единую систему, то Куайн – это прежде всего систематический философ, и его философия выглядит как единый монолит[58]. Главными принципами его философской системы являются сциентизм, эмпиризм и бихевиоризм, а в ее рамках Куайн отстаивает натурализм (в противовес ментализму), физикализм (в противовес феноменализму), холизм (в противовес редукционизму и атомизму). Своеобразие философского мировоззрения Куайна состоит в том, что оно образует синтез из определенных идей и установок логического позитивизма и прагматизма. Из-за систематического характера философии Куайна при рассмотрении любой ее части (учения или концепции) приходится учитывать ее связи с другими частями. Поэтому хотя отношение между языком и реальностью является лишь одной из тем в творчестве Куайна (пусть и центральной[59]), ее изложение потребует обращения ко многим другим аспектам его философии.
   В работе «Философия логики» Куайн отмечает, что между предложением и реальной ситуацией, которую оно описывает, находятся «два неуловимо вмешивающихся элемента – значение и факт» [Quine, 1970а, p. 1]. Чтобы понять, почему это происходит и какие последствия это имеет для онтологии, мы начнем с общего обзора теории значения и концепции языка Куайна.

2.1. Концепция научной семантики

   Куайн принимает фрегевское различение значения, с одной стороны, и именования, или референции – с другой, хотя и выражает его в иных терминах. Он отвергает денотативную, или референциальную, концепцию значения, согласно которой значение языкового выражения отождествляется с объектом, который оно обозначает, – отвергает на том основании, что выражениям не нужно иметь референцию к какому-либо объекту или сущности, чтобы обладать значением. В результате Куайн выделяет два раздела семантики: теорию значения и теорию референции. По его мнению, если благодаря усилиям Тарского и Карнапа удалось превратить теорию референции в «научно респектабельное» предприятие, задав строгие и точные определения таких понятий, как истина, выполнимость, именование, экстенсионал и т. п., то теория значения пребывает в «печальном состоянии», которое Куайн и стремится исправить.
   Свою задачу Куайн видит в том, чтобы построить теорию значения на прочных научных основаниях, а для этого, считает он, ее нужно избавить от всяких ссылок на «интенсиональные» сущности, как ментальные, так и абстрактные. Лингвистическим значениям нужно дать такую трактовку, чтобы они заняли свое место в «натуралистически истолкованной вселенной»[60]. Таким образом, теория значения должна стать антименталистской и антиплатонистской: мы должны отказаться от представления о значениях как некоторых психических феноменах или абстрактных сущностях вроде фрегевских «смыслов». По словам Куайна, идея ментальных или абстрактных значений – это «миф музея, где экспонатами являются значения, а табличками – слова» [Quine, 1969, p. 27].
   Однако, если мы отвергаем идею, согласно которой значения локализованы в сознании человека или, как фрегевские смыслы, каким-то образом вступают в контакт с сознанием, то мы остаемся с тем, что предложения и слова оказываются простыми звуками. Тогда благодаря чему же удается «вдохнуть жизнь» в звуки и сделать их языковыми символами? На этот вопрос Куайн отвечает – употребление: звуки становятся частью языка, когда их употребляют люди в своей коммуникации друг с другом. Таким образом, лингвистические выражения приобретают значение не благодаря своей связи с ментальными процессами или абстрактными сущностями, а выполняя определенную роль в коммуникации. Более того, язык потому способен «вплетаться» в человеческую деятельность, что сам является определенным видом поведения. Поэтому, считает Куайн, в той степени, в какой понятие значения является правомерным, оно должно быть объяснено ссылкой на вербальное поведение. Важность этой идеи, по мнению Куайна, подчеркнул Витгенштейн, а задолго до него – Дьюи, для которого «значение – это не психическое существование; это прежде всего свойство поведения» [Quine, 1969, p. 27].
   Представления Куайна о человеческом поведении имеют прямые корни в бихевиоризме. Он многое почерпнул у своего коллеги по Гарварду Б.Ф. Скиннера, хотя своим общим бихевиористским мировоззрением он обязан создателю этого направления в психологии Дж. Б. Уотсону Для Куайна бихевиоризм служит ключом к научному изучению языка. «В психологии можно быть или не быть бихевиористом, но для лингвистики иного выбора просто не существует. Каждый из нас обучается языку, наблюдая за вербальным поведением других людей и сталкиваясь с тем, что наше собственное неуверенное вербальное поведение наблюдается, поощряется или корректируется другими людьми. Мы жестко зависим от публичного поведения в наблюдаемых ситуациях. Пока наше владение языком соответствует всем внешним контрольным точкам, где наше высказывание или наша реакция на высказывание кого-либо другого может быть оценена в свете некоторой общей для нас ситуации, до тех пор все идет хорошо. Наша ментальная жизнь в промежутке между контрольными точками безразлична для оценки нашего овладения языком. В лингвистическом значении нет ничего сверх того, что может быть добыто из публичного поведения в наблюдаемых ситуациях» [Quine, 1992, p. 37–38]. Куайн указывает, что понимает бихевиоризм довольно широко и не ограничивает его условной реакцией[61], однако, как мы увидим далее, в своей трактовке вербального поведения он главное внимание уделяет поведенческим реакциям на «стимулы», возникающие в результате воздействия окружающего мира на «наши нервные окончания».
   Итак, чтобы значения могли стать предметом эмпирического исследования, они должны быть «локализованы» в публично наблюдаемом поведении. Все это означает, что язык имеет социальную природу: «язык есть социальное умение, которые мы все приобретаем исключительно на основе открытого поведения других людей при публично распознаваемых обстоятельствах» [Quine, 1969, p. 26]. Куайн не устает это повторять, подчеркивая: «когда мы знаем значение выражения, мы знаем то, что является наблюдаемым в открытом вербальном поведении и его обстоятельствах» [Quine, 1987b, p. 131], т. е. значение есть нечто такое, что «манифестируется» вербальным поведением.
   Чтобы выявить все физические и поведенческие факты, лежащие в основе лингвистической коммуникации и образующие значение в его надлежащем понимании, Куайн предлагает провести «мысленный эксперимент» (или «концептуальное упражнение»), в котором установление значения произносимых звуков осуществляется на совершенно «голом месте», т. е. без какой-либо предварительной информации. По мнению Куайна, это имеет место в ситуации «радикального перевода» – идеализированном контексте, в который помещается полевой лингвист, исследующий до этого неизученный язык, не имеющий исторических или культурных связей ни с одним из известных языков. Лингвист не может рассчитывать на словарь или помощь билингвиста. Эмпирические данные, имеющиеся в его распоряжении, исчерпываются наблюдаемым поведением носителей языка (туземцев) в публично наблюдаемых условиях.
   Как отмечалось выше, для Куайна поведение человека – это прежде всего его реакция на воздействие окружающего мира. Различные виды энергии (свет, звук, тепло) приходят в столкновение с поверхностями человеческого тела, имеющими сенсорные рецепторы, которые получают тем самым различные виды стимуляции, влияющие на поведение. «Под стимуляцией, которой подвергается субъект в некотором данном случае, – пишет Куайн, – я имею в виду лишь временно упорядоченное множество всех тех его экстероцепторов[62], которые приводятся в действие в этом случае» [Quine, 1992, p. 2]. Каждый вид стимуляции сенсорных рецепторов скоррелирован с определенными диспозициями к вербальному поведению. В результате совокупность получаемых человеком стимулов и составляет значение, манифестируемое его вербальным поведением. Поскольку такая трактовка значения очень сильно расходится с его обычным понимаем, Куайн вводит специальное название для этого «бихевиористского эрзаца» значения – «стимул-значение».
   Идея стимул-значения станет яснее, если принять во внимание следующие два обстоятельства. Во-первых, носителем стимул-значения Куайн считает не отдельное слово или словосочетание, а предложение в целом, и, во-вторых, краеугольным камнем его семантики служит бихевиористский метод установления согласия или несогласия субъекта с тем или иным предложением. «Без этого приема не было бы никакой надежды на передачу языка последующим поколениям и на понимание вновь открываемых языков. Именно исследованием предложений на согласие или несогласие мы осваиваем резервуары вербальных диспозиций» [Quine, 1975а, p. 88]. Итак, Куайн определяет класс способов активирования сенсорных рецепторов человека, которые побудили бы его согласиться с исследуемым предложением в какой-то конкретной ситуации, как утвердительное стимул-значение этого предложения. Класс аналогичных способов, побуждающих к несогласию, он называет отрицательным стимул-значением данного предложения. Соединенные вместе утвердительное и отрицательное стимул-значения предложения образуют его стимул-значение в целом. Это означает, что в стимул-значение предложения для субъекта «суммируются его диспозиции соглашаться или не соглашаться с предложением в ответ на имеющуюся в настоящий момент стимуляцию» [Quine, 1960, p. 34]. На основе стимул-значения Куайн вводит и другие бихевиористские «аналоги» отвергнутых им интенсиональных понятий[63].
   В свете сказанного задачи лингвиста в ситуации радикального перевода сводятся к наблюдению каузальных связей между окружением туземцев и их диспозициями к вербальному поведению, т. е. каузальных связей между «силами, которые, как он видит, воздействуют на поверхности тела туземца, и наблюдаемым поведением туземца, речевым или иным» [Quine, 1960, p. 28]. Иначе говоря, лингвист воспринимает туземцев как «черные ящики», на «вход» которых подаются внешние стимулы, а на «выходе» имеются определенные диспозиции к вербальному поведению, и единственными объективными данными для него служат каузальные связи между движениями, звуками и окружающей средой. В своем широко известном примере Куайн описывает, как же именно происходит установление стимул-значений. Радикальный переводчик и туземец находятся в ситуации, когда мимо пробегает кролик и туземец произносит «Гавагай». Согласно Куайну, лингвист воспринимает эту фразу «голофрастически», т. е. как бесструктурное односложное предложение, и записывает в качестве ее предварительного перевода предложение «Кролик». Если ему уже удалось установить, как туземцы выражают согласие или несогласие, он сможет проверить этот свой перевод, выясняя при каждом новом появлении кролика, согласится ли туземец в этом случае с «Гавагай». Таким образом, он сможет собрать индуктивные свидетельства в пользу перевода «Гавагай» как предложения «Кролик». «Общий закон, в пользу которого… (лингвист. – Л.М.) собирает примеры, грубо говоря, состоит в том, что туземец согласится с “Гавагай” именно при наличии тех стимуляций, при которых мы, будучи спрошенными, согласились бы с “Кролик”» [Quine, 1960, p. 30], т. е. индуктивным образом радикальный переводчик приходит к заключению, что «Гавагай» и «Кролик» имеют одно и то же стимул-значение.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента