Он был ей немил. Но она смотрела на него все же немного не так, как другие. Она не могла отрицать, что постепенно в душе ее нашлось место для тирана, ненавидимого всеми, ненавидимого по справедливости. Ей делалось его жаль. Что крылось за этой жалостью, сказать было трудно, она не могла, да и не хотела в себе разбираться. Она жалела всех, вот и его пожалела. А что, если это не только жалость?
   Полюбить его она никогда не сумеет, она знала, для этого он слишком ей противен. Но она жалела его. А жалость всегда толкала ее на жертву. Значит, надо пожертвовать собой и для него?
   Она ничего не знала о любви и думала, что только приносит себя в жертву.
   Но где она? На какой улице? Кажется, она ее узнает. Не к Дамасским ли воротам ведет она? Да, вот они, ворота.
   Пройти?
   Она прошла через ворота, прошла еще немного, остановилась. На поле у дороги не было цветов. Уже не было. Кое-где торчали еще засохшие стебли, но цветов не было.
   И она повернула к дому.

 

 
   Вскоре она пошла во дворец и сказала царю, что, если он желает, она станет ему женой. Эти слова осчастливили его. Было ясно видно, как он счастлив, хоть ощущение счастья было ему внове и он не привык выражать и показывать его.
   Она протянула ему руку, и в его руке ладонь ее показалась такой маленькой, что, несмотря на всю торжественную серьезность минуты, оба не могли удержать улыбки. Так стояли они друг против друга, непохожие, как только могут быть непохожи двое между собой: она — хрупкая и нежная, с нежным лицом, унаследованным от многих поколений, прекрасных древней красотой, и он — тяжелый, с лицом тоже тяжелым, дурным и грубым.
   Он не обнял, не притянул ее к себе, он был сдержан и почтителен, и она была ему за это благодарна. Но потом, расставшись с ним, она корила себя за это чувство благодарности.
   Она была из тех, кто непрестанно себя корит.

 

 
   В брачную ночь ее напугала его неистовая страстность. Она не знала любви и никак не думала, что она такая. Она попыталась следовать ему, но, не имея прежде мужчины и будучи неискушена в ласках, не сумела ни ответить на его пламень, ни его умерить. Темнота скрыла ее отчаянное лицо, и он ничего не заметил.
   Первая брачная ночь стала для нее мучением.
   Но потом иногда она делила с ним страсть. Она все больше к нему привыкала, а он делался все бережнее и нежней. И несмотря на их глубокую несхожесть, а может быть, и по причине ее, его ласки порой давали ей глубокую радость. Хоть сам он внушал ей ужас.
   И общая жизнь их оказалась куда лучше, чем она смела надеяться. Но приручить ее вполне он так и не мог. Она боялась, как бы он не заметил этого, старалась ничем себя не выдать. Но трудно такое утаить. А она знала, как он подозрителен. Она заставляла себя не останавливаться мыслью на том, что было ей в нем противно. И это все лучше ей удавалось.
   Но она знала, что не любит его.
   Она распорядилась убранством дворца, и по крайней мере часть его стала походить на жилье. Она изгнала запустение, и те залы, которые она выбрала, сделались почти уютны. Настоящим кровом они для нее не стали, но вид их совершенно переменился. Остальные же залы стояли пустые и зловещие, как прежде, но это и неважно, она туда не заглядывала.
   Одного не могла она снести: мучений узников в подземельях. Оттуда не доносилось ни звука, и никто, находясь во дворце, ничего не мог бы заметить, но она знала, что они томятся там. Об этом она и сказала царю. Сказала, что не в силах снести этой мысли, что она молит его снять у нее тяжесть с души и отпустить их на волю. Она знала, что их самих он не пожалеет. Она просила, чтоб он пожалел ее. Она сделалась его женой и пришла жить под его кров, в его дом. В тюрьме она жить не согласна.
   Все это она объявила ему, и он уступил ей. Отпустил всех узников, кроме виновных в особенно тяжких преступлениях и ожидавших скорой казни.
   — Те и так освободятся, — сказал он строго, без тени насмешки.
   Необычайная весть разнеслась по городу со скоростью лесного пожара. Сомневались, не верили, но тотчас убеждались воочию. И те, кто снова обнял своих близких, благословляли имя Мариамны, имя доброй царицы Мариамны, смягчившей злое сердце царя и добившейся от него неслыханной милости.
   Благослови ее, господь. Благослови ее, господь.

 

 
   Но родня ненавидела ее без меры за то, что она сделала, за то, что стала женой презренного и гнусного тирана, неправдой захватившего трон. Какой позор на их род, истинно царский род! Какой грех и стыд! Такое нельзя простить, и они не желали с ней знаться. И отныне призывали на нее смерть, которая одна положила бы конец бесчестью.
   Она ничего об этом не знала и не поверила бы, если б ей рассказали.

 

 
   Народ же особенно чтил ее после дарованной узникам свободы и, зная ее добрую власть над тираном, надеялся только на нее. Все благие перемены совершались благодаря ей, по ее доброте. И народ во всем ей доверился.
   Однако ее любили не только за благодеяния, ею оказываемые. Любили ее за то, что она такая непохожая на других. В то жестокое, грубое время она была нежна и тиха, и она дарила свою задумчивую улыбку каждому, кто встречался на ее пути, каждому, на кого падал ее темный взор. Как только она выходила на улицы города, навстречу ей устремлялась людская любовь. Все знали ее, тотчас узнавали. Еще и потому, что одета она была почти всегда одинаково. Ставши царицей, она ничего не изменила в своей одежде, такой простой и не совсем обычной. Покрывала ее были затканы серебром, плащи серебром оторочены, и еще любила она носить серебряные пояски. И сандалии у нее всегда были с серебряными браслетами.
   Тусклое серебро было ей к лицу, шло к ее красоте, было сродни ей. Подвески ее всегда были из серебра, никогда — из золота. Напрасно старался царь, в первое время особенно, задаривать ее дорогими ожерельями, бесценными каменьями Востока, искусно выделанными в угоду прихотливому женскому вкусу. Она отвергала его подарки. Ставши царицей, она не хотела меняться ни в чем, она осталась прежней и одевалась в те же одежды, какие однажды избрала для себя, не слишком об этом задумываясь.
   Такой любили ее люди. Лица их сияли, когда они видели ее на улицах города. И, падая перед ней на колени, целуя край ее плаща, женщины не могли представить ее себе иной. Такой они ее любили.
   И ее называли Мариамна — царица серебряная.

 

 
   Однажды, поздним вечером, когда ее навестила старая служанка из дома ее родных, Мариамна узнала, что тот упрямый мальчик бежал в горы, в стан Маккавеев.
   Она спрашивала себя, не вызван ли его побег тем, что она стала женой ненавистного. Она все бы отдала за то, чтоб это оказалось не так. Но каждый вечер, ложась в постель, она думала о маленьком беглеце и видела перед собой его измученное, худенькое лицо.

 

 
   Она и вправду имела доброе влияние на владыку. Он и вправду изменился к лучшему, правление его стало мягче, и жестокость умерилась или стала менее явной. Это нельзя было отрицать, нельзя не заметить. И все знали, что благодарить тут нужно Мариамну, и никого другого. Признавали это и те, кто презирал ее за брак со страшным идумеем.
   Только ее родня была неизменна в смертной ненависти.

 

 
   Однажды он повел ее с собою к храму. Он хотел показать ей свое детище. Долго ходили они вокруг постройки, и он объяснял ей, как задумано сооружение и как оно превзойдет красотой и затмит славой сам храм Соломонов.
   Она слушала, смотрела, но без внимания. Казалось, все это ей неважно. Может быть, храм был ей не нужен.
   Она так мало думала о себе. В противоположность ему, воздвигшему в свою собственную честь эту святыню. О, она была углублена в себя, жила глубокой жизнью души. Совсем, совсем иначе, чем он. Может быть, она не была верующей? Или, веря, сама того не сознавала? Так же точно, как была добра, не сознавая своей доброты, не заботясь о ней?
   Может быть, храм был ей не нужен?
   Он не брал ее с собой, отправляясь по ночам к месту стройки. Он по-прежнему ходил туда один и один бродил во тьме.
   Отчего? Он и сам не знал. Просто так. Но он ходил туда. И долго бродил во тьме. И потом долго стоял под сверкающим ночным небом, устремив в него взгляд.
   Ничто не связывало его с божеством. Пустынна была его душа, которую жалили холодные копья звезд.

 

 
   Многое он скрывал от нее, о многом она не догадывалась. Не только об одиноких ночных прогулках. Не в его привычках было кому-то доверяться. И ей он доверялся далеко не во всем. Между ними не было полного доверия, оба в нем не нуждались.
   Она привыкла свободно располагать собой, и он предоставлял ей свободу. Каждого занимали свои заботы, и другой не участвовал в них.
   Но он знал, чем занята она, она же не знала о его делах. Он обладал настороженной чуткостью, замешанной на подозрительности. А к тому же его шпионы исправно несли свою службу.
   Так, ему тотчас стало известно, что к ней приходила старуха служанка из дома Маккавеев.
   Мариамна очень бы встревожилась, если б об этом узнала.

 

 
   Он загорелся гневом, когда ему донесли, что мальчишка, которого он отпустил на волю, бежал в горы к Маккавеям. Нелепо было его отпускать, не надо бы этого делать.
   Долго бесила его эта безделица.
   Но Мариамне он не сказал ничего.

 

 
   Страсть его к ней не утихала. Ей трудно было утолять его неистовую жажду. Казалось, он наделен неиссякаемой силой, ее же потребность в нежности оставалась неудовлетворенной. Правда, он стал нежней и бережней, был к ней внимательнее, но не всегда. Он по-прежнему думал больше о себе и в любви был жесток, как и во всем. Порой она боялась, что ее задушат его ласки.
   Никогда прежде не знал он похожей на нее женщины, и это распаляло его. Она была ему внове, полная ему противоположность. И он не мог понять ее, не мог проникнуть в мир иных, строгих и прохладных чувств.
   Никогда прежде он не знал любви, не знал, что она такое. И любовь так чужда была всему его существу. Он понял, что любит Мариамну, только не понял, что влечет за собой любовь. Страсть не изменила его души.
   Но он хорошо осознал силу влечения к ней и думал, что это и есть любовь.
   Часто она бывала слишком истомлена дневной заботой, но все же ночами она старалась ему угодить, потому что она не смела ни в чем перечить ему, но не только поэтому. Еще она хотела, чтобы в ее объятиях он нашел забвение всего: диких своих порывов, безмерных своих вожделений, — всего на свете.
   Когда потом она гладила его по голове, он затихал, и ей казалось, что она усмирила огромного зверя. Она любила эти минуты. Ведь она привязалась к нему. Жалела его и немного к нему привязалась.
   Умерилась ли его злоба? Стал ли он лучше?
   К ней-то он всегда был добр.
   Но ей хотелось, чтобы он был добр ко всем.

 

 
   Так протекала их жизнь, и в конце концов он не мог не заметить горьких усилий ее любви, такой отличной от его чувств. Прежде, с другими женщинами, он думал только о своем желании, остальное было ему безразлично. Но с нею все переменилось. Он страдал, хоть не показывал ей своих мучений, таил их в себе. Он ни за что и ничем не хотел себя выдать. Тяжело было ему, с его натурой, терпеть унижение, но куда тяжелей было бы ему себя выдать.
   А страдал он горько и явственно. Он все больше замыкался в себе, и часто взгляд его пугал ее, и она боялась смотреть ему в глаза. Он и сам избегал ее взгляда. Она все понимала, но не смела об этом заговорить. Да и как бы она ему сказала? Нелегко двоим, делящим ложе, говорить о таких вещах. А им, друг другу не доверявшим, и вовсе невозможно. Она еще больше старалась угодить ему, показать, что не только он в ней нуждается, но и она в нем, что все не так, как он думает. Но от этого только росла его подозрительность, его острая чуткость, он понимал ее еще верней, и еще злосчастней делалась жизнь обоих.
   Теперь оба почти всегда молчали, он избегал показывать, как она необходима ему, принуждал себя к сдержанности. И наконец совсем перестал приближаться к ней, подавил в себе желания.
   Так он выражал теперь свою любовь.

 

 
   А в горах снова вспыхнули бои. В Иерусалиме мало кто слыхал об этом, но связанные с отрядами Маккавеев знали все. Ирод же, принимавший гонцов со всех краев страны, узнал, разумеется, тотчас, где и когда началась битва. Не его войска первыми вступили в сражение, на этот раз напали Маккавеи. Его войска уступали Маккавеям числом, потому те и открыли бой.
   Гонцы осаждали дворец, и все поняли, что происходят какие-то важные события. Поняла и Мариамна. И она не удивилась, когда Ирод объявил, что должен на время покинуть город, что его присутствие необходимо в другом месте, где именно — он, однако же, умолчал. Они простились. Она задержала его руку в своей. В обеих своих прохладных ладонях задержала она его руку.

 

 
   Как всегда, оставив Иерусалим и дворец, он испытал облегчение. На этот раз, как и прежде, он радовался свободе.
   Приближаясь с подкреплением к горам, он всей грудью вдыхал их вольный ветер, и в нем играла древняя кровь предков, и он снова радовался и снова был самим собой, несмотря на темную страсть, гложущую его душу.
   На коне он далеко обогнал пеших телохранителей и отряды подкрепления и был совсем один. Его люди привыкли к этому, он никогда не подпускал к себе близко ни солдат, ни военачальников. Но, как уже говорилось, они его любили. Отчасти, конечно, за то, что он не сдерживал их необузданности, позволял вволю убивать и грабить. К тому же им нравилось, что держался он так отчужденно, никого не удостаивал близостью, ибо им нужен был вождь, полководец. Особенный человек, не им чета.
   Давно уже не ходил он с ними в походы, и они ликовали при виде его. Но не могли не заметить, что на этот раз он особенно хмур и суров.
   В горах они тотчас нашли своих, счастливо наткнувшись на свой пост в теснине. Выяснили расположение частей. Те залегли правее за перевалом и грелись у костров, ибо тут, высоко, было холодно. Начальник удивился нежданным гостям, он хотя просил подкрепления, но не чаял увидеть самого Ирода. Он рассказал обо всем, что произошло, и Ирод выслушал его в молчании. Потом царь за многое ему выговорил и, когда тот сослался на малочисленность войска, возразил, что следовало бы разумней использовать силы. Он не скрывал недовольства. Начальник, человек уже немолодой и хорошо изучивший нрав царя, понял, что за этим недовольством что-то кроется. Слишком хорошо знал Ирод условия горных сражений, чтобы так несправедливо о них судить.
   Во время их беседы что было духу примчался дозорный и еще издали крикнул, что враг идет через узкое ущелье с востока. Это был единственный вход в долину.
   Ирод сам встал во главе войска и поспешно отдавал приказы. Он хотел запереть врага в ущелье, но было уже поздно. Маккавеи рассыпались по долине. Но тут-то их и сдержали солдаты Ирода, завязалась жестокая схватка, и горы огласились воинскими кличами.
   Маккавеи ничего не знали о подкреплении, их застали врасплох. Но они бились с тем же презрением к смерти и безумной отвагой, какие всегда были им присущи. Не подоспей сюда Ирод со свежими отрядами, Маккавеи разбили бы и уничтожили засевшее в долине войско. Теперь их ожидал иной исход сражения. На Маккавеев неслись неисчислимые вражеские полчища. Потери с обеих сторон были значительные, для Маккавеев роковые, ибо противник несравненно превосходил их силой.
   Ирод, как всегда, сражался в гуще боя. Но в нем не замечалось обычного упоения битвой. Он, как никто, умел опьяняться сражением. Только не теперь. В нем будто погасло что-то. Он бился, как простой солдат, без свойственного ему бешеного порыва.
   А бой шел, как было ему предопределено. Маккавеи несли такие потери, что надежда все более угасала в них, хоть они медлили сдаться.
   На самом исходе битвы среди взрослых Маккавеев появился хрупкий мальчик, вооруженный мечом, меньшим, чем у других, но все же слишком для него тяжелым. Странное зрелище.
   Но куда более странен был Ирод, который, завидя мальчика, бросился прямо на него и разрубил его от левого плеча до самого сердца.
   Все, кто видел это, подивились той ярости, с какою царь бросился на мальчика, всего лишь ребенка, а не достойного противника. Но мальчик был воин, всякий же воин может погибнуть в бою. Мертвое тельце, все в крови, и совершенно белое худенькое лицо выглядели до крайности жалобно. Странно, и зачем они взяли с собой ребенка, никогда они прежде такого не делали.
   Ирод еще долго с трудом переводил дух. Бегло глянул на убитого и больше не смотрел в его сторону.
   А битва уже почти кончилась, Маккавеи уходили по ущелью. Лишь горстка их осталась прикрыть отступление. Потом и те спаслись бегством.
   Тела остались на поле боя, на поле поражения, среди прочих и мальчик.
   Солдаты Ирода унесли своих раненых, а врагов не подобрали, ибо таково было тогда обыкновение. Потом они ушли греться у костров.
   День клонился к вечеру. Солдаты принялись чистить оружие. Ирод тоже почистил меч.
   И настали сумерки.

 

 
   Мариамна скоро узнала все потому, что один из Маккавеев, свидетель происшедшего, спустился с гор и тайком пробрался в Иерусалим врачевать свои раны. Но передала ей известие старая служанка из дома ее родичей.
   Два дня целых плакала Мариамна.

 

 
   Долго не возвращался Ирод в Иерусалим. Ему не хотелось туда возвращаться. Но Мариамна не замечала, как утекает время, она горевала по мальчику, принявшему такую смерть. Она, с ее душою, не в силах была понять, как могло это случиться. Целыми днями сидела она, глядя прямо перед собой пустым взглядом, и старалась понять, что же произошло. Как могло это случиться? И неотступно стояло у нее перед глазами худенькое лицо упрямца, бросившегося к ней в объятия, когда она впервые пришла в дом родни.
   Бледное, бледное это лицо и какой укоризненный взгляд.
   Виновна ли она в его смерти? В его бегстве и, значит, в его смерти? Не потому ли он бежал, что она стала женой ненавистному Ироду? Возмутился и бежал?
   Она не могла избавиться от этих мыслей.
   И почему Ирод убил мальчика? Да еще с такой непостижимой жестокостью. Не потому ли, что никогда никому не прощал, будь то взрослый или ребенок? Таков он был, и она это знала, он и сам порой в этом признавался. Может быть, он пожалел о своей непривычной мягкости и вскипел, завидя его в рядах врагов?
   Ну и что же, от этого ее вина не меньше. Она, она во всем виновата.
   Или… или… Но нет, невозможно…
   Не отомстил ли ей Ирод за то, что она не любит? За то, что любит его недостаточно крепко?
   Неужто это возможно?
   Если так, то разве меньше ее вина?
   Нет, ничего, ничего не могла понять Мариамна.
   Но она была из тех, кто вечно себя корит.

 

 
   Воротясь в Иерусалим, Ирод тотчас понял, что Мариамне все известно. Лицо ее преобразилось печалью, но так, что стало еще прекрасней, чем прежде. Оно сделалось еще бледней, прозрачней, его освещала скорбь, и еще яснее в нем проступила душа.
   У нее больше не было слез, она все выплакала, но в глазах стояло горе. Они были словно все еще влажны от пролитых слез. Странно, от этого взор ее стал еще нежней и теплей, а ведь часто страдания ожесточают взгляд и черты. Ее же чертам горе лишь прибавило нежности.
   Когда Ирод увидел в ней эту перемену и понял, что он ей причинил, что она из-за него выстрадала, на лбу у него выступил холодный пот, он со стоном упал к ее ногам, протянул к ней руки, не смея ее коснуться, и с мольбой устремил на нее налитые кровью глаза. Без слов он молил ее, чтобы простила ему злобу, простила его за то, что он такой. Она, всепрощающая.
   И она провела прохладной ладонью по его лбу, стерла холодный пот с этого страшного лба, отвела с него мокрые темно-рыжие волосы и гладила, гладила, пока у Ирода не перестали дрожать губы, взгляд не смягчился, пока он не затих.

 

 
   Он плакал у нее на груди, и потом она приняла его в свои объятия, чтобы его успокоить. Она старалась быть прежней, как это ни было ей трудно. Она надеялась вернуть свое влияние на него, и для этого, она знала, ей надо было утолить его страсть. Но было и еще одно, хоть это удивляло ее, хоть она не хотела в этом себе признаться: он был ей нужен. Разбуженное им тело томилось по нему, хоть они были такие разные и по-разному чувствовали.
   Мариамну удивляло, что после всего случившегося ей радостны его ласки. Но так это было. И она корила себя за это. Как за все и всегда корила себя. А в темноте перед нею неотступно стояло бледное мальчишечье лицо с замученными глазами, которые теперь, после смерти, стали еще больше.
   Ирод и вправду на время успокоился, и на время умолкли страшные слухи, по крайней мере стало тихо в самом Иерусалиме. Тихо, насколько знала Мариамна. Но связи ее с миром были бедны. Все, что она знала, рассказывала ей старая служанка из дома родичей. Она приходила к ней, не сказавшись хозяевам; если б они об этом проведали, ей пришлось бы худо. И все же она приходила. Потому что, хоть об этом обе молчали, она всей душой привязалась к Мариамне за недолгие месяцы, что они провели под одним кровом, и Мариамна к ней привязалась. У старухи было изрытое морщинами суровое лицо, но она только с виду казалась такой суровой. Она никогда не улыбалась. Отчего? Кто же знает, никто не знает. Просто бывает, что человек никогда не улыбается, особенно старый человек, у которого за плечами целая жизнь.
   Она передавала Мариамне все происшествия в доме родственников и все толки о событиях в Иерусалиме и в мире. Она не тратила лишних слов, а случалось, ей и рассказать было нечего, но она и тогда приходила посумерничать возле Мариамны.
   И Мариамна радовалась и благодарила ее. Она радовалась, что видит ее, и радовалась связи с миром и тому, что может порасспросить о родственниках, к которым крепко привязалась. Ей говорили, что они ненавидят ее. Но она не верила.
   Она, как и прежде, часто бродила по городу и выходила за городскую черту. Редко какая женщина бродила здесь так свободно, но Мариамна привыкла к одиноким прогулкам. Она ведь родилась не в Иерусалиме, а в маленьком городке, принадлежавшем их семье, от которой теперь никого не осталось. И от городка ничего не осталось. Когда она видела его в последний раз, то была груда дымных развалин.
   Много людей встречалось ей во время прогулок, но все незнакомцы, и она ни с кем не разговаривала. Порой все же ее узнавали и улыбались ей, может быть, в благодарность за помощь. Ибо все добрые перемены и смягчение гнета людская молва приписывала только ей. И потому, завидя ее, встречные улыбались, а иные даже падали перед ней на колени и целовали полы плаща Мариамны.
   Мариамны, царицы серебряной.
   И дивились тому, как она переменилась. Отчего бы?
   И тому, что она уже не улыбается им, как прежде.

 

 
   Улучшение жизни подданных и тишина во дворце не могли длиться вечно.
   Ирод все больше делался беспокоен, все больше делался самим собой. Он ускользал от нее в собственный мир подозрительности и недоверия, и она ясно видела, что теряет над ним власть.
   Она знала отчего. На этот раз он сам ей все высказал.
   И снова покинул Иерусалим ради войны в горах, ради походной жизни, которая всегда была ему по сердцу.
   Мариамна не очень печалилась, потому что присутствие его день ото дня тяготило ее все сильней. Он открыто укорял ее в том, что она его не любит, только об этом и твердил. Прежде он пересиливал себя, пытался скрыть, как он сам это называл, свое унижение, носил его в себе. Теперь же, напротив, он все высказал без обиняков, все бросил ей в лицо. Сказал, что знает, что она не любит его, что он замечал это всякий раз, как был с нею, и сама она прекрасно это знает и еще больше себя выдает тем, что так старается выказать ему пыл и страсть, каких никогда не испытывала, никогда, никогда, да и никогда не испытает, ведь для страсти не создано ее прохладное тело, ее бледное, хрупкое тело, ни руки ее не созданы для страсти, ни лоно ее, ни сердце, все в ней прохладно, все, все.
   Она смотрела в его налитые кровью глаза горюющими темными глазами, не потупляя их. И не в силах вынести ее взгляда, он бросился прочь и упал на скамью в соседнем зале с безумно колотящимся сердцем.
   Так они расстались. И он ринулся в горы.

 

 
   Для Мариамны настала одинокая, тихая пора. Она жила теперь сама по себе; это готовилось уже давно. Ничуть не занятая собой, она от всего отошла, углубилась в себя. Она просто ступала по земле, жила на свете, и что-то неведомое проходило сквозь ее душу, сквозь ее хрупкое, прохладное тело, как ветер проходит по листве.
   Она и сама-то себя почти не знала — такая необычная, особенная, она удивительно мало знала себя. И удивительно, до чего ей это было все равно. Верней, было бы все равно, подумай она об этом. Но она и вовсе не думала о том, как мало она себя знает.
   Да, это верно: она жила, как дерево. Ведь и дерево ничего о себе не знает. В каждом дереве тайна, великая тайна. Но оно о ней ничего не знает. И не думает о ней.
   Вот, наверное, отчего ей не нужен был храм.
   Ведь деревьям, цветам и прекрасным камешкам на морском берегу храм не нужен.
   Да и кто бы вздумал его для них строить?
   Так и ей не нужен был храм.
   Она была как деревья. Ветер в их кронах — вот и вся их церковная служба, он поет, а они слушают. Иногда.
   Они вслушиваются в себя, и они слушают службу.
   Так созданы деревья.
   И как деревья была Мариамна в ту тихую одинокую пору своей жизни.
   Она бродила по залам дворца, которым постаралась придать вид жилья. Настоящим кровом они не стали. Но у нее нигде не осталось настоящего крова. Он был когда-то в маленьком городке, но тот городок давно в развалинах. Светлый, радостный кров, и при одной мысли о нем до сих пор радуется ее сердце.