Страница:
Простыни такие теплые и приятные. И все вокруг согревает и нежит. Я вытягиваю ноги и коленями ощушаю легкую, в меру, грубоватость полотна. Чудесное ощущение. Я складываю руки на животе и смотрю в потолок. Все здесь свежевыбелено и красиво. И стены, и потолок. Свеча освещает комнату теплым своим светом. Чистые белые занавески на окнах. А внизу под окнами бурлит и шумит река, до чего же здесь хорошо и уютно.
Я лежу и думаю о жизни, о том; какая это все же приятная штука. Все глубже погружаюсь я в дремоту, и все мне ясно и понятно. Я думаю о мельничихе. Она стоит у меня перед глазами, такая вся полнокровная и здоровая, простая и безыскусная - воплощение телесного изобилия и здоровья, простоты и прямодушия. Будь все люди такими, их вполне можно было бы любить. Еда приятной тяжестью лежит в желудке, мне лень пошевелиться. Тело мое блаженствует. Время исчезает, и нет ничему ни начала, ни конца. В голове у меня что-то переворачивается. Я чувствую, что как-то обалдеваю от всего этого блаженства, чудесное ощущение. Потихоньку я погружаюсь в сон. Я засыпаю. Сплю.
Много времени спустя, - проходит, мне кажется, не один год, - у меня возникает такое чувство, будто кто-то вошел в комнату. Я, щурясь, приоткрываю глаза, это, конечно, она, мельничиха. На ней уже ничего нет. Когда она идет к постели, жирные ляжки трутся друг о друга. Но она очень серьезна, какая-то уже не такая. Нужно погасить свет, говорит она решительно; и она садится на свечу, свеча шипит. Да, конечно, говорю я, само собой. Потом она забирается в кровать.
По мне как оно есть, так и правильно. Я счастлив.
Я обнимаю ее за шею. Она сразу вся обмякает. Мы говорим о жизни. Мы обо всем думаем одинаково. Она много говорит о еде, я тоже. Я говорю, что с первого взгляда был очарован ее пышным бюстом. Она выкладывает мне оба своих пышных каравая. После этого проходит много лет.
Меня все время клонит в сон, и я вполне счастлив. Как-то я вспоминаю про лошадь: что с нею сталось? Она съела сама себя, отвечает мельничиха, уже давно. А, говорю я, вон оно что. Я много думаю о жизни. Думаю о том, как она щедра и прекрасна. Свою мельничиху я очень люблю, и время для меня не существует, и нет ничему ни начала, ни конца. А мельник? интересуюсь я. Он смазывает колесо, говорит она. Ну-ну, говорю я. И проходит еще много лет.
Я наконец просыпаюсь. Что-то глухо гремит вдалеке. Я сажусь в темноте на постели, протираю глаза. Я ничего не вижу, но слышу, как что-то там грохочет и грохочет, тяжко и однообразно. Это река. Я снова ложусь. Это река. Мельничиха храпит. Я различаю все звуки. Голова у меня ясная и трезвая. Она лежит, прижимаясь ко мне спиной, от этого тепло. А под окнами все грохочет и грохочет, все сильнее, все неистовее. От дикого грохота у меня темнеет в глазах, нет, это невыносимо, я больше не выдержу.
Я вскакиваю. Я кидаюсь к окну. Распахиваю его. Грохот яростно, бешено обрушивается на меня, мне нечем дышать, я бросаюсь вниз.
Вода подхватывает меня, она холодная как лед. Бурный поток увлекает меня за собой. И грохочет, грохочет. Меня тащит к мельничному колесу, к его огромным, обитым железом лопастям. Меня раздирает на куски, хлещет, пенится кровь. А в темноте, в свете звезд я вижу мельника, размахивающего в воздухе руками, рот его широко разинут в диком вопле ликования. Это грандиозно, в экстазе я испускаю дух. И превращаюсь в ничто.
Теперь, когда я мертв, я ничего больше не знаю. Я не знаю, в чем был смысл моей жизни, в чем он вообще заключается. Я просто рассказываю все как оно было, как я помню.
Он умолк.
Те, кто его слушал, нашли, что история эта и впрямь довольно странная. Они посудили, порядили так и эдак. Потом и они замолчали, уйдя снова в себя. А далеко от них ото всех, совсем в иных краях, сидел недвижно и задумчиво юноша, умерший уже давным-давно. Лицо его было нежно и весь облик юн, хотя уже стерт и невыразителен. Каждый вечер разговаривал он сам с собою, и говорил он так:
Она бродит там внизу среди цветов. Она бродит в лесу под большими деревьями и думает обо мне. Она сидит у порога дома своего отца и вспоминает меня.
Сейчас вечер, и она убегает и крадется по бесшумной тропе в глухом лесу, и спускаются сумерки. Она садится у реки, на отлогом берегу, где пахнет цветами лотоса. Там она ждет меня в наступающих сумерках. Она ждет мою светлую лодку, вкруг которой тихонько журчит и поет вода: она ждет тихой песни маленьких волн, и губы ее улыбаются в сумерках. Она знает, что я приду, и пахнет цветами лотоса у ее ног. Она знает, что я приду, и руки ее становятся горячими от быстрых толчков ее сердца. Вот сейчас, в сумерках.
Любимая, сегодня вечером я не приду к тебе. Этим вечером я не моту прийти. Но завтра я буду с тобой. Завтра, когда стемнеет, лодка моя заскользит вверх по реке под тихое журчанье воды. Завтра я буду с тобой.
Он умолк. Тоскливым взором глядел он куда-то во тьму.
Ему ответил, как отвечал всякий раз, всякий вечер, сидевший с ним рядом старый человек с длинными белоснежными волосами:
Твоя любимая умерла. Я сидел и держал ее старую руку в своей, когда она умирала: это была моя мать. Моя дорогая, нежная мать.
Она никогда не говорила о тебе. Но когд ее не стало, я нашел твой портрет, поблекший от времени. По нему я и узнал тебя, когда пришел сюда, чтобы занять место рядом с тобой.
Мать моя была счастлива. Мой отец был добрым человеком. Он взял ее замуж совсем молодой, и она отдала ему свое сердце, потому что поняла, что ты мертв. Она любила его всю свою долгую и счастливую жизнь. Теперь она давно уже мертва. Все мы теперь мертвы.
И тогда сказал юноша, обратив на него свой взор, горящий ровным, спокойным пламенем:
Ты говоришь, моя любимая умерла. Моя любимая не умерла.
Наступает вечер, и она сидит у реки, на отлогом берегу, где пахнет цветами лотоса. Tам она ждет меня, и спускаются сумерки. Она ждет песню волн, и ее губы улыбаются в сумерках. Она знает, что я приду, она знает, что я совсем близко.
Что знаешь ты о любви!
Старик ответил:
Я старый человек. Я прожил гораздо дольше тебя, умершего в ранней молодости. Я знаю, что любовь - это еще не все, а вот жизнь - это все. Да, жизнь - это все.
А теперь все мы мертвы.
Юноша сказал:
Вся моя жизнь была любовь. Единственным моим делом было любить. Ничем другим я не жил. И если бы мне подарили вторую жизнь, я снова жил бы одной лишь любовью, любовью к ней, к той, которую любил, и люблю.
Я искал бы ее у реки. Я искал бы ее в сумерках, там; где она ждет меня.
Что знаешь ты о любви!
Старик отвечал:
Я дожил до седых волос. И я держал ее руку в своей, когда она умирала, маленькую, сморщенную руку моей матери.
Что нам любовь, что нам жизнь, если все мы мертвы.
И тогда юноша отвернулся от него, но продолжал горячо говорить вполголоса куда-то во тьму:
Любимая, в этот вечер я не приду к тебе, сегодня вечером я не могу прийти. Но завтра я буду с тобой. Завтра, когда стемнеет, моя лодка заскользит вверх по реке к тебе, туда, где ты ждешь меня, где так пахнут цветы лотоса.
Любимая, завтра я буду с тобой.
Так шептал он во тьме.
Никто уже не отвечал ему, старик сидел погруженный в свои мысли. Пусто и глухо было вокруг. Но вот откуда-то издалека, из самых глубин тьмы донесся протяжный, похожий на жалобное мычание звук, беспредельно жалобный - так жалуется, скуля, обиженное животное. Они слышали эти звуки не впервые, но что это такое - не знали, это было что-то совсем из другого мира.
То был человек, живший в незапамятные времена. Он сидел на корточках, тело его было покрыто волосами, нос приплюснут, а большой рот полуоткрыт. Никто не знал, кто он такой, да он и сам не знал, он не помнил, что он некогда жил. Он помнил только запах, запах большого леса, смолы и влажного мха. И еще запах другого человека, чего-то такого же теплого, как он, и вообще такого же, как он. Он не помнил, что это был человек. Помнил только запах. И вот он принюхивался, расширив ноздри, к окружавшей его тьме и издавал жалобные звуки, как обиженное животное. Слушать это было неприятно. В звуках этих была такая душераздирающая тоска, что они в который раз содрогнулись. Но он был не из их числа, он был из какого-то совсем другого мира. Они жили на земле по законам своего мира, они искали, страдали и боролись, верили и сомневались: они не жаловались, не скулили.
Все надолго замолчали. Вокруг было холодно и пустынно. Казалось, стоит непрогладная ночь.
А вот для двух детей, двенадцатилетнего мальчика и его подружки, болтавших без умолку, было утро. Для них всегда было утро. Им столько надо было сказать друг другу, что они никого и ничего больше не слышали и не замечали, и все для них было ново, и все было несомненно. Особенно мальчику было о чем рассказать, он торопился и перескакивал с одного на другое, до того он был полон всякой всячиной. Девочка восхищалась им безгранично. Просто ужас, сколько он всего знает и сколько всего перепробовал, а уж какой мастер на выдумки! Жизнь его была заполнена до отказа и страшно увлекательна. Летом он ловил сеткой в озере щук, в одном заросшем камышом заливе, солнце пекло, листья камыша были острые, как нож, а тишина стояла такая, когда даже дышать боишься, только под ногами чавкало, потому что дно было очень илистое. Он их столько ловил, этих шук, что еле-еле дотаскивал до дома, потом он их жарил, и для себя самого, и для других, кто хотел есть, иногда хватало для всего дома, где он жил.
У него была еще куча разных дел: но интереснее всего было, конечно, на озере. Один раз, зимой, это было в воскресенье, ему пришлось вытаскивать одного мальчика, который провалился в полынью, потому что лед еще не окреп, и главное, парень-то был отличный, хорошо, что удалось вытащить, это был его лучший друг, наверняка из него потом вышло что-нибудь стоящее.
И вот он про все на свете разведал и решил стать моряком и все повидать, все попробовать. И однажды в начале весны он соорудил себе парусник - из доски и рубашки, которую он стащил у отца, потому что она была побольше размером. Он хотел уплыть в другую страну. Ветер был как раз подходящий, волны были такие, что дух захватывало. Но когда он доплыл до середины, ветер вдруг переменился, чего он никак не ожидал. Его судно опрокинулось, и он оказался в воде. Зато было здорово интересно, и потом он же сам виноват, что путешествие не получилось. В общем, чего с ним только не бывало!
Девочка слушала его с сияющими глазами, она гордилась его подвигами не меньше, чем он сам, и страшно за него переживала. Она подстегивала его своими ахами и охами и бесконечными вопросами и требовала еще и еще. И он выкладывал ей еще и еще из неиссякаемых своих запасов. Вот, например, у него были собственные кролики и собственный огород, где он выращивал картошку. А еще он ездил на поезде, целых три мили проехал один. А еще умел отличать дождевые облака от обыкновенных, которые для того только и служат, чтоб ими любоваться. И он знал, в какие часы восходит солнце. А еще у него было ружье, из него он стрелял иногда ворон. Тут она нашла, что это все-таки жестоко. Но когда он сказал, что ничего подобного, потому что их просто ужас сколько расплодилось, она согласилась с ним. И он знал названия всех животных и птиц и умел подражать им и вообще подражать всем звукам, какие только были там внизу на земле. Чего он только ни знал, чего только ни умел!
Сама она, конечно, знала и умела неизмеримо меньше. Она только лишь играла в ?классики? и собирала цветы, больше она ничего не умела. Ну и что из того, ведь теперь у нее был он, и она все равно узнала, как все интересно и весело.
Словом, они были счастливы. Все было правильно, все устроено как надо. И всего было так много что нечего было бояться, что когда-нибудь оно кончится. Они твердо знали, что им хватит. Окружавшая их тьма была расцвечена всем тем, что они взяли с собой. Они были безоблачно счастливы.
Но вот заговорил еще один взрослый:
Было утро, я пошел делать загон для скотины, которую уже пора было выпускать; время было раннее, солнце только всходило. Я шел березовой рощей, где бегал ребенком, пахло молодой листвой и земляникой на знакомых мне с детства полянках. Я шел и думал обо всем и ни о чем. Шел и думал о деревьях и светлеющих прогалинах между ними, все они были мне знакомы. Я шел и думал о ней, о той, которую любил и которая была сейчас дома, в усадьбе, и ждала меня и нашего первенца, которого должна была скоро произвести на свет. Кругом пели птицы, куковала кукушка в горах, где был сосновый бор. Я думал, что надо собрать земляники к ужину для жены и малыша. Так я шел, шел и вдруг услышал журчанье воды. Это был ручей, мой старый знакомый. Мальчишкой я соорудил тут мельницу, и мне захотелось еще раз взглянуть на нее. Я прошел немного берегом. Чуть выше по течению я увидел камни, на которых поставил когда-то свою мельницу, камни лежали на месте, но мельница исчезла, ее, конечно, унесло водой. В этом году было много воды. И слава богу, рожь взошла хорошо. Я думал о тех днях, когда ползал здесь мальчишкой по камням, сколько же времени я проводил здесь каждой весной. Тут я услышал где-то ниже по течению ребячьи голоса. Я вышел рано, время у меня еще было, и я направился туда. Ребята возились с мельничным колесом, лопасти у него были перемазаны чернилами, им, видимо, не терпелось поставить свою мельницу, они аж пыхтели от усердия. Я сказал: раньше течение было сильнее вон там. Они сказали: теперь лучше ставить здесь. Я постоял, посмотрел. Потом через болотце вышел снова на свою тропу.
Солнце уже хорошо пригревало. Я надрал бересты, сделал коробок и набрал в него земляники, полный коробок, я знал тут места. Сам я уже не очень любил землянику, не то что в детстве, я собирал для своих. И вот я пришел на наш выгон.
Землянику я поставил в траву. Вытащил жерди для изгороди, которые завез сюда еще на прошлой неделе, прихватив березовых веток для обвязки: на нашем участке этим было не разжиться; приятно пахло молодой листвой. Я работал до тех пор, пока солнце не поднялось уже высоко в небо.
Я так рад, что у меня было то давнее утро.
Так он говорил, и лицо его все светилось.
И еще один сидел, занятый своими думами. Это был убийца. Он убил человека, он шел к этому пятьдесят лет: надо было привыкнуть к этой мысли, собраться с духом. Сначала это был долгий-долгий день, сияющий день без конца и края. Он трудился при свете солнца, он был мастером по закладке фундамента, такое уж было у него занятие. Сияющий день, казалось, никогда не кончится. Он любил женщину, она любила его. У них родилось много детей. Он ходил с ними в лес, он рассказывал им про деревья, и про море, и про облака, и про камни. Дети подрастали. Сыновья стали большими, они мыслили одинаково с ним. Девочки думали обо всем как мать. Дальше - больше. Он отпустил большую бороду. Сыновья тоже стали бородатые и говорили басом, как он. Девочки повыходили замуж и нарожали детей. Сыновья тоже. Дальше - больше. Солнце все сияло и сияло, никак не закатывалось. Жил на свете человек, которого он хотел убить, но для этого было слишком светло. И он трудился и трудился, он всегда был счастлив. Сияющему дню не было конца. Он облысел, он купил себе меховую шапку. Но был на свете человек, которого он хотел убить. И вот наконец наступил вечер.
Он крадучись выбрался на дорогу. Небо было в тучах. Он осторожно шел через поле. Тот, другой, был все время где-то впереди. Он остановился и прислушался, перепрыгнул через канаву, ринулся к лесу, сухие ветки трещали под ногами. Он шел на цыпочках. Пригнувшись. Затаив дыхание. Тот, другой, был совсем близко.
Начался спуск. Дорога стала узкой, пошла оврагом. Ветер шумел в деревьях. Стояла непроглядная тьма. Он радовался темноте, расстегнул ворот рубашки. Дорога становилась все уже, спуск все круче. Скользкие камни и мокрая палая листва. Он лег и пополз. Чтобы продвигаться неслышно. Тот, другой, был совсем рядом. Он тоже полз. Слышно было его тяжелое дыхание. Сам он полз не дыша. И вот он вскочил, прыгнул вперед, бросился на него всей тяжестью, подмял под себя. Потом он вонзил нож себе в грудь.
Теперь он сидел здесь и думал. Он опустил лоб на подставленную ладонь, потом медленно поднял голову и недоумевающе поглядел вокруг.
Тот, волосатый, скулил утробным голосом из глубин тьмы.
Я жил на удивительной земле, заговорил еще один, в глубине ее был огонь. Мы жили на земле и были счастливы. Мы сеяли и убирали урожай, как делали наши родители, все наши предки во вое времена. Мы выращивали виноград и зерно в широких долинах, мы сажали оливковые деревья на склонах гор. Смысл жизни был нам ясен. А теперь послушайте, что я вам расскажу.
В домике близ самой горы жила Джудитта. О ней-то в общем и пойдет мой рассказ. Она не то чтобы как-то отличалась от других девушек в нашем селении, просто она была красивее всех. Когда она шла по тропинке со своей корзиной на голове, все вокруг расцветало радостью и ласточки взмывали выше к солнцу. А солнце сияло у нас всегда, сколько наш город себя помнил. Небо было высоко и далеко, все вокруг нас было от земли, все земное.
И Джудитта была вся от земли, вся земная, как никто другой. Когда она шла босиком по селу, оставляя на земле след своих больших ступней, она пела задорнее всех. Но вечером, когда девушки, громко болтая и смеясь, собирались у колодца, она клала голову на колени подруге и молча слушала, как они болтают, груди у нее были налитые и тяжелые, как у зрелой женщины, она улыбалась странной улыбкой - нет, счастье еще не пришло к ней.
Меня она полюбила. Мы любили друг друга, как дети, настоящая любовь была нам еще неведома. Мы пели и играли вдвоем и взбирались вечерами по отвесным кручам высоко в горы, где не было человеческого жилья. Мы забирались так высоко, что там уже не было следов человека, и однажды мы заблудились. Стемнело. Из расщелины скалы пробивался слабый свет, оказалось, что там ютится маленькая хижина из камней и глины, совсем не похожая на наши жилища. Мы пошли туда, вошли пригнувшись в низенькую дверь. Там было тесно и низко, не пошевелиться. Единственное крошечное окошко выходило в сторону долины. На земляном полу тлел и дымился очаг. Сначала мы ничего не видели, потом различили человеческую фигуру - то была согбенная, древняя старуха, вся черная от копоти и страшно худая - кости да кожа. Сидя на корточках, она ворошила угли. У нее был только один глаз. Мы заблудились, сказали мы. Да, сказала она, будто уже знала. Видно было, что она не из нашего племени, здесь было так тесно и странно, и мне захотелось пocкоpee уйти отсюда, захотелось к себе в долину, к солнцу и деревьям, к домам и людям, но я понимал, что обратную дорогу сам я смогу отыскать только утром.
А Джудитта присела на корточки и стала смотреть в огонь, как эта старуха. Она спросила старуху, кто она такая. Старуха сказала, что она никто. Значит, ты не человек? Нет, сказала старуха, я охраняю людей. Джудитта сказала: но у тебя же только один глаз! Да, сказала старуха, только один, я вижу только то, что истинно, про все остальное я ничего не знаю. Разве недостаточно видеть то, что истинно? спросила Джувитта. Здесь, на земле, достаточно, сказала старуха. Джудитта сказала: не знаю, как для кого, а для меня этого достаточно, погадай мне, - и она протянула старухе ладонь. Она сидела совсем рядом с огнем, босые ступни покраснели от жара, большая, тяжелая грудь обрисовывалась под платьем. Я чувствовал, что люблю ее, мне хотелось вырвать ее отсюда, умчаться с ней во тьме вниз, в долину, к домам и людям, к солнцу и деревьям, я знал, что найду дорогу даже сейчас, ночью; но она не слышала и не видела меня. Старуха взяла ее руку и долго рассматривала ладонь. Потом сказала: ты умрешь родами.
Джудитта сделала движение, чтобы отдернуть руку, но только медленно убрала ее. Я почувствовал, что бледнею, меня всего трясло. Каким-то не своим, убитым голосом Джудитта спросила: почему я должна умереть? Старуха сказала: жизнь в тебе переполнилась через край.
Мы собрались уходить, мы не смотрели друг на друга. Мы стояли, опустив головы, упорно глядя на огонь. Мы спросили, как нам дойти до дому. Старуха объяснила, - оказалось, отыскать дорогу совсем не трудно. Мы вышли во тьму.
Мы молча шли рядом, мы не держались за руки, как обычно. Я никогда раньше не думал о жизни, просто жил, и все, и что такое любовь, я не знал. Я прислушивался к шагам Джудитты во тьме.
Дорога была крутая. Джудитта споткнулась о камень, я протянул руку, чтобы поддержать ее, и коснулся ее руки. Я почувствовал, как я люблю ее, мне так хотелось защитить ее от всякого зла.
Мы спускались все ниже и ниже, склон стал более отлогим, мы вышли на знакомую дорогу. Уже настало утро. Долина раскинулась перед нами необъятная в великом своем изобилии, солнце заливало ее, казалось, она уходит в бесконечность. И у меня будто камень спал с души. Я остановился, охваченный чувством небывалого счастья. Я видел дом моего отца, я видел дома всех людей, я видел деревья и птиц, всю жизнь. И тогда мне показалось, что я понял смысл бытия, понял, как все в жизни необъятно, светло и прекрасно.
Джудитта стояла рядом, она тоже смотрела на долину. Но смотрела рассеянным, зетуманенным взглядом. И вдруг она прижалась ко мне и, обняв меня за шею, повиснув на мне всей своей тяжестью, стала страстно целовать меня. Я сразу будто опьянел, она никогда еше меня не целовала. Но, заглянув ей в лицо, я испугался и отстранил ее от себя. Я чувствовал, как я люблю ее, мне так хотелось уберечь ее, защитить от себя, так хотелось прожить с нею всю мою жизнь, жить вместе до самой смерти. Но она снова упрямо прижалась ко мне, рывком обнажила свои полные труди, они пахли молоком, я задыхался, она потянула меня за собой, заставила лечь на землю, раздвинула ноги, нет, я молил только о жизни, чтоб мы были вместе всю жизнь. Она лежала и улыбалась. Взгляд ее стал тяжелым, потемнел, жизнь и смерть слились в нем воедино, в этом невидящем взгляде.
Потом мы молча встали и пошли к дому. За всю дорогу мы не сказали друг другу ни слова.
Дом моего отца был такой удивительно большой и светлый. Я построил себе другой. Джудитта перебралась ко мне. Мы зажили с ней очень счастливо. Тот год принес мне вина больше, чем обычно, и зерна больше, и оливок. Я основательно подрезал виноградные лозы, чтобы на будущий год они еще лучше уродили, я тщательно вспахал наш участок земли; Джудитта забеременела, она осторожно обходила поля и виноградники.
Снова пришла весна, и она вот-вот должна была родить. Это случилось в жаркий день, в полдень. Она не кричала, преодолевала боль. Когда ребенок родился, она была мертва. Кровь у нее была слишком густая, слишком горячая, она требовала ее смерти.
Я взял ребенка на руки. Он был такой крохотный. Я крепко прижал его к груди, беспомощно оглянулся вокруг. Во всем доме было пусто и тихо, никого кроме меня. Я стоял, раздавленный горем.
Тут я услышал хор голосов вдалеке. Люди пели в унисон - что-то тягучее и монотонное, и голоса их звучали радостно. Я его сразу узнал, это древнее молитвенное песнопение. Я стоял и слушал. С опущенной головой вышел я на порог, крепко прижимая к себе ребенка.
Медленная процессия двигалась по долине. Впереди шел человек с шестом в руках, на котором красовалось символическое изображение мужского члена, человек нес его, подняв высоко к солнцу, за ним следовали поющие. То был древний обычай наших отцов, так отмечали наши предки этот день каждой весной, в пору оплодотворения. Я стоял, крепко прижимая к груди своего ребенка, он был такой крохотный. Я смотрел и смотрел на бесконечную процессию, мне странно было видеть это праздничное шествие в такой день.
Солнце сияло вовсю, все пели одну и ту же монотонную песнь счастья, пели в унисон. Я двинулся им навстречу.
Посреди долины они остановились. Я остановился немного поодаль, я чувствовал себя посторонним. Я видел моего отца, я видел мою мать, я видел всех людей. И я увидел все деревья и все эти мирные дома в селах, всю жизнь.
И мне показалось, что я понял смысл бытия. Я понял, что жизни важна лишь она сама. Ей нужны, конечно, и деревья, и люди, и цветы, что пахнут повсюду на земле, но нужны лишь вообще - по отдельности ничто ей не дорого.
У жизни нет любви именно к тебе, дерево, именно к тебе, человек, к тебе, цветок, к тебе, качающаяся на ветру былинка - она любит тебя лишь постольку, поскольку в тебе она может проявить себя самое.
Проявив же себя, она тебя уже больше не любит и спокойно уничтожает.
Я понял смысл жизни.
Солнце сияло. Солнце сияло как никогда прежде, яркое и горячее. Голова у меня словно налилась свинцом: плохо соображая, стоял я со своим ребенком на руках, он был еще весь влажный, на нем была еще влага материнской жизни. Как в дурмане стоял я и тянул вместе со всеми эту монотонную песнь счастья как мои отец и мать, как все люди на свете.
И вдруг земля под нами закачалась. Горы разверзлись, оттуда вырвалась горящая земля, хлынула потоком вниз, на нас, на долину, пожирая все на своем пути, небо содрогнулось от грохота.
В страхе я еще крепче прижал ребенка к груди. Но я не двинулся с места. Просто стоял и ждал. И когда я взглянул вокруг, то увидел, что все тоже стоят неподвижно. Люди просто стояли и ждали. Будто понимали, что все равно придется умереть. И пели свою монотонную песнь счастья, это было единственное, что им оставалось Нас поглотила горящая земля.
Теперь там выжженная пустыня. Горы выветриваются, земля превращается в прах, песчаные вихри закрывают раскаленное солнце.
Он помолчал. Потом сказал тихо:
Я не верю, что жизни дороги деревья и люди, не верю, что жизни дороги цветы и колышащаяся трава - то или иное требуется ей лишь постольку, поскольку ей бывает нужно проявить себя самое. А так - хоть бы этого всего и не было. Выжженная пустыня. Песчаные вихри в пустом пространстве.
Я лежу и думаю о жизни, о том; какая это все же приятная штука. Все глубже погружаюсь я в дремоту, и все мне ясно и понятно. Я думаю о мельничихе. Она стоит у меня перед глазами, такая вся полнокровная и здоровая, простая и безыскусная - воплощение телесного изобилия и здоровья, простоты и прямодушия. Будь все люди такими, их вполне можно было бы любить. Еда приятной тяжестью лежит в желудке, мне лень пошевелиться. Тело мое блаженствует. Время исчезает, и нет ничему ни начала, ни конца. В голове у меня что-то переворачивается. Я чувствую, что как-то обалдеваю от всего этого блаженства, чудесное ощущение. Потихоньку я погружаюсь в сон. Я засыпаю. Сплю.
Много времени спустя, - проходит, мне кажется, не один год, - у меня возникает такое чувство, будто кто-то вошел в комнату. Я, щурясь, приоткрываю глаза, это, конечно, она, мельничиха. На ней уже ничего нет. Когда она идет к постели, жирные ляжки трутся друг о друга. Но она очень серьезна, какая-то уже не такая. Нужно погасить свет, говорит она решительно; и она садится на свечу, свеча шипит. Да, конечно, говорю я, само собой. Потом она забирается в кровать.
По мне как оно есть, так и правильно. Я счастлив.
Я обнимаю ее за шею. Она сразу вся обмякает. Мы говорим о жизни. Мы обо всем думаем одинаково. Она много говорит о еде, я тоже. Я говорю, что с первого взгляда был очарован ее пышным бюстом. Она выкладывает мне оба своих пышных каравая. После этого проходит много лет.
Меня все время клонит в сон, и я вполне счастлив. Как-то я вспоминаю про лошадь: что с нею сталось? Она съела сама себя, отвечает мельничиха, уже давно. А, говорю я, вон оно что. Я много думаю о жизни. Думаю о том, как она щедра и прекрасна. Свою мельничиху я очень люблю, и время для меня не существует, и нет ничему ни начала, ни конца. А мельник? интересуюсь я. Он смазывает колесо, говорит она. Ну-ну, говорю я. И проходит еще много лет.
Я наконец просыпаюсь. Что-то глухо гремит вдалеке. Я сажусь в темноте на постели, протираю глаза. Я ничего не вижу, но слышу, как что-то там грохочет и грохочет, тяжко и однообразно. Это река. Я снова ложусь. Это река. Мельничиха храпит. Я различаю все звуки. Голова у меня ясная и трезвая. Она лежит, прижимаясь ко мне спиной, от этого тепло. А под окнами все грохочет и грохочет, все сильнее, все неистовее. От дикого грохота у меня темнеет в глазах, нет, это невыносимо, я больше не выдержу.
Я вскакиваю. Я кидаюсь к окну. Распахиваю его. Грохот яростно, бешено обрушивается на меня, мне нечем дышать, я бросаюсь вниз.
Вода подхватывает меня, она холодная как лед. Бурный поток увлекает меня за собой. И грохочет, грохочет. Меня тащит к мельничному колесу, к его огромным, обитым железом лопастям. Меня раздирает на куски, хлещет, пенится кровь. А в темноте, в свете звезд я вижу мельника, размахивающего в воздухе руками, рот его широко разинут в диком вопле ликования. Это грандиозно, в экстазе я испускаю дух. И превращаюсь в ничто.
Теперь, когда я мертв, я ничего больше не знаю. Я не знаю, в чем был смысл моей жизни, в чем он вообще заключается. Я просто рассказываю все как оно было, как я помню.
Он умолк.
Те, кто его слушал, нашли, что история эта и впрямь довольно странная. Они посудили, порядили так и эдак. Потом и они замолчали, уйдя снова в себя. А далеко от них ото всех, совсем в иных краях, сидел недвижно и задумчиво юноша, умерший уже давным-давно. Лицо его было нежно и весь облик юн, хотя уже стерт и невыразителен. Каждый вечер разговаривал он сам с собою, и говорил он так:
Она бродит там внизу среди цветов. Она бродит в лесу под большими деревьями и думает обо мне. Она сидит у порога дома своего отца и вспоминает меня.
Сейчас вечер, и она убегает и крадется по бесшумной тропе в глухом лесу, и спускаются сумерки. Она садится у реки, на отлогом берегу, где пахнет цветами лотоса. Там она ждет меня в наступающих сумерках. Она ждет мою светлую лодку, вкруг которой тихонько журчит и поет вода: она ждет тихой песни маленьких волн, и губы ее улыбаются в сумерках. Она знает, что я приду, и пахнет цветами лотоса у ее ног. Она знает, что я приду, и руки ее становятся горячими от быстрых толчков ее сердца. Вот сейчас, в сумерках.
Любимая, сегодня вечером я не приду к тебе. Этим вечером я не моту прийти. Но завтра я буду с тобой. Завтра, когда стемнеет, лодка моя заскользит вверх по реке под тихое журчанье воды. Завтра я буду с тобой.
Он умолк. Тоскливым взором глядел он куда-то во тьму.
Ему ответил, как отвечал всякий раз, всякий вечер, сидевший с ним рядом старый человек с длинными белоснежными волосами:
Твоя любимая умерла. Я сидел и держал ее старую руку в своей, когда она умирала: это была моя мать. Моя дорогая, нежная мать.
Она никогда не говорила о тебе. Но когд ее не стало, я нашел твой портрет, поблекший от времени. По нему я и узнал тебя, когда пришел сюда, чтобы занять место рядом с тобой.
Мать моя была счастлива. Мой отец был добрым человеком. Он взял ее замуж совсем молодой, и она отдала ему свое сердце, потому что поняла, что ты мертв. Она любила его всю свою долгую и счастливую жизнь. Теперь она давно уже мертва. Все мы теперь мертвы.
И тогда сказал юноша, обратив на него свой взор, горящий ровным, спокойным пламенем:
Ты говоришь, моя любимая умерла. Моя любимая не умерла.
Наступает вечер, и она сидит у реки, на отлогом берегу, где пахнет цветами лотоса. Tам она ждет меня, и спускаются сумерки. Она ждет песню волн, и ее губы улыбаются в сумерках. Она знает, что я приду, она знает, что я совсем близко.
Что знаешь ты о любви!
Старик ответил:
Я старый человек. Я прожил гораздо дольше тебя, умершего в ранней молодости. Я знаю, что любовь - это еще не все, а вот жизнь - это все. Да, жизнь - это все.
А теперь все мы мертвы.
Юноша сказал:
Вся моя жизнь была любовь. Единственным моим делом было любить. Ничем другим я не жил. И если бы мне подарили вторую жизнь, я снова жил бы одной лишь любовью, любовью к ней, к той, которую любил, и люблю.
Я искал бы ее у реки. Я искал бы ее в сумерках, там; где она ждет меня.
Что знаешь ты о любви!
Старик отвечал:
Я дожил до седых волос. И я держал ее руку в своей, когда она умирала, маленькую, сморщенную руку моей матери.
Что нам любовь, что нам жизнь, если все мы мертвы.
И тогда юноша отвернулся от него, но продолжал горячо говорить вполголоса куда-то во тьму:
Любимая, в этот вечер я не приду к тебе, сегодня вечером я не могу прийти. Но завтра я буду с тобой. Завтра, когда стемнеет, моя лодка заскользит вверх по реке к тебе, туда, где ты ждешь меня, где так пахнут цветы лотоса.
Любимая, завтра я буду с тобой.
Так шептал он во тьме.
Никто уже не отвечал ему, старик сидел погруженный в свои мысли. Пусто и глухо было вокруг. Но вот откуда-то издалека, из самых глубин тьмы донесся протяжный, похожий на жалобное мычание звук, беспредельно жалобный - так жалуется, скуля, обиженное животное. Они слышали эти звуки не впервые, но что это такое - не знали, это было что-то совсем из другого мира.
То был человек, живший в незапамятные времена. Он сидел на корточках, тело его было покрыто волосами, нос приплюснут, а большой рот полуоткрыт. Никто не знал, кто он такой, да он и сам не знал, он не помнил, что он некогда жил. Он помнил только запах, запах большого леса, смолы и влажного мха. И еще запах другого человека, чего-то такого же теплого, как он, и вообще такого же, как он. Он не помнил, что это был человек. Помнил только запах. И вот он принюхивался, расширив ноздри, к окружавшей его тьме и издавал жалобные звуки, как обиженное животное. Слушать это было неприятно. В звуках этих была такая душераздирающая тоска, что они в который раз содрогнулись. Но он был не из их числа, он был из какого-то совсем другого мира. Они жили на земле по законам своего мира, они искали, страдали и боролись, верили и сомневались: они не жаловались, не скулили.
Все надолго замолчали. Вокруг было холодно и пустынно. Казалось, стоит непрогладная ночь.
А вот для двух детей, двенадцатилетнего мальчика и его подружки, болтавших без умолку, было утро. Для них всегда было утро. Им столько надо было сказать друг другу, что они никого и ничего больше не слышали и не замечали, и все для них было ново, и все было несомненно. Особенно мальчику было о чем рассказать, он торопился и перескакивал с одного на другое, до того он был полон всякой всячиной. Девочка восхищалась им безгранично. Просто ужас, сколько он всего знает и сколько всего перепробовал, а уж какой мастер на выдумки! Жизнь его была заполнена до отказа и страшно увлекательна. Летом он ловил сеткой в озере щук, в одном заросшем камышом заливе, солнце пекло, листья камыша были острые, как нож, а тишина стояла такая, когда даже дышать боишься, только под ногами чавкало, потому что дно было очень илистое. Он их столько ловил, этих шук, что еле-еле дотаскивал до дома, потом он их жарил, и для себя самого, и для других, кто хотел есть, иногда хватало для всего дома, где он жил.
У него была еще куча разных дел: но интереснее всего было, конечно, на озере. Один раз, зимой, это было в воскресенье, ему пришлось вытаскивать одного мальчика, который провалился в полынью, потому что лед еще не окреп, и главное, парень-то был отличный, хорошо, что удалось вытащить, это был его лучший друг, наверняка из него потом вышло что-нибудь стоящее.
И вот он про все на свете разведал и решил стать моряком и все повидать, все попробовать. И однажды в начале весны он соорудил себе парусник - из доски и рубашки, которую он стащил у отца, потому что она была побольше размером. Он хотел уплыть в другую страну. Ветер был как раз подходящий, волны были такие, что дух захватывало. Но когда он доплыл до середины, ветер вдруг переменился, чего он никак не ожидал. Его судно опрокинулось, и он оказался в воде. Зато было здорово интересно, и потом он же сам виноват, что путешествие не получилось. В общем, чего с ним только не бывало!
Девочка слушала его с сияющими глазами, она гордилась его подвигами не меньше, чем он сам, и страшно за него переживала. Она подстегивала его своими ахами и охами и бесконечными вопросами и требовала еще и еще. И он выкладывал ей еще и еще из неиссякаемых своих запасов. Вот, например, у него были собственные кролики и собственный огород, где он выращивал картошку. А еще он ездил на поезде, целых три мили проехал один. А еще умел отличать дождевые облака от обыкновенных, которые для того только и служат, чтоб ими любоваться. И он знал, в какие часы восходит солнце. А еще у него было ружье, из него он стрелял иногда ворон. Тут она нашла, что это все-таки жестоко. Но когда он сказал, что ничего подобного, потому что их просто ужас сколько расплодилось, она согласилась с ним. И он знал названия всех животных и птиц и умел подражать им и вообще подражать всем звукам, какие только были там внизу на земле. Чего он только ни знал, чего только ни умел!
Сама она, конечно, знала и умела неизмеримо меньше. Она только лишь играла в ?классики? и собирала цветы, больше она ничего не умела. Ну и что из того, ведь теперь у нее был он, и она все равно узнала, как все интересно и весело.
Словом, они были счастливы. Все было правильно, все устроено как надо. И всего было так много что нечего было бояться, что когда-нибудь оно кончится. Они твердо знали, что им хватит. Окружавшая их тьма была расцвечена всем тем, что они взяли с собой. Они были безоблачно счастливы.
Но вот заговорил еще один взрослый:
Было утро, я пошел делать загон для скотины, которую уже пора было выпускать; время было раннее, солнце только всходило. Я шел березовой рощей, где бегал ребенком, пахло молодой листвой и земляникой на знакомых мне с детства полянках. Я шел и думал обо всем и ни о чем. Шел и думал о деревьях и светлеющих прогалинах между ними, все они были мне знакомы. Я шел и думал о ней, о той, которую любил и которая была сейчас дома, в усадьбе, и ждала меня и нашего первенца, которого должна была скоро произвести на свет. Кругом пели птицы, куковала кукушка в горах, где был сосновый бор. Я думал, что надо собрать земляники к ужину для жены и малыша. Так я шел, шел и вдруг услышал журчанье воды. Это был ручей, мой старый знакомый. Мальчишкой я соорудил тут мельницу, и мне захотелось еще раз взглянуть на нее. Я прошел немного берегом. Чуть выше по течению я увидел камни, на которых поставил когда-то свою мельницу, камни лежали на месте, но мельница исчезла, ее, конечно, унесло водой. В этом году было много воды. И слава богу, рожь взошла хорошо. Я думал о тех днях, когда ползал здесь мальчишкой по камням, сколько же времени я проводил здесь каждой весной. Тут я услышал где-то ниже по течению ребячьи голоса. Я вышел рано, время у меня еще было, и я направился туда. Ребята возились с мельничным колесом, лопасти у него были перемазаны чернилами, им, видимо, не терпелось поставить свою мельницу, они аж пыхтели от усердия. Я сказал: раньше течение было сильнее вон там. Они сказали: теперь лучше ставить здесь. Я постоял, посмотрел. Потом через болотце вышел снова на свою тропу.
Солнце уже хорошо пригревало. Я надрал бересты, сделал коробок и набрал в него земляники, полный коробок, я знал тут места. Сам я уже не очень любил землянику, не то что в детстве, я собирал для своих. И вот я пришел на наш выгон.
Землянику я поставил в траву. Вытащил жерди для изгороди, которые завез сюда еще на прошлой неделе, прихватив березовых веток для обвязки: на нашем участке этим было не разжиться; приятно пахло молодой листвой. Я работал до тех пор, пока солнце не поднялось уже высоко в небо.
Я так рад, что у меня было то давнее утро.
Так он говорил, и лицо его все светилось.
И еще один сидел, занятый своими думами. Это был убийца. Он убил человека, он шел к этому пятьдесят лет: надо было привыкнуть к этой мысли, собраться с духом. Сначала это был долгий-долгий день, сияющий день без конца и края. Он трудился при свете солнца, он был мастером по закладке фундамента, такое уж было у него занятие. Сияющий день, казалось, никогда не кончится. Он любил женщину, она любила его. У них родилось много детей. Он ходил с ними в лес, он рассказывал им про деревья, и про море, и про облака, и про камни. Дети подрастали. Сыновья стали большими, они мыслили одинаково с ним. Девочки думали обо всем как мать. Дальше - больше. Он отпустил большую бороду. Сыновья тоже стали бородатые и говорили басом, как он. Девочки повыходили замуж и нарожали детей. Сыновья тоже. Дальше - больше. Солнце все сияло и сияло, никак не закатывалось. Жил на свете человек, которого он хотел убить, но для этого было слишком светло. И он трудился и трудился, он всегда был счастлив. Сияющему дню не было конца. Он облысел, он купил себе меховую шапку. Но был на свете человек, которого он хотел убить. И вот наконец наступил вечер.
Он крадучись выбрался на дорогу. Небо было в тучах. Он осторожно шел через поле. Тот, другой, был все время где-то впереди. Он остановился и прислушался, перепрыгнул через канаву, ринулся к лесу, сухие ветки трещали под ногами. Он шел на цыпочках. Пригнувшись. Затаив дыхание. Тот, другой, был совсем близко.
Начался спуск. Дорога стала узкой, пошла оврагом. Ветер шумел в деревьях. Стояла непроглядная тьма. Он радовался темноте, расстегнул ворот рубашки. Дорога становилась все уже, спуск все круче. Скользкие камни и мокрая палая листва. Он лег и пополз. Чтобы продвигаться неслышно. Тот, другой, был совсем рядом. Он тоже полз. Слышно было его тяжелое дыхание. Сам он полз не дыша. И вот он вскочил, прыгнул вперед, бросился на него всей тяжестью, подмял под себя. Потом он вонзил нож себе в грудь.
Теперь он сидел здесь и думал. Он опустил лоб на подставленную ладонь, потом медленно поднял голову и недоумевающе поглядел вокруг.
Тот, волосатый, скулил утробным голосом из глубин тьмы.
Я жил на удивительной земле, заговорил еще один, в глубине ее был огонь. Мы жили на земле и были счастливы. Мы сеяли и убирали урожай, как делали наши родители, все наши предки во вое времена. Мы выращивали виноград и зерно в широких долинах, мы сажали оливковые деревья на склонах гор. Смысл жизни был нам ясен. А теперь послушайте, что я вам расскажу.
В домике близ самой горы жила Джудитта. О ней-то в общем и пойдет мой рассказ. Она не то чтобы как-то отличалась от других девушек в нашем селении, просто она была красивее всех. Когда она шла по тропинке со своей корзиной на голове, все вокруг расцветало радостью и ласточки взмывали выше к солнцу. А солнце сияло у нас всегда, сколько наш город себя помнил. Небо было высоко и далеко, все вокруг нас было от земли, все земное.
И Джудитта была вся от земли, вся земная, как никто другой. Когда она шла босиком по селу, оставляя на земле след своих больших ступней, она пела задорнее всех. Но вечером, когда девушки, громко болтая и смеясь, собирались у колодца, она клала голову на колени подруге и молча слушала, как они болтают, груди у нее были налитые и тяжелые, как у зрелой женщины, она улыбалась странной улыбкой - нет, счастье еще не пришло к ней.
Меня она полюбила. Мы любили друг друга, как дети, настоящая любовь была нам еще неведома. Мы пели и играли вдвоем и взбирались вечерами по отвесным кручам высоко в горы, где не было человеческого жилья. Мы забирались так высоко, что там уже не было следов человека, и однажды мы заблудились. Стемнело. Из расщелины скалы пробивался слабый свет, оказалось, что там ютится маленькая хижина из камней и глины, совсем не похожая на наши жилища. Мы пошли туда, вошли пригнувшись в низенькую дверь. Там было тесно и низко, не пошевелиться. Единственное крошечное окошко выходило в сторону долины. На земляном полу тлел и дымился очаг. Сначала мы ничего не видели, потом различили человеческую фигуру - то была согбенная, древняя старуха, вся черная от копоти и страшно худая - кости да кожа. Сидя на корточках, она ворошила угли. У нее был только один глаз. Мы заблудились, сказали мы. Да, сказала она, будто уже знала. Видно было, что она не из нашего племени, здесь было так тесно и странно, и мне захотелось пocкоpee уйти отсюда, захотелось к себе в долину, к солнцу и деревьям, к домам и людям, но я понимал, что обратную дорогу сам я смогу отыскать только утром.
А Джудитта присела на корточки и стала смотреть в огонь, как эта старуха. Она спросила старуху, кто она такая. Старуха сказала, что она никто. Значит, ты не человек? Нет, сказала старуха, я охраняю людей. Джудитта сказала: но у тебя же только один глаз! Да, сказала старуха, только один, я вижу только то, что истинно, про все остальное я ничего не знаю. Разве недостаточно видеть то, что истинно? спросила Джувитта. Здесь, на земле, достаточно, сказала старуха. Джудитта сказала: не знаю, как для кого, а для меня этого достаточно, погадай мне, - и она протянула старухе ладонь. Она сидела совсем рядом с огнем, босые ступни покраснели от жара, большая, тяжелая грудь обрисовывалась под платьем. Я чувствовал, что люблю ее, мне хотелось вырвать ее отсюда, умчаться с ней во тьме вниз, в долину, к домам и людям, к солнцу и деревьям, я знал, что найду дорогу даже сейчас, ночью; но она не слышала и не видела меня. Старуха взяла ее руку и долго рассматривала ладонь. Потом сказала: ты умрешь родами.
Джудитта сделала движение, чтобы отдернуть руку, но только медленно убрала ее. Я почувствовал, что бледнею, меня всего трясло. Каким-то не своим, убитым голосом Джудитта спросила: почему я должна умереть? Старуха сказала: жизнь в тебе переполнилась через край.
Мы собрались уходить, мы не смотрели друг на друга. Мы стояли, опустив головы, упорно глядя на огонь. Мы спросили, как нам дойти до дому. Старуха объяснила, - оказалось, отыскать дорогу совсем не трудно. Мы вышли во тьму.
Мы молча шли рядом, мы не держались за руки, как обычно. Я никогда раньше не думал о жизни, просто жил, и все, и что такое любовь, я не знал. Я прислушивался к шагам Джудитты во тьме.
Дорога была крутая. Джудитта споткнулась о камень, я протянул руку, чтобы поддержать ее, и коснулся ее руки. Я почувствовал, как я люблю ее, мне так хотелось защитить ее от всякого зла.
Мы спускались все ниже и ниже, склон стал более отлогим, мы вышли на знакомую дорогу. Уже настало утро. Долина раскинулась перед нами необъятная в великом своем изобилии, солнце заливало ее, казалось, она уходит в бесконечность. И у меня будто камень спал с души. Я остановился, охваченный чувством небывалого счастья. Я видел дом моего отца, я видел дома всех людей, я видел деревья и птиц, всю жизнь. И тогда мне показалось, что я понял смысл бытия, понял, как все в жизни необъятно, светло и прекрасно.
Джудитта стояла рядом, она тоже смотрела на долину. Но смотрела рассеянным, зетуманенным взглядом. И вдруг она прижалась ко мне и, обняв меня за шею, повиснув на мне всей своей тяжестью, стала страстно целовать меня. Я сразу будто опьянел, она никогда еше меня не целовала. Но, заглянув ей в лицо, я испугался и отстранил ее от себя. Я чувствовал, как я люблю ее, мне так хотелось уберечь ее, защитить от себя, так хотелось прожить с нею всю мою жизнь, жить вместе до самой смерти. Но она снова упрямо прижалась ко мне, рывком обнажила свои полные труди, они пахли молоком, я задыхался, она потянула меня за собой, заставила лечь на землю, раздвинула ноги, нет, я молил только о жизни, чтоб мы были вместе всю жизнь. Она лежала и улыбалась. Взгляд ее стал тяжелым, потемнел, жизнь и смерть слились в нем воедино, в этом невидящем взгляде.
Потом мы молча встали и пошли к дому. За всю дорогу мы не сказали друг другу ни слова.
Дом моего отца был такой удивительно большой и светлый. Я построил себе другой. Джудитта перебралась ко мне. Мы зажили с ней очень счастливо. Тот год принес мне вина больше, чем обычно, и зерна больше, и оливок. Я основательно подрезал виноградные лозы, чтобы на будущий год они еще лучше уродили, я тщательно вспахал наш участок земли; Джудитта забеременела, она осторожно обходила поля и виноградники.
Снова пришла весна, и она вот-вот должна была родить. Это случилось в жаркий день, в полдень. Она не кричала, преодолевала боль. Когда ребенок родился, она была мертва. Кровь у нее была слишком густая, слишком горячая, она требовала ее смерти.
Я взял ребенка на руки. Он был такой крохотный. Я крепко прижал его к груди, беспомощно оглянулся вокруг. Во всем доме было пусто и тихо, никого кроме меня. Я стоял, раздавленный горем.
Тут я услышал хор голосов вдалеке. Люди пели в унисон - что-то тягучее и монотонное, и голоса их звучали радостно. Я его сразу узнал, это древнее молитвенное песнопение. Я стоял и слушал. С опущенной головой вышел я на порог, крепко прижимая к себе ребенка.
Медленная процессия двигалась по долине. Впереди шел человек с шестом в руках, на котором красовалось символическое изображение мужского члена, человек нес его, подняв высоко к солнцу, за ним следовали поющие. То был древний обычай наших отцов, так отмечали наши предки этот день каждой весной, в пору оплодотворения. Я стоял, крепко прижимая к груди своего ребенка, он был такой крохотный. Я смотрел и смотрел на бесконечную процессию, мне странно было видеть это праздничное шествие в такой день.
Солнце сияло вовсю, все пели одну и ту же монотонную песнь счастья, пели в унисон. Я двинулся им навстречу.
Посреди долины они остановились. Я остановился немного поодаль, я чувствовал себя посторонним. Я видел моего отца, я видел мою мать, я видел всех людей. И я увидел все деревья и все эти мирные дома в селах, всю жизнь.
И мне показалось, что я понял смысл бытия. Я понял, что жизни важна лишь она сама. Ей нужны, конечно, и деревья, и люди, и цветы, что пахнут повсюду на земле, но нужны лишь вообще - по отдельности ничто ей не дорого.
У жизни нет любви именно к тебе, дерево, именно к тебе, человек, к тебе, цветок, к тебе, качающаяся на ветру былинка - она любит тебя лишь постольку, поскольку в тебе она может проявить себя самое.
Проявив же себя, она тебя уже больше не любит и спокойно уничтожает.
Я понял смысл жизни.
Солнце сияло. Солнце сияло как никогда прежде, яркое и горячее. Голова у меня словно налилась свинцом: плохо соображая, стоял я со своим ребенком на руках, он был еще весь влажный, на нем была еще влага материнской жизни. Как в дурмане стоял я и тянул вместе со всеми эту монотонную песнь счастья как мои отец и мать, как все люди на свете.
И вдруг земля под нами закачалась. Горы разверзлись, оттуда вырвалась горящая земля, хлынула потоком вниз, на нас, на долину, пожирая все на своем пути, небо содрогнулось от грохота.
В страхе я еще крепче прижал ребенка к груди. Но я не двинулся с места. Просто стоял и ждал. И когда я взглянул вокруг, то увидел, что все тоже стоят неподвижно. Люди просто стояли и ждали. Будто понимали, что все равно придется умереть. И пели свою монотонную песнь счастья, это было единственное, что им оставалось Нас поглотила горящая земля.
Теперь там выжженная пустыня. Горы выветриваются, земля превращается в прах, песчаные вихри закрывают раскаленное солнце.
Он помолчал. Потом сказал тихо:
Я не верю, что жизни дороги деревья и люди, не верю, что жизни дороги цветы и колышащаяся трава - то или иное требуется ей лишь постольку, поскольку ей бывает нужно проявить себя самое. А так - хоть бы этого всего и не было. Выжженная пустыня. Песчаные вихри в пустом пространстве.