— Сходи за хлебцем, Эри, — попросила Герда, — а то эта скотина и минуты спокойно не простоит.
   Эри проворно сбегал на кухню, выгреб из духовки еще теплые хлебцы, но обратно на лужайку предусмотрительно не пошел, а высунулся из кухонного окна, подманивая единорога только что отломленной дымящейся горбушкой.
   — Не давай скотине горячего, — велела Герда.
   — Ты что думаешь, тут трава на солнцепеке холоднее? — Он все-таки подул на хлеб, потом обмакнул его в солонку. — Ну, иди сюда, бяша!
   Единорог дрогнул ноздрями и затрусил за подачкой, проворно перебирая мягкими львиными лапами. Герда догнала его и, когда он тянулся за горбушкой, ловко подсунула под него ведерко. Зверь жевал, блаженно щурясь, и в ведерко начали капать первые редкие капли; Герда, придерживая ведерко ногой, принялась чесать пятнистый бок — единорог фыркнул, присел, и в ведро ударили две тяжелые белоснежные струи. Это животное не нужно было даже доить — оно отдавало избыток молока абсолютно добровольно, и люди вряд ли догадались бы о том, как легко получить этот бесплатный дар местной фауны, если бы в зарослях то тут, то там не попадались белые, быстро створаживающиеся лужи.
   Герда выдернула ведерко, прежде чем животное переступило с ноги на ногу, как правило, такая манипуляция кончалась гибелью всего удоя. Она нацедила молоко в кружки, положила в маленькие плетеные корзиночки по хлебцу. Когда обносила мужчин, почувствовала влажную теплоту в туфле — опять эта скотина напустила ей туда молока. Каждый раз одно и то же. Она бегом пересекла затененную лужайку, скинула туфли и выставила их на солнцепек. Потом вернулась в свою качалку и забралась туда с ногами.
   — А ты что постишься? — спросил Генрих.
   — Как-то приелось. Да и жарко.
   Она не очень-то дружелюбно следила за тем, как мужчины завтракают. Когда кружки опустели, она подождала еще немного и спросила:
   — Ну и как сегодня — вкусно?
   — Как всегда, — отозвался Эри. — Бесподобно.
   Генрих благодарно кивнул, стряхивая крошки с бороды.
   — Тогда будь добр, Эри, — попросила Герда особенно кротким тоном, — достань мне из холодильника одну сосиску. Там на нижней полке открытая жестянка.
   Эри, расположившийся было на кухонном подоконнике рисовать все еще пасшегося внизу единорога, кивнул и исчез в голубоватой прохладе холодильной камеры. Было слышно, как он там перебирает жестянки. Наконец он появился снова в проеме окна, шуганул единорога и протянул Герде вилку с нанизанной на нее четырехгранной сосиской.
   — Благодарю, — сказала Герда с видом великомученицы. Все последние дни она демонстративно питалась ледяными сосисками, причем накал этой демонстративности от раза к разу все возрастал. Во всяком случае, мужчины старались на нее в такие минуты не глядеть.
   — Между прочим, забыла спросить, — продолжала она, и вид у нее был такой, словно она собиралась переходить в нападение. — Вчера вечером молочко от нашей коровки было не хуже, чем обычно?
   Мужчины недоуменно переглянулись — вроде бы нет, не хуже.
   — А это было жабье молоко, — сообщила она, помахивая вилкой. И, удовлетворись произведенным эффектом, объяснила:
   — Это вам за то, что вы кормите меня всякой консервированной пакостью.
   По лицу Эри было видно, что он просто онемел. Дело было не только в том, что она сказала, — главное, что она так говорила со своим мужем. До сих пор он был для нее господином и повелителем, и это никого не удивляло — еще бы, сам Кальварский, гений сейсмоархитектуры, величайший интуитивист обжитой Галактики, без которого не возводился ни один город в любой сейсмозоне! И миленькая длинноногая дикторша периферийной телекомпании «Австралаф», обслуживающей акваторию Индийского океана. Шесть лет незамутненных патриархальных отношений, и вдруг…
   — Ты просто устала от безлюдья, детка, — сказал тогда Генрих. — Давай-ка собираться на Большую Землю.
   — И не подумаю, — возразила детка, — я еще не взяла от Поллиолы все, что она может дать. Я еще не собрала свою каплю меда…
   Если бы он тогда мог угадать, что ее капля меда окажется красного цвета!
   Тогда он пил бы и сейчас свою кружку молока — от жабы ли, от единорога, не все ли равно — вкус одинаковый, а не сидел бы в этом огуречном лиловом дерьме, тупо глядя слипающимися от бессонницы глазами на только сейчас появившегося из-за деревьев нелепо ковыляющего панголина. Явился-таки, искомый гад. На этот раз придется пропустить тебя вперед. Валяй. Догонишь бодулю — не может же она удирать без остановки, — тогда можно будет выстрелить поверх тебя. Не бойся, десинтор не разрывного действия, без обеда ты не останешься. Просто надо будет опередить тебя из гуманных соображений.
   Генрих отступил за огуречный ствол и подождал, пока ящер, по-прежнему двигаясь судорожными толчками, прополз мимо. Выйдя из-за ствола, Генрих с удовлетворением отметил, что панголин проделал в россыпях огурцов заметную борозду — не надо разгребать шершавые плоды, чтобы найти след с четырехпалой лапой и регулярными розоватыми пятнами справа.
   Преследование ящера в этой огуречной роще отличалось такой монотониостью, что Генрих окончательно перестал следить за временем и пройденным расстоянием. Сколько он шел, осторожно ставя ногу прямо на след ящера, полчаса или полдня? Убийственное однообразие колоннады растительных монстров могло усыпить на ходу. И усыпляло.
   Из этого полудремотного состояния Генриха вывело падение. Под ногой злорадно хлюпнул раздавленный огурец, смачные лиловые плевки усеяли штанину, и он почувствовал, что уже лежит на боку и в левой кисти нарастает боль, нарастает жутко, по экспоненте. Ящер обернулся, удовлетворенно прошипел что-то на прощанье и исчез как-то особенно неторопливо. «Погоди, гад ползучий, невольно пронеслось в голове, — я ж тебя догоню… Вывихнуть руку — это тебе не десинтором по боку. Я ж тебя доконаю…» Он спохватился на том, что сейчас, выходило, он гнался уже не за бодулей, а вот за этим зеленым выползком, и то суммарное чувство досады, нетерпения, собачьей тяги вперед, по следу, и есть, вероятно, атавистический охотничий инстинкт, в существование которого он до сих пор не верил.
   Он положил десинтор на колени, выдернул из медпакета белую холодную ленту и наскоро перетянул кисть руки. Поднялся, поискал глазами — здесь растительной зелени не было, так что поблескивающую чешую панголина он должен был бы усмотреть издалека. Так ведь нет. И непрерывно прибывающая сиреневатая огуречная каша уже затянула след. Генрих выругался, засек направление по носику Буратино и медленно двинулся дальше, разгребая предательские огурцы. Он упал еще раза четыре, и последний раз — на больную руку, так что боль, усиленная жарой, стала несколько выше допустимой. Мелькнула мысль — а не послать ли эту затею к чертям и не вызвать ли аварийный вертолет? Но тот же новорожденный охотничий инстинкт не дал этой мысли вырасти и овладеть усталым, обмякшим телом. Он шел и шел, и когда впереди наконец тускло блеснуло слизистое тело панголина, он увидел в просвете между деревьями беспорядочно валяющиеся здоровенные ржавые грубы. Об одну из таких труб самозабвенно терся ящер.
   Генрих, стараясь не упасть в шестой раз, осторожно приблизился. Ящер повернул к нему внезапно потолстевшую морду — вероятно, опухла от чесанья, встряхнулся, так что с него слетело еще несколько крупных чешуек, и с завидной легкостью юркнул в трубу. Через некоторое время он показался из дальнего ее конца, пересек чистое пространство — огурцов что-то стало меньше, — подполз к следующей трубе, почесался и влез. С третьей трубой процедура повторилась. Ящер был уже довольно далеко, и Генрих обратил внимание на то, что после прохождения через каждую из труб ящер как бы розовеет. Он подошел поближе и поднял тяжелую, с ладонь, пластинку чешуи. И вовсе это была не чешуя, а слипшаяся тугим слизким конусом шерсть. Налет, покрывавший жесткие, утончающиеся к кончику ворсинки, делал их зеленоватыми. От этого слипшегося кома шерсти сладко тянуло кровью.
   Но ведь этого не могло быть. Генрих потряс головой. Такая модификация… Всего пять-шесть часов… А, что он размышляет, теоретизирует! Нашел время! Ведь он может просто-напросто догнать животное, подстеречь на выходе из очередной трубы, и все станет ясно…
   Пятнистое зеленовато-розоватое тело, похожее на исполинского аксолотля, мелькнуло впереди и исчезло в коричневом жерле. Но дальше трубы шли навалом, в три-четыре наката. Трубы? Он наклонился, потрогал. Ну, естественно, никакие это не трубы — свернутые листья, причем каждый — величиной с хороший парус. Вероятно, это были листья этих огуречных деревьев — сначала опадала листва, потом прямо из ствола высыпались семечки. А почему бы и нет? Он взобрался на одну из этих гигантских сигар — ничего, выдержала. Стало хуже, когда «сигары» пошли штабелем — он поколебался немного, а потом влез в отверстие. Это была не та труба, через которую проползло животное (Генрих уже не рисковал называть преследуемое существо ни бодулей, ни панголином); преодолев это препятствие, он вынужден был снова обратиться к «ринко». Там, куда показал носик, был сплошной завал. А не пробить ли себе дорогу десинтором? Нет, поздно — сзади уже слишком много этих «сигар», если от разряда они вспыхнут, то уж надо думать — на такой жаре они полыхнут как фейерверк: и не выскочишь, и вертолета не дождешься. Вызвать все-таки вертолет? С него «ринко» не возьмет след. И он снова ввинтил свое тело в потрескивающую лубяную трубу.
   Часа через два он совершенно обессилел. Он под. полз к выходу из очередной трубы, но вылезать не стал, а перевернулся на спину и блаженно вытянулся. Труба была шире предыдущих, прохладная и упругая на ощупь. Если встать на такую, то она не выдержит — сплющится. И цвет у нее какой-то серовато-серебристый — впрочем, это наиболее распространенный здесь вариант. Земная мать-и-мачеха. А почему — земная? Ничего тут нет земного. Даже времени. По своей усталости и все нарастающей жажде он догадывался, что их человеческое, земное утро уже кончилось и время перевалило, вероятно, за обед. Но здесь уже не действовал привычный распорядок. Все, чем он пользовался из арсенала земных понятий, в конце концов подвело и предало его. Ах уж эта наивность, этот лепет — «бодули», «кривули», «кенгурафы»… За те десятки лет, как Поллиола стала курортным становищем, здесь сменились сотни поколений резвящихся дачников, и все они заученно повторяли эти полуземные, полусказочные названия, нимало не стараясь усмотреть за ними то, что было на самом деле. А здесь не было десятков самых разнообразных видов животных здесь был один-единственный вид. Генрих еще не имел тому неопровержимых доказательств, но эта догадка была так ошеломительна, что он принял ее сразу и бесповоротно, как аксиому.
   Он преследовал не бодулю и не ящера — он догонял поллиота. Самое необыкновенное животное, когда-либо существовавшее во Вселенной.
   Он полежал еще некоторое время, закрыв глаза и собираясь с силами. Догнать это существо он должен, это просто необходимо, а вот что с ним делать дальше это он посмотрит на месте. Ну, вставай, увалень. Иди.
   Трубы здесь были уже серебряными, более метра в диаметре — преодолевать их было сущей радостью. А еще через четверть часа они кончились, и Генрих пошел по земле, устланной опавшими, но еще не начавшими сворачиваться листьями. Естественный ковер был упруг и словно помогал ходьбе. К тому же на граненых стволах стали попадаться еще не опавшие листья — они торчали так, словно были поставлены в вазы. Тень от этих листьев была прохладна и кисловата, они источали знакомый земной запах растертого в пальцах щавелевого стебелька. Воздух был заметно насыщен озоном. «Ринко» уже не рыскал, а твердо держал направление — знак того, что цель близка. Генрих прибавил шагу. Теперь он твердо знал, что будет делать: он сейчас нагонит поллиота, на всякий случай накинет на морду петлю, затем завалит на бок и свяжет лапы. А тем временем подоспеет вызванный по фону вертолет. Есть ли в медпакете что-нибудь анестезирующее и парализующее? Ах ты пропасть, он и забыл, что это «пакет-одиночка». Анестезор вкладывается только в «пакеты-двойки», то есть в снаряжение людей, идущих на парную вылазку. Действительно, зачем одинокому путешественнику анестезор? Для облегчения задачи первого же попавшегося хищника?
   Ведь такого случая, как этот, никто и никогда предположить не мог…
   Ну, довольно прибедняться — справимся и без помощи фармакологии. Связать покрепче…
   Он остановился и, не совладав с внезапно захлестнувшим его бешенством, выругался. Связать! Горе-охотник, он даже не потрудился захватить с собой веревки. Вот что значит браться не за свое дело. Тысячи тысяч раз он радовался тому, что всегда делает только свое дело, и поэтому у него все в жизни так гладко получается. Строить — это его дело. Вытаскивать из-под каменной лавины зазевавшихся сопливых практикантов — это тоже его дело. А сдав то, что практически невозможно было построить, и там, где никто и никогда не строил, учинять вселенский сабантуй с озером сухого шампанского (самопроизвольное толкование сухого закона других планет) — и это было его дело.
   И еще многое было его делом, но только сейчас он вдруг осознал, что каждый раз выполнение этого его дела обязательно охватывало еще каких-то людей. Сотрудники, практиканты, друзья, знакомые, поклонницы, собутыльники… Их всегда было много — отряды, орды, скопища. Даже с женщинами ои предпочитал оставаться один на один только между делом (застолье таковым тоже считалось), да и то на весьма непродолжительное время. Один-единственный раз он позволил себе сделать исключение — ради Герды.
   Впрочем, он еще раз позволил себе пойти наперекор своим привычкам и согласился провести отпуск на этой обетованной планете — обители очарованных кретинов-уединенпев. В последний момент Герда, вероятно, почувствовала какое-то неосознанное беспокойство (у женщин оно развито острее, чем у мужчин) и прихватила с собой своего придворного художника. В виде буфера, так сказать.
   А он попался, и капкан одиночества захлопнулся за ним, и если бы не Эри, он давно сказал бы жене — бежим отсюда, но перед этим художником надо было сохранять позу, вот он и выламывался, играл роль великого Кальварского… И вот теперь — совсем как в той веселой песенке, сложенной давным-давно каким-то неунывающим французом про свою непостоянную Маринетту: «И я с десинтором своим был идиот, мамаша, и я с десинтором своим стоял как идиот…»-а. может, и не с десинтором? Тогда, когда складывалась эта песенка, вряд ли существовало что-нибудь страшнее шестизарядных кольтов и атомных бомб ограниченного радиуса. Но сейчас эта песенка удивительно кстати: он стоит как идиот, а впереди…
   Да, впереди явственно слышалось журчанье воды.
   Он не стал задумываться над тем, что именно перед ним — река или озеро. Журчанье доносилось из-под листьев, сплошным покровом устилавших землю, и ему пришлось пройти еще с полчаса по этому зыбкому, хлюпающему ковру, пока листья не кончились, и тогда он сразу оказался по щиколотку в воде. Чистое галечное дно не таило в себе никакой опасности, и впереди, насколько это можно было рассмотреть, было все так же мелко. Огуречные деревья, увенчанные парусами гигантских листьев, продолжали расти прямо ив воды — вернее, около каждого ствола виднелся небольшой островок, но был он весьма невелик, не более двух метров в поперечнике. Генрих вдруг спохватился: а возьмет ли «ринко» запах по воде? Но приборчик работал безотказно, и по отсутствию дрожи металлического носика можно было предположить, что цель недалека.
   Так оно и вышло: на одном из островков мелькнуло что-то пятнистое. Хотя мелькнуло — это было сильно сказано: существо сползло в воду на боку и поплыло прочь, двигаясь, как и на суше, судорожно, толчками. Но все-таки его скорость была выше той, которую мог позволить себе человек в невероятной жаре и по колено в воде. Генрих мог бы заранее предсказать, какой вид примет поллиот, да, на этот раз это была жаба, только не белоснежная, как они привыкли, а пятнистая. Может быть, страшная рана на боку, которую он сумел разглядеть, несмотря на изрядное расстояние и глухую тень, создаваемую плотно сомкнутыми вверху листьями, затрудняла процесс депигментации? Или поллиот тщетно пытался создать защитную пегую окраску?
   Несколько раз жаба подпускала его совсем близко, на расстояние прицельного выстрела, а затем пятнистое, но определенно светлеющее на глазах тело тяжко плюхалось в воду, и погоня, которой не виделось конца, возобновлялась. «Да постой же ты, глупая, — уговаривал ее Генрих не то про себя, не то вполголоса, — постой! Этот бег бессмыслен и жесток. Если бы у тебя был хоть один шанс, я отпустил бы тебя. Но шанса этого нет. Я вижу, как ты теряешь последние силы и последнюю кровь. Если бы не вода, я давно уже догнал бы тебя. Так остановись ясе здесь, в этой пахучей, журчащей тени, где только черная колоннада граненых стволов, да мелкая звонкая галька под ногами, да неторопливо струящаяся вода, такая одинаковая на всех планетах. Не возвращайся на сушу, где солнце наполнит твои последние мгновенья нестерпимым зноем последней жажды. Послушай меня, останься здесь…»
   Не отдавая себе в этом отчета, он поступал точно так же, как несколько тысячелетий тому назад делали его предки, охотники древних времен, — он уговаривал свою жертву, он доверительно нашептывал ей соблазны последнего покоя, обрывающего все страдания; и точно так же, как это было во все времена, его добыча продолжала уходить от него, истекая кровью и жизнью, но не понимая и не принимая предложенного ей покоя.
   «Я не рассчитал наших сил; я ошибся, хотя и мог бы догадаться, что для того, чтобы выжить на вашей нелепой Поллиоле с пеклом ее дневного солнца и ледяным адом ночной мглы, надо гораздо больше выносливости, чем у земных существ, разумных или неразумных. И вот я, слабейший, прошу тебя: остановись. Если я не догоню тебя, брошу эту затею я оставлю тебя умирать в этом водяном лабиринте, никто об этом не узнает. Никто не будет ни о чем догадываться. Кроме меня самого. Со мной-то это останется до самой моей смерти. И уже я буду не я. Ты прикончишь Кальварского, понимаешь? Вот почему я прошу у тебя пощады. Я взялся не за свое дело, и мне не по силам довести его до конца. Хотя брался ли я? Оно просто свалялось мне на голову — как снег, как беда. Свалилось оно на меня, только вот за что? А, я уже начинаю лицемерить и перед тобой… Я знаю, за что. Видишь ли, однажды я взял живого человека… женщину… и сделал из нее украшение, безделушку. Так надевают на банкет запонки — красиво, удобно, и главное — так принято. Так, конечно, бывало не раз — мужчина берет в жены женщину, не давая ей ничего взамен, кроме места подле себя. Такое случалось сотни и тысячи лет. И почти всегда — безнаказанно. Нам прощали, прощают и будут прощать… И меня простили бы, не занеси нас нелегкая на Поллиолу. Здесь, вероятно, неподходящий климат для хранения запонок. Вот и поломалось то, что могло благополучно продержаться не такой уж короткий человеческий век. Мне просто не повезя о. Из тысяч, из миллионов таких, как я, не повезло именно мне. И тебе. Я не первый и не последний дерьмовый муж, а ты — не в меру любопытная скотина, каких возле нашего домика околачивалось десятками, но в данной ситуации расплачиваться придется только нам двоим — мне и тебе. И не думай, что я плачу меньше, — убивать, знаешь, тоже не сахар, и если бы у меня была возможность предлагать тебе варианты, я выбрал бы борьбу на равных, где или ты меня, или я тебя. Но сегодня выбора нет, и давай кончать поскорее. Я все бреду и бреду по этой теплой водице, и ей конца нет, и деревья стали ниже и раскидистей — ни одного просвета вверху, и все темнее и темнее, и я опять не успеваю прицелиться, как ты уплываешь, а я уже и на ногах-го не стою, а ведь предстоит еще дожидаться вертолета и еще как-то пробиваться через эту крышу — резать десиятором, что ли…»
   Смутное беспокойство заставило его поднять голову. Темно, слишком темно. Но до здешнего вечера еще много земных дней. Крыша, сотканная из гигантских листьев, всего метрах в трех-четырех над головой. Он-таки выискал просвет между этими бархатисто-серыми, словно подбитыми теплой байкой листьями, но когда он глянул в этот просвет, он даже не понял в первое мгновение, что же там такое. А когда понял, то разом позабыл и свою усталость, и раздражение, да и самого поллиота, упрямо и безнадежно удиравшего от него без малого земные сутки.
   Потому что там, прямо над самой лиственной крышей, почти задевая ее своим темно-лиловым брюхом, провисла жуткая грозовая туча.
   А что такое дождь на Поллиоле, Генрих уже имел представление.
   Ои постарался сосредоточиться и прикинуть: даже с учетом его ползанья на четвереньках в поисках следов, и с преодолением огуречных россыпей, и с нырянием внутрь лиственных труб, и со всем этим водоплаваньем он проделал за это время никак не больше двадцати пяти — тридцати километров. Допотопный вертолетик, приданный их базе отдыха, проделает этот путь по пеленгу за полчаса. Но вот пробьется ли он через грозовой фронт? Скорее всего молнии расколошматят его на первой же минуте. А другого вертолета нет. И ничего более современного здесь тоже нет, потому что существует нелепая традиция пользоваться на заповедных планетах техникой пещерной эпохи. Да, девственные леса Поллиолы были ограждены от выхлопных струй турбореактивных вездеходов, и за эту бережливость Генриху предстояло расплатиться в самом недалеком будущем…
   Из этого безысходного оцепенения его вывело усилившееся журчание. Вода прибывала — видимо, где-то неподалеку дождь уже начался, и через несколько минут эта тихая заводь должна была превратиться в бешеный поток, какой они уже наблюдали десять дней тому назад. Выход один — взобраться на дерево. И поскорее. То есть так скоро, как только можно взобраться по отвесному гладкому стволу, не имея ни веревки, ни ножа.
   Он выбрался на ближайший островок, вытащил десинтор и перевел регулятор на непрерывный разряд. Это все-таки эффективнее ножа, да и неизвестно еще, взяла бы сталь эту неуязвимую на вид поверхность ствола или нет… А тут она шипит, пенится… Ах ты нечистая сила, и кто бы подумал, что под разрядом десинтора поверхность дерева сразу же превращается в кисель! Ступенек или зазубрин не получалось, кипящая органика давала клейкую вмятину в стволе — и только. Нет, это не выход. Давай, великий Кальварский, шевели мозгами. Ствол отпадает. А листья? Вот один свесился совсем низко, до него метра три — рукой не достанешь. Ничего, можно пробить десинтором небольшую дырку, в медпакете осталось еще несколько метров перевязочной ткани. Только бы лист и его черенок были упругими…
   На то, чтобы проделать отверстие и закинуть в него бинт с грузиком, потребовались секунды. Генрих осторожно притянул лист к себе, боясь, что сейчас он отделится от своего основания, — нет, обошлось. Он встал на конец листа ногами, чтобы лист не распрямился, провел ладонью по поверхности — да, по ней не взберешься наверх. А если разрезать? Точными, привычными движениями он рассек лист от середины до края, еще и еще. Несколько толстых лент, истекающих пахучим соком, свесились серебристой бахромой. Так. Теперь связать каждую пару двойным узлом и по этим узлам взобраться на верхушку. Уже наверху, держась за толстенный черенок, Генрих глянул вниз: замутненная вода залила весь островок, и окрестные деревья торчали прямо из воды. Если его смоет вниз… Он пополз еще немного и вздохнул с облегчением: основания всех черенков, уходя в глубину ствола, образовывали коническую чашу, на дне которой виднелись крохотные, не крупнее фасоли, огурчики. Он успел еще пожалеть о том, что не догадался отрезать кусок листа и прикрыться сверху, когда первые капли дождя застучали кругом с угрожающей частотой. Дерево, на вершине которого он укрылся, было немного ниже остальных, и поэтому сейчас вокруг него виднелись только влажные, слегка изогнутые листья, образующие многокилометровую крышу, которую с вертолета, наверное, легко принять за поверхность земли. Дождь шел уже сплошной стеной. Розовая молния вспыхнула у него прямо перед глазами — он присел и невольно зажмурился.
   Молнии — прямые, неразветвленные — били под не смолкающий грохот разрядов. Где-то недалеко с шумом повалилось дерево, затем другое и третье. Гроза бушевала уже около получаса, и Генрих не смел заглянуть вниз, где вода поднялась уже, наверное, до середины ствола. От усталости и нервного напряжения его била дрожь, под сплошным потоком дождя не хватало воздуха. Если это продлится еще часа два, то он не выдержит. И никто никогда не найдет его на вершине огуречного дерева…
   А ведь до сегодняшнего дня ему так не хватало именно воды! Удушливый полдень Поллиолы так и толкал его к озеру, и он не переставал радоваться тому. Что хоть на что-то его соломенная куколка оказалась пригодной: как выяснилось на Поллиоле, она была неплохой пловчихой. Правда, Генриха раздражало то обстоятельство, что на берегу, как алебастровая колонна, торчал в своей белоснежной аравийской хламиде верный Эристави. Конечно, смотреть — это всегда было неотъемлемым правом художника, но уж лучше бы он плавал вместе с ними. Хотя бы по-собачьи. А Герда заплывала далеко, на самую середину озера, а один раз — даже на другую сторону. — Именно там они впервые увидели огуречное дерево — громадный, высотой с Александровскую колонну» графитовый стакан. Листья с него уже опали, и прямо через край верхнего среза перекатывались пупырчатые светло-сиреневые огурчики, словно стака варил их, как безотказный гриммовский горшок. Огуречная каша затянула бы весь берег, если бы между «стаканами» не паслось великое множество представителей местной фауны, с одинаковым хрустом и аппетитом уминавших свежевыпавшие огурцы. Они еще долго забавлялись бы этим огородным конвейером, если бы глаза Герды вдруг не расширились от ужаса.