Страница:
Указ господина Нана хитро учитывал возражения Ишнайи. Стоимость строительства исчислялась в двадцать миллионов. Предполагалось собрать эти двадцать миллионов с маленьких людей, взамен выдавая им особые бумажки. Люди, ставшие пайщиками предприятия, и должны были нанимать рабочих. Таким образом, государство не несло ответственности за судьбу рабочих, а рабочие, со своей стороны, шли на стройку не по принуждению, а добровольно. Бумажки-акции предполагалось продавать на особом рынке.
Варназд взял указ, писанный на зеленой полосе узкого шелка, повертел его и неожиданно спросил:
— А что бы с таким указом сделала государыня Касия?
Чиновник позволил себе осклабиться и ответил, что государыня Касия приказала бы свить из указа веревку и повесить на ней автора. Государь вздохнул и подписал указ.
Ах, если бы господин Нан знал, какую беду навлекает он на себя этим указом! Но господин Нан ничего такого не думал, а только радовался, что Ханалаю на следующий же день пришлось уехать в провинцию Харайн, дабы приступить к выполнению указа, и в государевом сердце у Нана не осталось соперников.
Итак, государю Варназду казалось, что в эти три дня никаких чудес в Нижнем Городе не было. Надо сказать, он ошибался. Чудеса были. Одна баба, три года беременная, разродилась добрым десятком бесов; в портовых складах по ночам безобразничали оборотни; а воришка по прозвищу Цепкий Хвост с помощью черной магии наконец добыл себе в помощники бесов, и посадил в каждый палец по бесу. Возможно, это были те самые бесы, которыми разродилась вышеупомянутая баба.
Но главное чудо было такое:
В десяти государевых шагах от столице в деревне жил крестьянин Лахут Медный Коготь. Медным Когтем его известно за что прозвали. Еще в молодости, когда у него не было этого прозвища, и был он голь перекатная, сделал он себе в лесу расчистку. Община расчистку отобрала и разделила по справедливости. С годами Лахут забрал большую власть, пол-деревни пошло ему, как говорится, в приемные отцы. А приемный отец — это вот что такое: продать землю нельзя, а отдать приемному сыну — можно. Есть, впрочем, и другие способы.
Лахут потребовал расчистку обратно. Началась склока. Расчистка как-то заросла в пастбище, и Лахут послал туда работника пасти телят. Год работник Лахута пас там телят, а потом как-то утоп. Лахут на это ничего не сказал, а послал другого работника, очень дюжего. Этот работник тоже год пас телят, а потом его нашли с расколотой головой. Третьим вызвался пасти племянник Лахута, и Лахут добыл ему меч и рогатое копье. Прошел год: что ты будешь делать, заколдованное место, опять сгиб человек! В деревне все сходились на том, что тот, первый работник, был человеком жадным до богатства и поэтому, утонув, обратился в злого духа и стал губить прочих. Это с корыстолюбцами обыкновенная история.
Лахут, будучи другого мнения, повздыхал и поехал в столицу. В столице ему не понравилось: навоз течет бесполезно в реку, шум, гам, перекупщики торгуют на рынке втрое дороже, чем покупают у Лахута. Лахут долго ходил, везде подносил на «кисть и тушечницу». Наконец его свели с одним чиновником, и Лахут изложил свое дело:
— Убили племянника, а до этого — двоих работников. И я знаю, кто, потому что на убийцу в это время бросилась собака и вырвала клок из штанов. Он заколол собаку, но клок из штанов остался в ее пасти. А он так до сих пор и ходит, оторванный, потому что других штанов у него нет, а пришить — лень.
Чиновник велел прийти через день. Лахут пришел через день. Чиновник выпучил глаза и заорал:
— Ах ты бесчувственная тварь, стяжатель! Да как ты смел зариться на общинную расчистку! Здесь тебе не деревня, где ты помыкаешь людьми, как хочешь, а столица! Вот я тебя упеку! У племянника твоего был меч в личном пользовании — за такие вещи наказывают всю семью преступника, не считая детей во чреве матери! Притом про клок из штанины ты мне все наврал, и я так думаю, что, в случае чего вся деревня покажет, что ты этому оборванцу сам подарил дырявые штаны, стало быть, и племянника сам убил… не поделили, чай, чего…
У Лахута глаза стали треугольные от ужаса. А чиновник распинался целый час и так напугал деревенского богача, что Лахут ему отдал все, что взял с собой и еще посулил каждый месяц присылать по головке сыра, лишь бы закрыли дело. Лахут вернулся на постоялый двор, стал пить чай на дорогу и плакать. Вдруг видит, — входят в харчевню трое.
— Что, — говорит самый старший, — и на тебя, хармаршаг, нашлась управа?
«Хармаршаг» значит «сын тысячи отцов». Раньше так называли государя, а теперь богатея. Лахут поглядел на старшего и говорит:
— Сколько у меня отцов, это не твое дело, разбойник, а ведь и у тебя их было немало: один обтесал ноги, другой руки, третий уши, — и все, видать, хозяйствовали в спешке.
А что этот человек — разбойник, Лахут сразу угадал по выговору, да еще прибавил:
— Ты, чай, клеймен, что повязку носишь!
— А ты, — заухал разбойник, — степенно ходишь, чтоб на подметках дырок не разглядели!
— Тут будут дырки на подметках, — разозлился Лахут, — тут чиновники и без штанов оставят, да еще спасибо велят сказать.
— А какая твоя беда? — спросил Лахута второй человек.
Лахут взглянул, и этот второй ему как-то необыкновенно понравился: молодой чиновник, платье потрепанное, но чистое. Лицо нежное, прозрачное, верхняя губка как-то припухла, глаза карие, большие, чуть испуганные, брови изогнуты наподобие ласточкина крыла. Лахут горько заплакал и все рассказал: и как убили племянника, и как в одной управе чиновник взял у него деньги, усадил на лавочку, велел ждать — и пропал с деньгами бесследно, и про того чиновника, которому обещал головку сыра. Вздохнул и посетовал, что корыстолюбивые чиновники обманывают государя и народ. А клейменый подмигнул спутнику да и спрашивает:
— А сколько ты мне, хармаршаг, дашь, если я сведу тебя с государем?
Деревенский богач рассердился:
— Куда тебе, висельник, до государя!
— Не твое дело, — говорит клейменый, — я, может, ходы знаю.
Лахут дал ему десять желтеньких, разбойник нанял на рынке какую-то бочку и провез в бочке Лахута во дворец. Спутники клейменого куда-то пропали. Вот Лахут вылезает из своей бочки: дивный мир! Хрустальные фонари сияют, как тысячи солнц, колеблются невиданные цветы и травы, по лугам гуляют заводные павлины. Клейменый тащит Лахута по пестрой дорожке, а Лахут не знает, на том свете он или на этом. Вот они обогнули беседку, похожую на тысячелистый цветок, Лахут глядит — за беседкой огромный пруд, на берегу пруда гуляет черепаха из золота, над черепахой растет золотое дерево, а к дереву идет государь со свитой: одежды так и плывут по воздуху, на лице — рисовая маска.
«Распуститесь», — говорит государь, и на золотом дереве распустились цветы. «Созрейте», — говорит государь, — цветы пропали, на ветвях повисли золотые яблоки.
Государь взял в руку яблочко.
— Какая твоя беда, — спрашивает Лахута.
Тут старик повалился ему в ноги и заплакал:
— Ах, государь, бес меня попутал! Я думал, мне голову морочат, а теперь вижу — настоящий государь! Как соврать? Сто полей — и все государевы! Я великий грешник! И расчистку я обманом отобрал, и племянника убил! Тот чиновник верно угадал: только штанов я не дарил, а выдрал клок загодя и повесил так, чтоб непременно стащили! А отчего все? Оттого, что рынок близко, растет бесовство, сводит покупателей с продавцами! Государь! Запрети рынок, — не вводи народ во искушение!
Тут уж многие среди придворных заплакали. С этой-то историей Лахут и вернулся в деревню. Государь простил ему преступление. Землю Лахут всю раздал, переродился совершенно, посветлел, сам в город не ездил и другим заказал. Из деревенского богача стал деревенским святым.
Мы с этим Лахутом еще встретимся.
Из-за указа о харайнском канале секретарь Нана, Шаваш, не знал передышки, и ему не то что до сводок о чудесах, — до девиц и вина, и до тех не было дела.
В третий день, покончив с указом и побывав у нужных людей, Шаваш выхлопотал себе пропуск и отправился в главный архив ойкумены, именуемый Небесной Книгой, и расположенный в северном округе дворца.
Площадь перед дворцом истекала потом и зноем, праздный народ расхватывал амулеты и пирожки, скоморохи на высоком помосте извещали, что сейчас будет представление «Дела о подмененном государе».
Дело о подмененном государе было вот какое: окружавшие молодого государя монахи-шакуники сгубили несчастного, вынули его душу и захоронили. Вместо государя приспособили полосатого барсука, облитого государевой кровью. Вышла кукла, точь-в-точь государь; эта-то кукла полтора года и правила. Затем шакуники принялись за государыню. Добыли лягушку, истолкли ее в пыль, пыль зашили в платье лунного цвета, поднесенное государыне. Изготовили восковую персону и стреляли в эту персону заговоренными стрелами. Каждый раз, когда стреляли, у государыни Касии колотилось сердце. Под окнами дворца зарыли человеческий скелет, обрядив его в одно из старых платьев государыни. Омерзительные планы.
Все это вышло наружу с надлежащими доказательствами, нашли и скелет, и куклу. Монахи сначала запирались, некоторые имели наглость хохотать и утверждать, что такие вещи вообще невозможны, но тут уж они поступили неумно, потому что все знали, что в храме Шакуника умеют творить чудеса, на этом храм и держался.
Шаваш протолкался сквозь толпу, собравшуюся смотреть на злодеяния монахов, и, взмахнув пропуском, прошел во дворец меж каменных драконов, взвившихся в воздух на широко распахнутых створках ворот, и неподвижных, с выпученными глазами, стражников. Его интересовали совсем другие монахи, кукольных представлений о которых никто не ставил. Шаваш хотел посмотреть все, что имеется в главном архиве ойкумены о желтых монастырях.
Шаваш был из числа тех, кто рассылает циркуляры, а не тех, кто читает книги, — в Небесной Книге он никогда не был, и вблизи огромный ее купол, вздымающийся из каменной площади, сплошь покрытой письменами, произвел на него известное впечатление. Место это было историческое, про него рассказывали массу историй. С правой стороны стоял храм, где хранилась Книга Судьбы, и однажды поймали там бесенка, который за взятку вздумал выскоблить в ней пару строчек; а с залой левого книгохранилища случилась еще более скверная история. Бесы пристали к тамошнему смотрителю с просьбой, чтобы он позволил справить им в зале свадьбу; тот, за мзду, согласился. Бесы справили свадьбу, а наутро все буквы в книгах левого книгохранилища перевернулись задом наперед.
Не желая привлекать чьего-либо внимания, Шаваш выхлопотал себе пропуск с красной полосой, позволявший лично ходить меж полок, и к полудню он умучился и заблудился, а, обнаружив, что в этом книжном месте и поесть-то прилично негде, и вовсе стал кусать губы от злости. Редкие книгочеи с испачканными чернилами пальцами с недоумением проходили мимо изящного молодого чиновника, с наглым выражением лица и в бархатном плаще с аметистовой застежкой, — явно из того новейшего поколения, что охотится за деньгами, девицами, и государственной казной, — который растерянно сидел на полу в окружении пыльных фолиантов, и выглядел неуместно, как роза на капустной грядке.
Наконец Шаваш уселся у окошка с видом на каменные плиты и злополучное левое книгохранилище, и принялся просматривать разные упоминания о желтых монастырях. Гм, желтые храмы, числом тринадцать штук, очень древние, старейший из существующих — в провинции Инисса, еще до ее присоединения к империи… Монахи возделывают свои поля, не потребляют мяса и орехов, живут в отдалении от властей и не пускают оных за стены, почитают бога по имени Ир, каковой бог изображений не имеет, но иногда рождается в том или ином монастыре, после чего вселяется в какого-нибудь монаха, отчего монах приобретает способность исцелять болезни и повышать урожай. Так! Значит, изобразить его нельзя, а родиться ему можно… Знаем мы, откуда такие боги, и как возрастает урожай… Чиновники в этот год завышают цифры из уважения к традиции, вот он и возрастает… Деревенский какой-то бог, обветшалый, пахнет от него шаманством, нарушением законов о несуществовании колдовства и временами, когда не было государства, немудрено, что монастыри почти опустели, в иных едва два-три монаха, — отчего же в Харайнском монастыре их двадцать?
«Был уже такой случай с храмом Шакуника», — плакал тогда Бахадн, — но случай как раз был совсем другой. Был гигантский банк шакуников, кожаные их деньги, миллионы акров земли, копи, заводы и мастерские, шакуники притязали на всемогущество и ошивались при дворе, лягушек, может, в платье государыне и не зашивали, а заговор — был. А эти что? Тринадцать монастырей, затерянных по болотам, да и из этих монастырей, только один, кажется, примечателен. Шакуники сами объявляли себя колдунами, а эти прячутся, как землеройка в траве, не случись того дурацкого убийства, и не заметишь…
Шаваш зажмурился. Перед глазами его предстали тысячелетние стены тридцати семи желтых монастырей, стены, за которыми кончалась юрисдикция государства и власть государя; государя, от взгляда которого расцветают золотые деревья, государя, повелевшего занести в Небесную Книгу каждую травинку на земле и каждую звезду на небе.
И тут же, без предупреждение, у Шаваша заболела голова.
Он закрыл глаза и даже пискнул. Когда он открыл глаза, к нему, по пятицветной дорожке, важно шествовала фея. Белая запашная юбка так и колышется, концы широкого пояса трепещут за спиной, как крылья, рукава кофточки вышиты цветами и листьями, ресницы летят, как росчерк пера над указом дивных синих глаз, в черных волосах наколка — лак с серебром. Дешевенькая наколка.
Фея подошла и строгим голосом спросила, какие ему записать книги. Шаваш, опустив глаза, сказал, что ему нужна «Повесть о Ласточке и Щегле».
— Сударь, — серьезно возразила девушка, — за «Повестью о Ласточке и Щегле» нет нужды ходить в Небесную Книгу, ее можно купить у любого лоточника на рынке.
Тут она покраснела, ахнула и сказала:
— Как вам не стыдно, сударь! Я, конечно, понимаю, молодым девушкам подобает сидеть взаперти. Но дед мой болен и слеп, если я не буду ему помогать, его лишат должности. Он вот уже сорок лет смотрит за Небесной Книгой; а сюда, сударь, ходят серьезные юноши, и никто из них не просит у девушки «Повести о Ласточке и Щегле».
Повернулась и убежала. Резные рукава вспорхнули, легкие, как крылья бабочки. А ведь нынче немодно, чтобы рукава были легкие. Модно зашивать в рукав тяжелого «золотого государя», чтобы он просвечивал сквозь кружева на женской ручке.
Шаваш раскрыл рот, внизу живота словно заломило. «Это кто ж у тебя дед-то, — подумал он, — это что же у тебя дед за дурак, чтоб держать такую красоту без занавесей и циновок!» И тут же почему-то подумал, что уж свою жену никуда пускать не будет, сказано, береги добро от воров и чиновников, если хочешь, чтобы не украли.
Три дня государь бродил по рынку и Нижнему Городу вместе с Наном и Ханалаем, и никто пока об этих прогулках не знал: во всяком случае, никто из людей первого министра, господина Ишнайи.
Ишнайе было уже за шестьдесят. Звезда его взошла еще при государыне Касии. В начале царствования государыня сильно ополчилась на «твое» и «мое», отчасти потому, что другой претендент на престол, экзарх Харсома, совсем распродал свою провинцию, Нижний Варнарайн, стяжателям, а про чиновников говаривал: «Когда берут корзинкой или сундучком — это, друг мой, взятка, а когда берут баржами и амбарами — это уже торговля». После смерти преступника Харсомы в провинции началось непристойное замешательство. Собрались пятеро крупнейших казнокрадов, позвали сотню казнокрадов поменьше и объявились, совместно, регентами его сына.
Много гнусного могло из этого выйти, если бы не безграничная преданность чиновника по имени Арфарра — имя это еще не раз встретится в нашем повествовании. При этом-то Арфарре, ставшем араваном провинции, и начинал господин Ишнайя, нынешний первый министр. Был он в ту пору совершенно неподкупен и прям, выдвинулся очень скоро. Араван Арфарра испытывал в чиновниках большой недостаток. Дошло до того, что многим резали уши, сажали в колодки и оставляли в управе — а то вести дела было некому. Сгубила Ишнайю страсть к алхимии и колдовству. Проведав о ней, главный монах-шакуник, некто Даттам, который даже Арфарре был не по зубам, велел зарыть в болоте сундучки с золотыми слитками, а колдуна научил, как себя вести с Ишнайей.
Ишнайя отрыл сундучки; пришли преданные Даттаму чиновники, учинили золоту опись; номера на слитках были казенные. Ишнайя покорился и быстро пошел в гору. Грехопадения своего, однако, не забыл, и лет через десять, когда государыня Касия расправлялась с сообщниками сына, имел удовольствие спросить у Даттама:
— Ну? Кто из нас лучше знает черную магию?
Даттам рассмеялся и ответил что он, Даттам, всего лишь тень бога Шакуника, бога знания и богатства, и что бог Шакуник, если захочет, превратит государей в тыквы, а землю покроет щебенкой и рудными отвалами. Едва успели накинуть колдуну на голову мешок: а все-таки он ухитрился моргнуть глазом через мешок, и там, куда он моргнул, земля стала как дохлый рудный отвал.
После этого Даттама забили палками на глазах Ишнайи, и все говорили, что Даттам вел себя очень достойно. Многие были недовольны Ишнайей за Даттама и особенно за храм Шакуника с его пропавшими знаниями. Ишнайя унаследовал остров близ столицы, где была усадьба Даттама, храм и фабрика, на которой, по преданию, из хлопка делали искусственный шелк. Но по приказу государыни Касии колдовскую ткань сожгли, а храм, говорят, разлетелся сам, как лопнувший бычий пузырь.
Ишнайя оставшееся добро вскоре стократ умножил, и даже быстрее, чем Даттам. Даттам ведь, хотя и звался монахом, наживал деньги ради денег, возбуждая бесполезные желания в себе и опасную зависть в других, и вкладывал деньги, так сказать, в вещи. Что же до господина Ишнайи, тот дарил золото людям, видя в друзьях и надежных стражей имущества, и лучшее средство его умножения.
Итак, утром четвертого дня первый министр явился к государю Варназду, и государь стал хвалить сделанное Наном в провинции Харайн.
— Да, — сказал министр Ишнайя, — это был превосходный выбор, и господин Нан сделал все, как надо. Он убил наместника провинции и аравана провинции. Сектанту, еретику — даровал прощение, разбойникам — также. Потом взял двести золотых связок от некоего Айцара, главы харайнских богачей; уничтожил за это следы участия Айцара в заговоре с целью отпадения от империи, заговора, первой жертвой которого был убитый судья; приписал это убийство отравленному им аравану провинции, врагу Айцара. Под предлогом борьбы с кучкой варваров передал в руки богачу командование войсками и сделал разбойника — наместником. Вот увидите, государь, не пройдет и года, как Айцар и этот Ханалай поднимут мятеж!
— Это все? — заколебавшись, проговорил государь.
Господин Ишнайя почтительно потрогал новый указ и спросил:
— Почему господин Нан не сомневается, что маленькие люди отдадут двадцать миллионов за такое болотистое дело и преуспеют там, где не преуспел сам основатель династии?
— Так почему?
— Потому что один маленький человек, по имени господин Айцар, уже покупает бумажек на десять с четвертью миллионов. Нан уже получил свою долю. А наместник Ханалай получит ее после того, как обеспечит стройку рабочими. Добровольный наем! Как же!
Государь выхватил у Ишнайи бумаги. По одной выходило, — да, столичный инспектор брал, по другой — было за что брать. Еще было письмо арестованного наместника сыну, с жалкими словами и припиской: «Если тебе скажут, что я покончил с собой — не верь».
— Вы думаете, государь, этот Ханалай — такой весельчак? Его люди сырую человечину ели, а не сырых сусликов… Господин Нан его всю дорогу натаскивал: ешь побольше да шути погрубее — как раз угодишь государю.
Государь молча повернулся и вышел. Он ушел в сад — зал, имеющий вместо крыши — небо, и велел привести Нана. Потом отменил приказ, решив, что дождется вечера. Потом ему стало досадно. Он бы разгневался на Нана, выплыви столь быстро тайна его прогулок — а теперь ужаснулся, как ловко этот чиновник умеет прятать концы в воду.
Потом он вдруг ясно понял, что не хочет видеться с этим человеком. Он мучительно ясно представил, что все эти дни Нан опекал его, как больного ребенка. Поняв же, император вызвал своего молочного брата, Ишима, и лично продиктовал ему приказ об аресте Нана. Пусть господин Нан по крайней мере отдаст себе отчет в том, кто чьей распоряжается судьбой.
Пришел еще чиновник, скребся. Государь затопал ногами: он хотел быть один. Потом он понял, что все равно не один: кругом дворец, и каменные звери, и статуя государя с крысиной мордой. Где можно быть одному? Что он, мальчик, что ли?
На следующий день Шаваш выяснил: девушку звали Идари, и дед ее был одним из известнейших книгочеев. Жила она в казенной шестидворке у Синих Ворот с дедом, с матерью, с младшей сестрой и целым выводком тетушек. Бедствовала семья изрядно и даже непонятно было, как уцелела, — отец Идари, по имени Адуш, был другом Даттама и вместе с ним был арестован за многознание и колдовство.
Шаваш запомнил адрес и, запершись, занялся своим платьем. Шаваш, бывший побирушка, всегда одевался так, чтобы просителю было понятно: тут придется подносить не «на тесьму и на бязь», а на «шелк и бархат». Видом своим Шаваш остался доволен. В Небесной Книге, точно, сидели серьезные юноши из лицеев и старички, располневшие от грусти… Но девушка в кофточке с легкими рукавами подошла именно к нему. Потому что серьезные юноши не могли позволить себе золотого шитья на обшлагах; потому что серьезные юноши на скалывали бархатный плащ аметистовой застежкой; потому что у серьезных юношей пальцы были в чернилах, а не в перстнях.
Дождавшись полудня и оставив Нану записку о том, что он ушел в префектуру, Шаваш отправился к Синим Воротам.
Предместье бурлило и дышало: полуголые красильщики развешивали высоко над улицей хлопающие полотнища, мимо Шаваша тащили коромысла с плодами и фруктами, у зеленщика разгружали воз, полный капусты, и мясник поддувал тушку козы, готовясь содрать с нее шкуру.
Молодой секретарь прошел под белой стеной с резной галереей раз, другой, третий. Как они ни старался, он ничего не мог разглядеть за ставнями, стыдливо, как ресницы, опущенными. Шаваш в досаде повернул голову.
Улица была наводнена зеваками, мимо несли паланкин в форме розового цветка. Лепестки цветка раздвинулись, девичья головка глянула на Шаваша. Шаваш прижал руки к груди и поклонился: паланкин был казенный, со знаками отличия министра финансов.
Тут вверху стукнула ставня, и кто-то опростал ведро с горячими помоями прямо на бархатный плащ и ламасские кружева кафтана. Розовые лепестки паланкина сдвинулись: внутри захихикали. Мясник перестал надувать козу и захохотал. С резных галерей, из ставней, увитых голубыми и розовыми ипомеями, высовывались любопытные женские лица. В беленой стене шестидворки распахнулась дверь, из нее выскочила пожилая женщина, всплеснула руками и закудахтала:
— Это племянница все, племянница, — громко и визгливо говорила она то Шавашу, то зевакам. Затеяла мыть пол. Я ее так всегда и наставляла: смотри, куда выливаешь воду, смотри!
Тут прибежала другая тетка, помоложе, в суконной синей паневе и кофточке с рукавами, вышитыми мережкой, увидела изгаженный плащ и так и села, помертвев, на порог. Муж ее, балбес, за всю жизнь не нажил такого плаща. Ладно бы плаща! А вот второй год просишь бархату на юбку-колокольчик, уже и Нита сшила себе такую юбку, и Дия, и в храм показаться стыдно — то приласкаешь мужа, то прогонишь — а юбки все нет. «Вот — шляются важные сынки — плакала уже в мыслях женщина, — теперь он поднимает шум, мужа выставят с должности и с шестидворки».
— Что такое? — спрашивали в толпе.
— А вот этот щеголь, — объясняли, — вздумал приставать вон к той, в кофточке с мережкой, она его возьми и окати.
— Ба, — сказал кто-то, — да в кофточке с мережкой — это Изана. Станет она такого окатывать! Она каждый месяц в новой юбке ходит — откуда у честной женщины каждый месяц новая юбка?
— Ничего подобного, — говорили дальше, — этот чиновник ходил к дочери министра. Отец ее узнал об этом и нанял людей, чтобы покрыть его грязью перед народом.
— Братцы, — вопили в харчевне напротив, — где оборотень?
Женщина в синей кофте сказала решительно, что надо бы платье простирать и просушить, но ведь на это уйдет столько времени, а господин чиновник, верно, торопится с важным визитом. Другая, помоложе, в кофточке с мережкой, завела синие глаза и начала плакать. Шаваш почтительно поклонился и сказал, что важного визита у него нет, что он очень рад будет вымыться и подождать, пока высохнет платье; только вот напишет приятелю записку, чтобы тот не волновался.
Шаваша с поклонами и охами провели в дом. Чистенькие стены, деревянная лестница скрипит, как сверчок; пыль и полумрак от книг и закрытых ставен. Шаваш поглядел на горку зерна перед черепахой Шушу и подумал, что в этом доме, верно, только боги едят, как следует.
Варназд взял указ, писанный на зеленой полосе узкого шелка, повертел его и неожиданно спросил:
— А что бы с таким указом сделала государыня Касия?
Чиновник позволил себе осклабиться и ответил, что государыня Касия приказала бы свить из указа веревку и повесить на ней автора. Государь вздохнул и подписал указ.
Ах, если бы господин Нан знал, какую беду навлекает он на себя этим указом! Но господин Нан ничего такого не думал, а только радовался, что Ханалаю на следующий же день пришлось уехать в провинцию Харайн, дабы приступить к выполнению указа, и в государевом сердце у Нана не осталось соперников.
Итак, государю Варназду казалось, что в эти три дня никаких чудес в Нижнем Городе не было. Надо сказать, он ошибался. Чудеса были. Одна баба, три года беременная, разродилась добрым десятком бесов; в портовых складах по ночам безобразничали оборотни; а воришка по прозвищу Цепкий Хвост с помощью черной магии наконец добыл себе в помощники бесов, и посадил в каждый палец по бесу. Возможно, это были те самые бесы, которыми разродилась вышеупомянутая баба.
Но главное чудо было такое:
В десяти государевых шагах от столице в деревне жил крестьянин Лахут Медный Коготь. Медным Когтем его известно за что прозвали. Еще в молодости, когда у него не было этого прозвища, и был он голь перекатная, сделал он себе в лесу расчистку. Община расчистку отобрала и разделила по справедливости. С годами Лахут забрал большую власть, пол-деревни пошло ему, как говорится, в приемные отцы. А приемный отец — это вот что такое: продать землю нельзя, а отдать приемному сыну — можно. Есть, впрочем, и другие способы.
Лахут потребовал расчистку обратно. Началась склока. Расчистка как-то заросла в пастбище, и Лахут послал туда работника пасти телят. Год работник Лахута пас там телят, а потом как-то утоп. Лахут на это ничего не сказал, а послал другого работника, очень дюжего. Этот работник тоже год пас телят, а потом его нашли с расколотой головой. Третьим вызвался пасти племянник Лахута, и Лахут добыл ему меч и рогатое копье. Прошел год: что ты будешь делать, заколдованное место, опять сгиб человек! В деревне все сходились на том, что тот, первый работник, был человеком жадным до богатства и поэтому, утонув, обратился в злого духа и стал губить прочих. Это с корыстолюбцами обыкновенная история.
Лахут, будучи другого мнения, повздыхал и поехал в столицу. В столице ему не понравилось: навоз течет бесполезно в реку, шум, гам, перекупщики торгуют на рынке втрое дороже, чем покупают у Лахута. Лахут долго ходил, везде подносил на «кисть и тушечницу». Наконец его свели с одним чиновником, и Лахут изложил свое дело:
— Убили племянника, а до этого — двоих работников. И я знаю, кто, потому что на убийцу в это время бросилась собака и вырвала клок из штанов. Он заколол собаку, но клок из штанов остался в ее пасти. А он так до сих пор и ходит, оторванный, потому что других штанов у него нет, а пришить — лень.
Чиновник велел прийти через день. Лахут пришел через день. Чиновник выпучил глаза и заорал:
— Ах ты бесчувственная тварь, стяжатель! Да как ты смел зариться на общинную расчистку! Здесь тебе не деревня, где ты помыкаешь людьми, как хочешь, а столица! Вот я тебя упеку! У племянника твоего был меч в личном пользовании — за такие вещи наказывают всю семью преступника, не считая детей во чреве матери! Притом про клок из штанины ты мне все наврал, и я так думаю, что, в случае чего вся деревня покажет, что ты этому оборванцу сам подарил дырявые штаны, стало быть, и племянника сам убил… не поделили, чай, чего…
У Лахута глаза стали треугольные от ужаса. А чиновник распинался целый час и так напугал деревенского богача, что Лахут ему отдал все, что взял с собой и еще посулил каждый месяц присылать по головке сыра, лишь бы закрыли дело. Лахут вернулся на постоялый двор, стал пить чай на дорогу и плакать. Вдруг видит, — входят в харчевню трое.
— Что, — говорит самый старший, — и на тебя, хармаршаг, нашлась управа?
«Хармаршаг» значит «сын тысячи отцов». Раньше так называли государя, а теперь богатея. Лахут поглядел на старшего и говорит:
— Сколько у меня отцов, это не твое дело, разбойник, а ведь и у тебя их было немало: один обтесал ноги, другой руки, третий уши, — и все, видать, хозяйствовали в спешке.
А что этот человек — разбойник, Лахут сразу угадал по выговору, да еще прибавил:
— Ты, чай, клеймен, что повязку носишь!
— А ты, — заухал разбойник, — степенно ходишь, чтоб на подметках дырок не разглядели!
— Тут будут дырки на подметках, — разозлился Лахут, — тут чиновники и без штанов оставят, да еще спасибо велят сказать.
— А какая твоя беда? — спросил Лахута второй человек.
Лахут взглянул, и этот второй ему как-то необыкновенно понравился: молодой чиновник, платье потрепанное, но чистое. Лицо нежное, прозрачное, верхняя губка как-то припухла, глаза карие, большие, чуть испуганные, брови изогнуты наподобие ласточкина крыла. Лахут горько заплакал и все рассказал: и как убили племянника, и как в одной управе чиновник взял у него деньги, усадил на лавочку, велел ждать — и пропал с деньгами бесследно, и про того чиновника, которому обещал головку сыра. Вздохнул и посетовал, что корыстолюбивые чиновники обманывают государя и народ. А клейменый подмигнул спутнику да и спрашивает:
— А сколько ты мне, хармаршаг, дашь, если я сведу тебя с государем?
Деревенский богач рассердился:
— Куда тебе, висельник, до государя!
— Не твое дело, — говорит клейменый, — я, может, ходы знаю.
Лахут дал ему десять желтеньких, разбойник нанял на рынке какую-то бочку и провез в бочке Лахута во дворец. Спутники клейменого куда-то пропали. Вот Лахут вылезает из своей бочки: дивный мир! Хрустальные фонари сияют, как тысячи солнц, колеблются невиданные цветы и травы, по лугам гуляют заводные павлины. Клейменый тащит Лахута по пестрой дорожке, а Лахут не знает, на том свете он или на этом. Вот они обогнули беседку, похожую на тысячелистый цветок, Лахут глядит — за беседкой огромный пруд, на берегу пруда гуляет черепаха из золота, над черепахой растет золотое дерево, а к дереву идет государь со свитой: одежды так и плывут по воздуху, на лице — рисовая маска.
«Распуститесь», — говорит государь, и на золотом дереве распустились цветы. «Созрейте», — говорит государь, — цветы пропали, на ветвях повисли золотые яблоки.
Государь взял в руку яблочко.
— Какая твоя беда, — спрашивает Лахута.
Тут старик повалился ему в ноги и заплакал:
— Ах, государь, бес меня попутал! Я думал, мне голову морочат, а теперь вижу — настоящий государь! Как соврать? Сто полей — и все государевы! Я великий грешник! И расчистку я обманом отобрал, и племянника убил! Тот чиновник верно угадал: только штанов я не дарил, а выдрал клок загодя и повесил так, чтоб непременно стащили! А отчего все? Оттого, что рынок близко, растет бесовство, сводит покупателей с продавцами! Государь! Запрети рынок, — не вводи народ во искушение!
Тут уж многие среди придворных заплакали. С этой-то историей Лахут и вернулся в деревню. Государь простил ему преступление. Землю Лахут всю раздал, переродился совершенно, посветлел, сам в город не ездил и другим заказал. Из деревенского богача стал деревенским святым.
Мы с этим Лахутом еще встретимся.
Из-за указа о харайнском канале секретарь Нана, Шаваш, не знал передышки, и ему не то что до сводок о чудесах, — до девиц и вина, и до тех не было дела.
В третий день, покончив с указом и побывав у нужных людей, Шаваш выхлопотал себе пропуск и отправился в главный архив ойкумены, именуемый Небесной Книгой, и расположенный в северном округе дворца.
Площадь перед дворцом истекала потом и зноем, праздный народ расхватывал амулеты и пирожки, скоморохи на высоком помосте извещали, что сейчас будет представление «Дела о подмененном государе».
Дело о подмененном государе было вот какое: окружавшие молодого государя монахи-шакуники сгубили несчастного, вынули его душу и захоронили. Вместо государя приспособили полосатого барсука, облитого государевой кровью. Вышла кукла, точь-в-точь государь; эта-то кукла полтора года и правила. Затем шакуники принялись за государыню. Добыли лягушку, истолкли ее в пыль, пыль зашили в платье лунного цвета, поднесенное государыне. Изготовили восковую персону и стреляли в эту персону заговоренными стрелами. Каждый раз, когда стреляли, у государыни Касии колотилось сердце. Под окнами дворца зарыли человеческий скелет, обрядив его в одно из старых платьев государыни. Омерзительные планы.
Все это вышло наружу с надлежащими доказательствами, нашли и скелет, и куклу. Монахи сначала запирались, некоторые имели наглость хохотать и утверждать, что такие вещи вообще невозможны, но тут уж они поступили неумно, потому что все знали, что в храме Шакуника умеют творить чудеса, на этом храм и держался.
Шаваш протолкался сквозь толпу, собравшуюся смотреть на злодеяния монахов, и, взмахнув пропуском, прошел во дворец меж каменных драконов, взвившихся в воздух на широко распахнутых створках ворот, и неподвижных, с выпученными глазами, стражников. Его интересовали совсем другие монахи, кукольных представлений о которых никто не ставил. Шаваш хотел посмотреть все, что имеется в главном архиве ойкумены о желтых монастырях.
Шаваш был из числа тех, кто рассылает циркуляры, а не тех, кто читает книги, — в Небесной Книге он никогда не был, и вблизи огромный ее купол, вздымающийся из каменной площади, сплошь покрытой письменами, произвел на него известное впечатление. Место это было историческое, про него рассказывали массу историй. С правой стороны стоял храм, где хранилась Книга Судьбы, и однажды поймали там бесенка, который за взятку вздумал выскоблить в ней пару строчек; а с залой левого книгохранилища случилась еще более скверная история. Бесы пристали к тамошнему смотрителю с просьбой, чтобы он позволил справить им в зале свадьбу; тот, за мзду, согласился. Бесы справили свадьбу, а наутро все буквы в книгах левого книгохранилища перевернулись задом наперед.
Не желая привлекать чьего-либо внимания, Шаваш выхлопотал себе пропуск с красной полосой, позволявший лично ходить меж полок, и к полудню он умучился и заблудился, а, обнаружив, что в этом книжном месте и поесть-то прилично негде, и вовсе стал кусать губы от злости. Редкие книгочеи с испачканными чернилами пальцами с недоумением проходили мимо изящного молодого чиновника, с наглым выражением лица и в бархатном плаще с аметистовой застежкой, — явно из того новейшего поколения, что охотится за деньгами, девицами, и государственной казной, — который растерянно сидел на полу в окружении пыльных фолиантов, и выглядел неуместно, как роза на капустной грядке.
Наконец Шаваш уселся у окошка с видом на каменные плиты и злополучное левое книгохранилище, и принялся просматривать разные упоминания о желтых монастырях. Гм, желтые храмы, числом тринадцать штук, очень древние, старейший из существующих — в провинции Инисса, еще до ее присоединения к империи… Монахи возделывают свои поля, не потребляют мяса и орехов, живут в отдалении от властей и не пускают оных за стены, почитают бога по имени Ир, каковой бог изображений не имеет, но иногда рождается в том или ином монастыре, после чего вселяется в какого-нибудь монаха, отчего монах приобретает способность исцелять болезни и повышать урожай. Так! Значит, изобразить его нельзя, а родиться ему можно… Знаем мы, откуда такие боги, и как возрастает урожай… Чиновники в этот год завышают цифры из уважения к традиции, вот он и возрастает… Деревенский какой-то бог, обветшалый, пахнет от него шаманством, нарушением законов о несуществовании колдовства и временами, когда не было государства, немудрено, что монастыри почти опустели, в иных едва два-три монаха, — отчего же в Харайнском монастыре их двадцать?
«Был уже такой случай с храмом Шакуника», — плакал тогда Бахадн, — но случай как раз был совсем другой. Был гигантский банк шакуников, кожаные их деньги, миллионы акров земли, копи, заводы и мастерские, шакуники притязали на всемогущество и ошивались при дворе, лягушек, может, в платье государыне и не зашивали, а заговор — был. А эти что? Тринадцать монастырей, затерянных по болотам, да и из этих монастырей, только один, кажется, примечателен. Шакуники сами объявляли себя колдунами, а эти прячутся, как землеройка в траве, не случись того дурацкого убийства, и не заметишь…
Шаваш зажмурился. Перед глазами его предстали тысячелетние стены тридцати семи желтых монастырей, стены, за которыми кончалась юрисдикция государства и власть государя; государя, от взгляда которого расцветают золотые деревья, государя, повелевшего занести в Небесную Книгу каждую травинку на земле и каждую звезду на небе.
И тут же, без предупреждение, у Шаваша заболела голова.
Он закрыл глаза и даже пискнул. Когда он открыл глаза, к нему, по пятицветной дорожке, важно шествовала фея. Белая запашная юбка так и колышется, концы широкого пояса трепещут за спиной, как крылья, рукава кофточки вышиты цветами и листьями, ресницы летят, как росчерк пера над указом дивных синих глаз, в черных волосах наколка — лак с серебром. Дешевенькая наколка.
Фея подошла и строгим голосом спросила, какие ему записать книги. Шаваш, опустив глаза, сказал, что ему нужна «Повесть о Ласточке и Щегле».
— Сударь, — серьезно возразила девушка, — за «Повестью о Ласточке и Щегле» нет нужды ходить в Небесную Книгу, ее можно купить у любого лоточника на рынке.
Тут она покраснела, ахнула и сказала:
— Как вам не стыдно, сударь! Я, конечно, понимаю, молодым девушкам подобает сидеть взаперти. Но дед мой болен и слеп, если я не буду ему помогать, его лишат должности. Он вот уже сорок лет смотрит за Небесной Книгой; а сюда, сударь, ходят серьезные юноши, и никто из них не просит у девушки «Повести о Ласточке и Щегле».
Повернулась и убежала. Резные рукава вспорхнули, легкие, как крылья бабочки. А ведь нынче немодно, чтобы рукава были легкие. Модно зашивать в рукав тяжелого «золотого государя», чтобы он просвечивал сквозь кружева на женской ручке.
Шаваш раскрыл рот, внизу живота словно заломило. «Это кто ж у тебя дед-то, — подумал он, — это что же у тебя дед за дурак, чтоб держать такую красоту без занавесей и циновок!» И тут же почему-то подумал, что уж свою жену никуда пускать не будет, сказано, береги добро от воров и чиновников, если хочешь, чтобы не украли.
Три дня государь бродил по рынку и Нижнему Городу вместе с Наном и Ханалаем, и никто пока об этих прогулках не знал: во всяком случае, никто из людей первого министра, господина Ишнайи.
Ишнайе было уже за шестьдесят. Звезда его взошла еще при государыне Касии. В начале царствования государыня сильно ополчилась на «твое» и «мое», отчасти потому, что другой претендент на престол, экзарх Харсома, совсем распродал свою провинцию, Нижний Варнарайн, стяжателям, а про чиновников говаривал: «Когда берут корзинкой или сундучком — это, друг мой, взятка, а когда берут баржами и амбарами — это уже торговля». После смерти преступника Харсомы в провинции началось непристойное замешательство. Собрались пятеро крупнейших казнокрадов, позвали сотню казнокрадов поменьше и объявились, совместно, регентами его сына.
Много гнусного могло из этого выйти, если бы не безграничная преданность чиновника по имени Арфарра — имя это еще не раз встретится в нашем повествовании. При этом-то Арфарре, ставшем араваном провинции, и начинал господин Ишнайя, нынешний первый министр. Был он в ту пору совершенно неподкупен и прям, выдвинулся очень скоро. Араван Арфарра испытывал в чиновниках большой недостаток. Дошло до того, что многим резали уши, сажали в колодки и оставляли в управе — а то вести дела было некому. Сгубила Ишнайю страсть к алхимии и колдовству. Проведав о ней, главный монах-шакуник, некто Даттам, который даже Арфарре был не по зубам, велел зарыть в болоте сундучки с золотыми слитками, а колдуна научил, как себя вести с Ишнайей.
Ишнайя отрыл сундучки; пришли преданные Даттаму чиновники, учинили золоту опись; номера на слитках были казенные. Ишнайя покорился и быстро пошел в гору. Грехопадения своего, однако, не забыл, и лет через десять, когда государыня Касия расправлялась с сообщниками сына, имел удовольствие спросить у Даттама:
— Ну? Кто из нас лучше знает черную магию?
Даттам рассмеялся и ответил что он, Даттам, всего лишь тень бога Шакуника, бога знания и богатства, и что бог Шакуник, если захочет, превратит государей в тыквы, а землю покроет щебенкой и рудными отвалами. Едва успели накинуть колдуну на голову мешок: а все-таки он ухитрился моргнуть глазом через мешок, и там, куда он моргнул, земля стала как дохлый рудный отвал.
После этого Даттама забили палками на глазах Ишнайи, и все говорили, что Даттам вел себя очень достойно. Многие были недовольны Ишнайей за Даттама и особенно за храм Шакуника с его пропавшими знаниями. Ишнайя унаследовал остров близ столицы, где была усадьба Даттама, храм и фабрика, на которой, по преданию, из хлопка делали искусственный шелк. Но по приказу государыни Касии колдовскую ткань сожгли, а храм, говорят, разлетелся сам, как лопнувший бычий пузырь.
Ишнайя оставшееся добро вскоре стократ умножил, и даже быстрее, чем Даттам. Даттам ведь, хотя и звался монахом, наживал деньги ради денег, возбуждая бесполезные желания в себе и опасную зависть в других, и вкладывал деньги, так сказать, в вещи. Что же до господина Ишнайи, тот дарил золото людям, видя в друзьях и надежных стражей имущества, и лучшее средство его умножения.
Итак, утром четвертого дня первый министр явился к государю Варназду, и государь стал хвалить сделанное Наном в провинции Харайн.
— Да, — сказал министр Ишнайя, — это был превосходный выбор, и господин Нан сделал все, как надо. Он убил наместника провинции и аравана провинции. Сектанту, еретику — даровал прощение, разбойникам — также. Потом взял двести золотых связок от некоего Айцара, главы харайнских богачей; уничтожил за это следы участия Айцара в заговоре с целью отпадения от империи, заговора, первой жертвой которого был убитый судья; приписал это убийство отравленному им аравану провинции, врагу Айцара. Под предлогом борьбы с кучкой варваров передал в руки богачу командование войсками и сделал разбойника — наместником. Вот увидите, государь, не пройдет и года, как Айцар и этот Ханалай поднимут мятеж!
— Это все? — заколебавшись, проговорил государь.
Господин Ишнайя почтительно потрогал новый указ и спросил:
— Почему господин Нан не сомневается, что маленькие люди отдадут двадцать миллионов за такое болотистое дело и преуспеют там, где не преуспел сам основатель династии?
— Так почему?
— Потому что один маленький человек, по имени господин Айцар, уже покупает бумажек на десять с четвертью миллионов. Нан уже получил свою долю. А наместник Ханалай получит ее после того, как обеспечит стройку рабочими. Добровольный наем! Как же!
Государь выхватил у Ишнайи бумаги. По одной выходило, — да, столичный инспектор брал, по другой — было за что брать. Еще было письмо арестованного наместника сыну, с жалкими словами и припиской: «Если тебе скажут, что я покончил с собой — не верь».
— Вы думаете, государь, этот Ханалай — такой весельчак? Его люди сырую человечину ели, а не сырых сусликов… Господин Нан его всю дорогу натаскивал: ешь побольше да шути погрубее — как раз угодишь государю.
Государь молча повернулся и вышел. Он ушел в сад — зал, имеющий вместо крыши — небо, и велел привести Нана. Потом отменил приказ, решив, что дождется вечера. Потом ему стало досадно. Он бы разгневался на Нана, выплыви столь быстро тайна его прогулок — а теперь ужаснулся, как ловко этот чиновник умеет прятать концы в воду.
Потом он вдруг ясно понял, что не хочет видеться с этим человеком. Он мучительно ясно представил, что все эти дни Нан опекал его, как больного ребенка. Поняв же, император вызвал своего молочного брата, Ишима, и лично продиктовал ему приказ об аресте Нана. Пусть господин Нан по крайней мере отдаст себе отчет в том, кто чьей распоряжается судьбой.
Пришел еще чиновник, скребся. Государь затопал ногами: он хотел быть один. Потом он понял, что все равно не один: кругом дворец, и каменные звери, и статуя государя с крысиной мордой. Где можно быть одному? Что он, мальчик, что ли?
На следующий день Шаваш выяснил: девушку звали Идари, и дед ее был одним из известнейших книгочеев. Жила она в казенной шестидворке у Синих Ворот с дедом, с матерью, с младшей сестрой и целым выводком тетушек. Бедствовала семья изрядно и даже непонятно было, как уцелела, — отец Идари, по имени Адуш, был другом Даттама и вместе с ним был арестован за многознание и колдовство.
Шаваш запомнил адрес и, запершись, занялся своим платьем. Шаваш, бывший побирушка, всегда одевался так, чтобы просителю было понятно: тут придется подносить не «на тесьму и на бязь», а на «шелк и бархат». Видом своим Шаваш остался доволен. В Небесной Книге, точно, сидели серьезные юноши из лицеев и старички, располневшие от грусти… Но девушка в кофточке с легкими рукавами подошла именно к нему. Потому что серьезные юноши не могли позволить себе золотого шитья на обшлагах; потому что серьезные юноши на скалывали бархатный плащ аметистовой застежкой; потому что у серьезных юношей пальцы были в чернилах, а не в перстнях.
Дождавшись полудня и оставив Нану записку о том, что он ушел в префектуру, Шаваш отправился к Синим Воротам.
Предместье бурлило и дышало: полуголые красильщики развешивали высоко над улицей хлопающие полотнища, мимо Шаваша тащили коромысла с плодами и фруктами, у зеленщика разгружали воз, полный капусты, и мясник поддувал тушку козы, готовясь содрать с нее шкуру.
Молодой секретарь прошел под белой стеной с резной галереей раз, другой, третий. Как они ни старался, он ничего не мог разглядеть за ставнями, стыдливо, как ресницы, опущенными. Шаваш в досаде повернул голову.
Улица была наводнена зеваками, мимо несли паланкин в форме розового цветка. Лепестки цветка раздвинулись, девичья головка глянула на Шаваша. Шаваш прижал руки к груди и поклонился: паланкин был казенный, со знаками отличия министра финансов.
Тут вверху стукнула ставня, и кто-то опростал ведро с горячими помоями прямо на бархатный плащ и ламасские кружева кафтана. Розовые лепестки паланкина сдвинулись: внутри захихикали. Мясник перестал надувать козу и захохотал. С резных галерей, из ставней, увитых голубыми и розовыми ипомеями, высовывались любопытные женские лица. В беленой стене шестидворки распахнулась дверь, из нее выскочила пожилая женщина, всплеснула руками и закудахтала:
— Это племянница все, племянница, — громко и визгливо говорила она то Шавашу, то зевакам. Затеяла мыть пол. Я ее так всегда и наставляла: смотри, куда выливаешь воду, смотри!
Тут прибежала другая тетка, помоложе, в суконной синей паневе и кофточке с рукавами, вышитыми мережкой, увидела изгаженный плащ и так и села, помертвев, на порог. Муж ее, балбес, за всю жизнь не нажил такого плаща. Ладно бы плаща! А вот второй год просишь бархату на юбку-колокольчик, уже и Нита сшила себе такую юбку, и Дия, и в храм показаться стыдно — то приласкаешь мужа, то прогонишь — а юбки все нет. «Вот — шляются важные сынки — плакала уже в мыслях женщина, — теперь он поднимает шум, мужа выставят с должности и с шестидворки».
— Что такое? — спрашивали в толпе.
— А вот этот щеголь, — объясняли, — вздумал приставать вон к той, в кофточке с мережкой, она его возьми и окати.
— Ба, — сказал кто-то, — да в кофточке с мережкой — это Изана. Станет она такого окатывать! Она каждый месяц в новой юбке ходит — откуда у честной женщины каждый месяц новая юбка?
— Ничего подобного, — говорили дальше, — этот чиновник ходил к дочери министра. Отец ее узнал об этом и нанял людей, чтобы покрыть его грязью перед народом.
— Братцы, — вопили в харчевне напротив, — где оборотень?
Женщина в синей кофте сказала решительно, что надо бы платье простирать и просушить, но ведь на это уйдет столько времени, а господин чиновник, верно, торопится с важным визитом. Другая, помоложе, в кофточке с мережкой, завела синие глаза и начала плакать. Шаваш почтительно поклонился и сказал, что важного визита у него нет, что он очень рад будет вымыться и подождать, пока высохнет платье; только вот напишет приятелю записку, чтобы тот не волновался.
Шаваша с поклонами и охами провели в дом. Чистенькие стены, деревянная лестница скрипит, как сверчок; пыль и полумрак от книг и закрытых ставен. Шаваш поглядел на горку зерна перед черепахой Шушу и подумал, что в этом доме, верно, только боги едят, как следует.