Словно наэлектризованный острым приступом ненависти, пересилившим даже отвращение, Джонс с криком отскочил.
   — Ты проклятый садист — ты безумец — ты творишь такие дела и осмеливаешься после этого говорить с порядочным человеком!.. Роджерс со злой усмешкой швырнул вниз мешковину и уставился в глаза подступившего к нему со сжатыми кулаками гостя. В словах его сквозило сверхъестественное хладнокровие.
   — С чего же вдруг ты, глупец, вообразил себе, что это сделал я? Допустим, что с нашей, ограниченной, человеческой точки зрения результат непривлекателен. Что из этого следует? Да, действие бесчеловечно, но Он и не претендует называться таковым. Жертвовать — это всего лишь предлагать. Я пожертвовал этого пса Ему. И то, что случилось, результат Его действий, а не моих. Оно нуждалось в питании посредством предложенной ему жертвы и приняло ее в свойственной Ему манере. Хочешь, я покажу тебе, как Оно выглядит? Пока Джонс медлил в нерешительности, Роджерс вернулся к столу и взял в руки фотографию, лежавшую лицевой стороной вниз. Теперь, с испытующим взглядом, он протянул ее Джонсу. Тот машинально взял снимок в руки и столь же бездумно принялся рассматривать его. Но уже в следующий миг взгляд его сделался острее и сосредоточеннее, ибо поистине сатанинская сила изображенного там объекта произвела почти гипнотический эффект. Определенно, Роджерс здесь превзошел самого себя в моделировании безграничного ужаса, запечатленного затем фотокамерой. То было произведение истинного, но инфернального гения, и Джонсу невольно захотелось предугадать, как восприняла бы этот адский шедевр публика, будь он выставлен на всеобщее обозрение. Он просто не имел права на существование, и, возможно, сами мысли Роджерса о нем после того, как работа была закончена, довершили повреждение разума его творца и породили манию поклонение идолу, приведшую к столь жестоким последствиям. Лишь здравый рассудок способен был противостоять коварному искушению, какое несло в себе это чудовище — то ли плод больного воображения, то ли некая сверхуродливая, экзотическая форма действительной жизни отдаленных времен.
   Страшилище стояло на полусогнутых конечностях, как бы балансируя на самом краю того, что казалось искусным воспроизведением трона владыки, сплошь изукрашенного резьбой, более ясно различимой на другой фотографии. Было бы невозможно описать его обычными словами, так как ничто даже отдаленно соответствующее ему не могло бы возникнуть в воображении целого человечества, повредившегося в уме. Какие-то его черты, возможно, слабо напоминали высших позвоночных животных нашей планеты. Размер его был гигантским, так что даже в полуприседе оно превосходило рост Орабоны, заснятого рядом с чудовищем.
   Оно обладало почти шарообразным туловищем с шестью длинными извилистыми конечностями, оканчивающимися клешнями, как у краба. Над массивным телом, выдаваясь вперед, громоздился еще один подобный пузырю шар; три тупо взирающих рыбьих глаза, целый ряд гибких на вид — каждый длиной с фут — хоботков, а также раздувшиеся, подобные жабрам, образования по бокам пузыря позволяли предположить, что это была голова. Большая часть туловища была покрыта тем, что с первого взгляда казалось мехом, но при ближайшем рассмотрении оказывалось порослью темных, гибких щупалец или присосков, каждое из которых оканчивалось гадючьим зевом. На голове и под хоботками щупальца были длиннее, толще и отмечены спиральными полосками, имеющими сходство с пресловутыми змеевидными локонами Медузы Горгоны. Было бы парадоксальным утверждать, что лицевая часть такой чудовищной твари могла иметь выражение, и все же Джонс почувствовал, что треугольник безумно выпученных глаз и эти косо поставленные хоботки — все они вместе выражают смесь ненависти, алчности и крайней жестокости, непостижимую для человека, ибо она была сопряжена с другими неведомыми эмоциями не от нашего мира или даже не от нашей галактики. В этом сатанински извращенном создании, рассуждал про себя Джонс, воплотились все зловещее безумие Роджерса и весь его инфернальный гений скульптора. Рассудок не допускал его существования — и все же фотография неопровержимо доказывала его реальность.
   Роджерс прервал его размышления:
   — Ну, так что ты об этом думаешь? Неужели и теперь тебе неинтересно увидеть — кто уничтожил пса и высосал всю его кровь миллионами ртов? Оно нуждается в питании — но Оно больше не будет иметь в нем недостатка. Он — Бог, а я — Верховный Жрец в Его новой жреческой иерархии. Йэ! Шуб-Ниггурат! Всемогущий Козел с Легионом младых!
   Охваченный отвращением и жалостью, Джонс опустил руку с фотографией.
   — Послушай, Роджерс, не нужно ничего этого. Всюду есть предел, ты знаешь. Творение твое — шедевр, как и все остальное, сделанное тобой, но тебе это не пойдет во благо. Не нужно больше видеть такое — пусть Орабона покончит с этим, а ты постарайся все забыть. И позволь мне порвать в клочья эту мерзкую фотографию.
   Свирепо рыкнув, Роджерс вырвал из его рук снимок и спрятал его в стол.
   — Ты идиот! Ты все еще думаешь, будто все, что с Ним связано — обман! Ты все еще думаешь, что я сам смастерил Его, что все мои фигуры — не больше, чем безжизненный воск! Да почему же, черт побери? Ты сам мертвее любой восковой поделки! Но ты ошибаешься, у меня теперь есть доказательство, и я предъявлю его! Нет, не сейчас, потому что Оно отдыхает после жертвоприношения, но — позже... да — тогда у тебя не останется сомнений в Его мощи!
   Роджерс снова посмотрел в сторону запертой на висячий замок двери, а Джонс взял со скамьи шляпу и трость.
   — Прекрасно, Роджерс, мы подождем. Теперь мне пора, но завтра днем я снова приду. Поразмысли о моем совете и, если он не покажется тебе разумным, поступай, как знаешь, и поговори с Орабоной.
   Роджерс оскалил зубы в мерзкой усмешке.
   — Уходишь? Все же ты испугался! Испугался, забыв все свои смелые речи! Говоришь, что все мои фигуры только мертвый воск и все-таки пускаешься наутек, когда я начинаю доказывать тебе на деле, что все не так. Ты не лучше тех парней, которые бьются со мной об заклад, что не побоятся провести в музее ночь — они через час начинают стучаться и вопить, чтобы их выпустили! Ты хочешь, чтобы я посоветовался с Орабоной, да? Вы оба — всегда против меня! Вы не хотите допустить Его грядущего земного владычества!
   Джонс спокойно возразил:
   — Нет, Роджерс, никто здесь тебе не враг. И я не боюсь твоих восковых фигур — напротив, восхищаюсь твоим искусством. Но сегодня мы оба немного понервничали, и, думаю, небольшой отдых нам обоим будет на пользу.
   И снова Роджерс не дал ему уйти.
   — Ты не испугался, да? Тогда отчего же так спешишь? Ну-ка, прикинь — хватит у тебя смелости остаться здесь на всю ночь или нет? К чему такая спешка, если ты не веришь в Него?
   Очевидно, Роджерса осенила какая-то новая идея, и Джонс внимательно вгляделся в его лицо.
   — Почему же, никуда я особенно не спешу. Но ради чего мне оставаться здесь одному? Что это докажет? Впрочем, затрудняет меня только одно — тут не очень удобно спать. Ради чего терпеть такие неудобства, возьми хоть кого из нас?
   Но тут новая мысль озарила самого Джонса. И он продолжал в примирительном тоне:
   — Послушай-ка, Роджерс, — я только что задал тебе вопрос: какой смысл проводить мне здесь целую ночь, если все равно каждый из нас останется при своей правоте. Пусть уж тогда это станет доказательством, что твои восковые фигуры просто-напросто изделия из воска, а потому ты не должен больше позволять своему воображению следовать и дальше тем же путем. Допустим, я останусь. Если я продержусь до утра, согласишься ли ты принять новый взгляд на вещи — отдохнуть месяца три на природе, а Орабоне велеть уничтожить эту твою новую штуковину? Ну, как — недурно придумано?
   В лице Роджерса нелегко было прочитать что-либо определенное. И все же казалось очевидным, что мысль его напряженно работает, и что над множеством противоречивых эмоций берет чувство зловещего торжества. Наконец, прерывающимся от возбуждения голосом, он заговорил:
   — Даже очень недурно! Если ты претерпишь это, я последую твоему совету. Но ты должен, обязан претерпеть. Сейчас мы отправимся обедать, а после вернемся обратно. Я запру тебя в выставочном зале, сам же уйду домой. Утром войду сюда раньше Орабоны — он приходит в музей за полчаса до появления остальных сотрудников, — и погляжу, каково тебе тут поживается. Но не обещай ничего, если не очень тверд в своем скептицизме. Все другие отступились — и у тебя есть этот шанс. Думаю, что если ты погромче постучишь в дверь, сюда непременно явится полицейский. Через некоторое время — учти: тебе тут кое-что может не понравится — все же ты будешь находиться в одном с Ним доме, хотя, конечно, не в одном и том же помещении.
   Когда, черным ходом, они вышли в грязный задний двор, Роджерс нес с собой кусок мешковины, которым была обернута страшная его ноше. Посередине двора виднелся люк, и хозяин музея спокойно, внушающим ужас привычным движением, поднял его крышку. Мешковина вместе с содержимым ушли в клоачный лабиринт, в забвение. Джонс вздрогнул и едва нашел в себе силы не отдалиться от тощей фигуры своего спутника, когда они вышли на улицу.
   По взаимному молчаливому сговору они не пошли обедать вместе, но условились встретиться перед музеем в одиннадцать вечера.
   Джонс поспешно окликнул кеб и только тогда вздохнул свободней, когда проехал по мосту Ватерлоо и приблизился к ярко освещенному Стрэнду. Он поужинал в нешумном кафе, а потом отправился домой на Портленд-Плэйс, чтобы принять ванну и прихватить с собой кое-какие вещицы. Лениво размышлял он о том, чем же в эти часы занимается Роджерс. Говорили, что у него большой мрачный дом на Уолворт-роуд, полный темных, запретных книг, всякого рода оккультных штук и восковых фигур, не предназначенных для показа публике. Орабона, как слышал Джонс, жил в отдельной квартире, расположенной в том же доме.
   В одиннадцать вечера Джонс обнаружил Роджерса спокойно ожидающим его у двери подвала на Саутварк-стрит. Они мало разговаривали друг с другом, но каждый из них чувствовал в другом затаенное, грозовое напряжение. Они мало разговаривали друг с другом, но каждый из них чувствовал в другом затаенное, грозовое напряжение. Они условились, что местом бодрствования Джонса будет сводчатый демонстрационный зал, и Роджерс вовсе не настаивал на том, чтобы испытуемый непременно поместился в отгороженной части его с табличкой «Только для взрослых», где сосредоточилось все самое ужасное. Пользуясь рубильниками, расположенными в рабочей комнате, владелец музея погасил всюду электрический свет, а затем запер дверь этого жуткого склепа одним из многочисленных ключей, висящих на его кольце. Не пожав Джонсу руку, он вышел на улицу, запер за собой наружную дверь, и сейчас же истертые каменные ступени лестницы, ведущей к тротуару, загудели под его каблуками. Когда шаги смолкли, Джонс понял, что его долгое, нудное бодрствование началось.


II


   Позже, в кромешной тьме огромного сводчатого подземелья, Джонс проклял свое ребячество, приведшее его сюда. В первые полчаса он время от времени включал карманный электрический фонарик, но затем, сидя в полном мраке на одной из скамей, служащей для отдыха посетителей, почувствовал приближение чего-то более сильно действующего на нервы. Вспыхивая, фонарик всякий раз освещал какой-нибудь из жутких, болезненно гротескных экспонатов — то гильотину, то неведомого монстра-гибрида, то бледное бородатое лицо со злобной хитрецой во взгляде, то тело с потоками крови из разодранного рта. Джонс понимал, что с этими мертвыми предметами не связана никакая зловещая реальность, но после первого получаса уже предпочел вообще не видеть их. Теперь он не мог даже представить себе, зачем понадобилось ему потворствовать блажи сумасшедшего фантазера. Куда проще было оставить его в покое или предоставить попечению специалиста по умственным расстройствам. Возможно, размышлял он, здесь сыграло роль товарищеское сочувствие одного художника другому. Настолько ярким был талант Роджерса, что хотелось не упустить ни единой возможности, чтобы уберечь его от грозно надвигающейся мании. Человек, способный измыслить и создать столь неотразимой жизненной силы творения, конечно, близко к истинному величию. Он обладал фантазией Сайма или Дорэ, соединенной с отточенным, научно подтвержденным мастерством Блачки. Поистине, он сотворил для мира кошмаров то, что Блачка, с его поразительно точными моделями растений из тонко выработанного искусно окрашенного стекла создал для мира ботаники.
   В полночь сквозь густой мрак пробился бой далеких часов, и Джонс несказанно обрадовался этому посланию из еще живущего снаружи мира. Сводчатый музейный зал был подобен гробнице, ужасной в своем полнейшем безлюдье. Даже мышь показалась бы здесь веселой спутницей жизни, но Роджерс однажды похвастался, что — как он выразился, «по известным резонам» — ни одна мышь, ни даже насекомое не осмеливалось приближаться к этому подземелью. Слышать такое было странно, но, видимо, слова эти находили полное свое подтверждение. Мертвенность воздуха и тишина были поистине абсолютны. Хоть бы единый отзвук чего бы то ни было! Джонс шаркнул ногами, и из мертвого безмолвия донеслось призрачное эхо. Он покашлял, но в стаккато отзвуков слышалась насмешка. Начать разговаривать самому с собой? Он поклялся себе, что не сделает этого. Уступка означала бы непорядок в нервах. Время тянулось, казалось, с ненормальной, выводящей из равновесия медленностью. Он мог бы поклясться, что протекли уже целые часы с того момента, как он в последний раз осветил фонариком циферблат на собственных часах, но ведь пробило только полночь.
   Ему хотелось, чтобы чувства его не были сейчас так обострены. В этой темноте, в совершенном безмолвии, казалось, некая сила намеренно изощряла их до такой степени, что они отзывались на самые слабые сигналы, едва ли достаточно сильные для того, чтобы породить истинно адекватные впечатления. Уши его, мнилось, по временам улавливали некие ускользающие шорохи, которые не могли быть вполне идентифицированы с ночным шумом на убогих окрестных улочках снаружи, и он поневоле задумывался о смутных, не относящихся к нынешнему его положению вещах — наподобие музыки сфер и неизведанной, недоступной человеку жизни в других измерениях, сосуществующей с нашей собственной. Роджерс частенько разглагольствовал о таких материях. Блуждающие искорки света в его погруженных во тьму глазах, казалось, были склонный воспринять чуждую, необычную систему форм и движения. Он часто размышлял об этих странных лучах, исходящих из неизмеримых глубин, которые сияют перед нами при полном отсутствии всякого земного света, но никогда не примечал, чтобы они вели себя так, как сейчас. В них не было безмятежной бесцельности обычных световых вспышек — здесь присутствовала некая воля и направленность, недоступные земному восприятию.
   Потом возникло чувство, что вокруг него происходит непонятное движение. Все окна и двери были плотно закрыты, и все же, вопреки царящей кругом неподвижности, Джонс ощущал некую неоднородность даже в самом покое воздушной сферы. Происходили какие-то неопределенные перемены давления — недостаточно ощутимые, чтобы предположить гадостные прикосновения невидимых простейших существ. Он испытывал также странный озноб. Все это начинало ему не нравится. Воздух отдавал привкусом соли, словно бы он был смешан с густо солеными подземными водами, и одновременно чувствовался легкий запах непередаваемой затхлости. Никогда днем он не замечал, чтобы восковые фигуры чем-нибудь пахли. Да и сейчас этот почти неуловимый привкус едва ли исходил от них. Он был ближе к запаху экспонатов в каком-нибудь естественно-историческом музее. Как ни странно, но в свете утверждений Роджерса, что его фигуры имеют не вполне искусственное происхождение, могло же случиться, что эти выдумки все же внушили самому Джонсу ложное обонятельное восприятие. Да, надо ставить предел собственному воображению — не его ли излишек и привел беднягу Роджерса к безумию?
   И все же унылое безлюдье этих мест становилось просто убийственным. Даже отдаленный бой часов, казалось, исходил из космических бездн. Мысль о космосе напомнила Джонсу о той немыслимой фотографии, которую днем показывал ему Роджерс — украшенный фантастической каменной резьбой зал с таинственным троном, являвшийся, по словам этого безумца, только малой частью руин трехмиллионнолетней давности, затерянных в недоступных безлюдных просторах Арктики. Возможно, Роджерс и побывал на Аляске, но эта фотография, без сомнения, не что иное, как искусственная имитация. Было бы нелепо признать все это за реальность, вместе с фантасмагорическими изображениями и ужасными символами. А эта чудовищная, как бы восседающая на троне фигура — что за болезненный полет фантазии! Джонс начал прикидывать, как далеко от него может сейчас находиться это жуткое восковое страшилище — возможно, оно хранится за той тяжелой дощатой дверью с висячим замком. Но ни к чему слишком много думать о восковом идоле. Разве этот зал не полон такими же штуковинами? Иные из них, наверное, не менее ужасны, чем это неведомое «Оно». А за тонкой холщовой занавеской, налево от него, расположена запретная часть зала с ее бредовыми фантомами и надписью «Только для взрослых».
   По мере того, как протекали одна четверть часа за другой, близость множества восковых фигур все неотвратимее действовала на нервы Джонса. Он знал музей настолько хорошо, что даже в полнейшей темноте не мог отделаться от всплывающих в памяти привычных образов. А темень эта и сама, похоже, обладала свойствами расцвечивать их весьма зловещими красками. Порой начинало казаться, что гильотина то и дело зловеще поскрипывает, а бородатое лицо Ландрю — убийцы пятидесяти своих жен — искажается в безмолвной угрозе. Из перерезанного горла мадам Демер будто бы исходил страдальческий стон, а безголовые, безногие жертвы расчленителя трупов пытались все ближе и ближе придвинуться на своих окровавленных обрубках. Джонс, в надежде, что страшные образы сами собой потускнеют в воображении, плотно прикрывал веки, но все было тщетно. Кроме того, стоило зажмурить глаза — и эти странные, поначалу безобидные узоры из световых пятен под веками становились зловеще вызывающими.
   Неожиданно для себя он стал вдруг пытаться удерживать в памяти ужасные образы восковых монстров, от которых только что мечтал отделаться, потому что они стали уступать место чему-то еще более жуткому. Помимо воли воображение его начало рисовать еще неведомые ему химерические чудовища, населяя ими самые темные углы зала, и эти бесформенные, мерзкие, ублюдочные порождения странным образом растекались, струились и ползли к нему, как к добыче, загоняемой в ловушку. Черный Тсатхоггуа переливал сам себя из жабоподобной готической горгульи в длиннейшую змеевидную кишку с тысячами рудиментарных ножек, и весь тянущийся, как резина, расправлял в сумраке чудовищные свои крылья, словно грозя прильнуть к непрошенному соглядатаю и задушить его... Джонс обхватил себя руками, чтобы удержаться от крика. Он чувствовал, что возвращается к давно забытым кошмарным видениям детства, и заставил себя использовать весь свой зрелый разум, чтобы не допустить эти фантомы в сознание. И это, как он обнаружил, возымело свое действие — настолько, чтобы он осмелился снова включить фонарик. И, как бы ни были страшны восковые фигуры в реальности, они не навевали сейчас такого ужаса, какой струился от них в кромешной тьме.
   Но и этого было недостаточно. Даже при свете фонаря Джонс не мог отделаться от впечатления, будто один из краев холщовой занавески, скрывавшей монструозную экспозицию «Только для взрослых», еле заметно, как бы украдкой, подрагивает. Он знал, что находится там, и затрепетал от ужаса. Воображение подсказывало ему очертания легендарного Йог-Сотота — то была лишь груда радужных шаров, но она всегда поражала посетителей музея своей зловещей многозначительностью. Что знаменовала собой эта проклятая косная масса, тянущаяся к нему и бьющаяся на своем пути о зыбкую преграду? Правее небольшая выпуклость на холсте обозначала острый рог Гнопх-Кеха, властного мифического существа из гренландских льдов, передвигавшегося, по преданию, то на двух, то на четырех, то на шести ногах. Желая изгнать все эти страхи из головы, Джонс решительно направился к самой жуткой части зала с включенным фонариком. Действительно, ни одно из его подозрений не имело под собой никакой почвы. И все же — разве и сейчас еще не шевелились, медленно и коварно, длинные лицевые щупальца великого Ктулху? Он знал и ранее, что они способны легко изгибаться, но не сознавал того, что даже слабого тока воздуха, вызванного его приближением, было достаточно, чтобы заставить их шевелиться.
   Вернувшись на место, он закрыл глаза, дав волю симметричным световым искоркам под веками творить худшее из того, на что они были способны. Далекие часы отбили один удар. Неужели всего лишь час ночи? Он направил луч фонарика на циферблат и убедился, что так оно и есть. Действительно, дождаться утра будет нелегко. Роджерс спустится сюда к восьми, немного раньше Орабоны. Где-то в другой части подвала, видимо, горел свет, но ни единый его луч не достигал сюда. Все окна здесь заложены кирпичом, и только три узкие щели выходили во двор. Да, он нашел себе недурное занятьице, нечего сказать!
   Теперь слух его, очевидно, оказался полностью во власти галлюцинаций — он мог бы поклясться, что слышит чью-то крадущуюся тяжкую поступь в рабочей комнате, за запертой на ключ дверью. Ну какое ему дело до той невыставленной восковой штуки, которую Роджерс именовал «Он»? Она пагубна по сути своей, она привела своего творца к безумию, и даже фотография ее способна была нагнать страху. Впрочем, ее еще не было в рабочей комнате; наверняка она помещалась за той запертой на висячий замок дверью. И шаги в соседней комнате, конечно, были игрой воображения.
   Но, похоже, кто-то уже поворачивает ключ в замке. Включив фонарик, он не увидел ничего, кроме старой шестифиленчатой двери в прежнем ее положении. Он снова попытался, закрыв глаза, спокойно погрузиться во мрак, но сейчас же последовала мучительная иллюзия негромкого скрипа — но на сей раз не гильотины. Кто-то медленно, осторожно открывал дверь, ведущую в рабочую комнату. Он удержал себя от крика. Довольно вскрикнуть раз, и он пропал. Теперь слышалось нечто вроде мягкого шарканья чьих-то ног по полу, и этот звук медленно приближался к нему. Нужно хранить самообладание. Разве не так он поступил, когда казалось, что те ужасные шарообразные глыбы пытаются приблизиться к нему? Шарканье, крадучись, подступало к нему все ближе, и его решимости настал предел. Он не закричал, он просто вытолкнул из себя вызывающий оклик:
   — Кто здесь? Кто ты? Что тебе нужно?
   Ответа не последовало, но шарканье все приближалось. Джонс не знал, чего он больше боялся — включить фонарик или оставаться в темноте, в то время, как нечто неизвестное все ближе подкрадывалось к нему. То, что происходило в эти мгновения, резко отличалось от уже пережитых ужасов. Пальцы его и горло спазматически сжимались. Молчать дальше было невозможно, а мучительное ожидание во мраке начинало становиться невыносимым из всех других вероятных состояний. Он снова вскрикнул истерически: «Остановись! Кто здесь?», одновременно дав вспыхнуть все проявляющим лучам фонарика. Но тут же, парализованный тем, что пришлось увидеть перед собой, выронил из рук фонарик и издал несколько пронзительных воплей.
   То, что подкрадывалось к нему во тьме, было гигантское черное существо — полуобезьяна, полунасекомое. Шкура его складками покрывала тело, а морщинистая, с мертвыми глазами, голова-рудимент раскачивалась, как у пьяного, из стороны в сторону. Передние его лапы с широко раздвинутыми когтями были протянуты вперед, а туловище напряжено в убийственно злонамеренной готовности в резком контрасте с полнейшим отсутствием какого-либо выражения на том, что можно было бы назвать лицом этого существа. Когда раздались вопли и вслед за тем мгновенно воцарилась темнота, оно рванулось вперед и в один миг распластало тело своей жертвы на полу. Сопротивления оказано не было, так как непрошеный свидетель ночных ужасов оказался в глубоком обмороке.
   Но, очевидно, обморок длился не более момента, потому что сознание вернулось к жертве, когда невероятное существо, все еще неуклюже, по-обезьяньи волокло ее сквозь мрак. Что заставило Джонса полностью очнуться — это звуки, производимые чудовищем. То был человеческий голос, и голос этот был знаком ему. Только одно живое существо могло произносить хриплые, лихорадочные восклицания, являвшие собой гимн вновь открытому чудовищному божеству.
   — Йе! Йе! — завывало оно. — Я иду, о Ран-Тегот, я иду к тебе с пищей. Ты долго ждал и питался скудно, но теперь получишь обещанное. Оно больше того, что ты ждал, это не Орабона, но одна из тех тварей рангом повыше, что сомневались в тебе. Ты произведешь его в ничто, ты выпьешь его кровь вместе с его сомнениями и тем самым сделаешься сильным. А потом он будет показан другим людям как свидетельство твоей славы... О Ран-Тегот, бесконечно великий и непобедимый, я твой раб и Верховный Жрец! Ты голоден, и я дам тебе пищу. Я прочел твои знаки и повел тебя к могуществу. Я буду питать тебя кровью, а ты меня — своей мощью... Йе! Шуб-Ниггурат! Священный Козел с Легионом младых!