Страница:
Чувство, похожее на страх, сопровождало мое одинокое бдение в первые послеполуночные часы я сказал одинокое , ибо тот, кто бодрствует в присутствии спящего воистину одинок; может быть, более одинок, чем ему кажется. Дядюшка тяжело дышал; шум дождя снаружи аккомпанировал его глубоким вдохам и выдохам, а дирижировал ими другой звук раздражающее капанье воды где-то далеко внутри, ибо в доме этом было отвратительно сыро даже в сухую погоду, а при таком ливне, как сегодня, его должно было просто затопить. При свете грибов и тусклых лучей, украдкой пробивавшихся с улицы сквозь занавешенные окна, я рассматривал старую кирпичную кладку стен. Когда от нездоровой атмосферы вокруг мне стало тошно, я приоткрыл дверь и некоторое время глядел вдоль улицы то в один, то в другой конец, лаская взгляд знакомыми пейзажами и вбирая грудью нормальный здоровый воздух. По-прежнему не произошло ничего такого, что могло бы вознаградить мое неусыпное бдение, и я непрерывно зевал, поддаваясь теперь уже усталости, а не страху.
Внезапно внимание мое было привлечено тем, как дядюшка заворочался во сне. Прежде, где-то под конец первого часа своего сна, он уже несколько раз беспокойно пошевелился на раскладушке; теперь же он не просто ворочался, но и довольно странно дышал неравномерно и со вздохами, как-то уж очень напоминавшими удушливые стоны. Посветив на него фонариком и обнаружив, что он повернулся ко мне спиной, я перешел на другую сторону раскладушки и снова включил фонарик, чтобы посмотреть, не стало ли ему плохо. И хотя то, что я увидел, было, в общем-то, пустяком, я пришел в немалое замешательство, причиной которому, вероятно, было то, что замеченное мною странное обстоятельство связалось в моем представлении со зловещим характером нашего местонахождения и миссии, поскольку само по себе оно не было ни пугающим, ни, тем более, сверхъестественным. А заключалось это обстоятельство всего-навсего в том, что лицо дядюшки наверное, под влиянием каких-то абсурдных сновидений, вызванных ситуацией, в которой мы находились, имело выражение нешуточного волнения, каковое, насколько я мог судить, было отнюдь ему не свойственно. Обычное выражение его лица отличалось самой добротой и тем спокойствием, которое присуще лицам всех благовоспитанных джентльменов; теперь же на нем отражалась борьба самых разнообразных чувств. Я думаю, что, в сущности, именно это разнообразие и встревожило меня больше всего. Дядя, который то хватал воздух ртом, то метался из стороны в сторону, широко открыв глаза, представлялся мне не одним, но многими людьми одновременно; казалось, он был странным образом чужим самому себе.
Потом он принялся бормотать, и меня неприятно поразил вид его рта и зубов. Поначалу я не мог разобрать слов, но потом — с ужасающей внезапностью — мне послышалось в них нечто такое, что сковало меня ледяным страхом, отпустившим меня лишь тогда, когда я вспомнил о широте эрудиции дядюшки и о тех бесконечных часах, которые он просиживал над переводами статей по антропологи и древностям из Revue des Deux Mondes . Да! почтенный Илайхью Уиппл бормотал по-французски, и те немногие фразы, что мне удалось различить, похоже, относились к жутчайшим из мифов, когда-либо переведенных им из известного парижского журнала.
Неожиданно пот выступил на лбу спящего, и он резко подскочил, наполовину проснувшись. Нечленораздельная французская речь сменилась восклицаниями на английском, и грубый голос взбудораженно выкрикивал: Задыхаюсь, задыхаюсь! Потом, когда настало окончательное пробуждение и волнения на дядином лице улеглись, он схватил меня за руку и поведал мне содержание своего сна, об истинном смысле которого я мог только догадываться с суеверным страхом!
По словам дяди, все началось с цепочки довольно заурядных снов, а завершилось видением настолько странного характера, что его невозможно было отнести ни к чему из когда-либо им прочитанного. Видение это было одновременно и от мира, и не от мира сего: какая-то геометрическая неразбериха, где элементы знакомых вещей выступали в самых необычных и сбивающих с толку сочетаниях; причудливый хаос кадров, наложенных один на другой; некий монтаж, в котором пространственные и временные устои разрушались и снова восстанавливались самым нелогичным образом. Из этого калейдоскопического водоворота фантасмагорических образов иногда выплывали своего рода фотоснимки, если можно воспользоваться этим термином, фотоснимки исключительно резкие, но, в то же время, необъяснимо разнородные. Был момент, когда дядюшке представилось, будто он лежит в глубокой яме с неровными краями, окруженной множеством хмурых людей в треуголках со свисающими из-под них беспорядочными прядями волос, и люди эти взирают на него весьма неодобрительно. Потом он снова очутился во внутренних покоях какого-то дома по всем признакам, очень старого однако детали интерьера и жильцы непрерывно видоизменялись, и он никак не мог уловить точного очертания лиц, мебели и даже самого помещения, ибо двери и окна, похоже, пребывали в состоянии столь же непрерывного изменения, как и предметы, более подвижные по натуре. Но уж совсем нелепо, нелепо до ужаса (недаром дядя рассказывал об этом едва ли не с робостью, как будто он допускал мысль, что ему не поверят) прозвучало его заявление, что, якобы, многие из лиц несли на себе черты явного фамильного сходства с Гаррисами. Самое интересное, что дядюшкин сон сопровождался ощущением удушья, как будто некое всеобъемлющее присутствие распространило себя на все его тело и пыталось овладеть его жизненными процессами. Я содрогнулся при мысли о той борьбе, какую этот организм, изрядно изношенный за восемь десятков с лишним лет непрерывного функционирования, должен был вести с неведомыми силами, представляющими серьезную опасность и для более молодого и крепкого тела. Однако уже в следующую минуту я подумал о том, что это всего лишь сон и ничего больше, и что все эти неприятные видения были обусловлены не чем иным, как влияними на моего дядю тех исследований и предположений, которыми в последнее время были заняты наши с ним умы в ущерб всему остальному.
Беседа с дядюшкой развлекла меня и развеяла ощущения странности происходящего; не в силах сопротивляться зевоте, я воспользовался своим правом отойти ко сну. Дядя выглядел очень бодрым и охотно приступил к дежурству, несмотря на то, что кошмар разбудил его задолго до того, как истекли его законные два часа. Я мгновенно забылся, и вскоре меня атаковали видения самого обескураживающего свойства. Прежде всего меня охватило чувство беспредельного, вселенского одиночества; враждебные силы вздымались со всех сторон и бились в стены моей темницы. Я лежал связанный по рукам и ногам, во рту у меня был кляп. Глумливые вопли миллионов глоток, жаждущих моей крови, доносились до меня из отдаления, перекликаясь эхом. Лицо дяди предстало предо мной, пробуждая еще менее приятные ассоциации, нежели в часы бодрствования, и я помню, как несколько раз силился закричать, но не смог. Одним словом, приятного отдыха у меня не вышло, и в первую секунду я даже не пожалел о том пронзительном, эхом отдавшемся крике, который проложил себе путь сквозь барьеры сновидений и одним махом вернул меня в трезвое и ясное состояние бодрствования, в котором каждый из реально существовавших предметов перед моими глазами выступил с более, чем естественными, отчетливостью и натуральностью.
Внезапно внимание мое было привлечено тем, как дядюшка заворочался во сне. Прежде, где-то под конец первого часа своего сна, он уже несколько раз беспокойно пошевелился на раскладушке; теперь же он не просто ворочался, но и довольно странно дышал неравномерно и со вздохами, как-то уж очень напоминавшими удушливые стоны. Посветив на него фонариком и обнаружив, что он повернулся ко мне спиной, я перешел на другую сторону раскладушки и снова включил фонарик, чтобы посмотреть, не стало ли ему плохо. И хотя то, что я увидел, было, в общем-то, пустяком, я пришел в немалое замешательство, причиной которому, вероятно, было то, что замеченное мною странное обстоятельство связалось в моем представлении со зловещим характером нашего местонахождения и миссии, поскольку само по себе оно не было ни пугающим, ни, тем более, сверхъестественным. А заключалось это обстоятельство всего-навсего в том, что лицо дядюшки наверное, под влиянием каких-то абсурдных сновидений, вызванных ситуацией, в которой мы находились, имело выражение нешуточного волнения, каковое, насколько я мог судить, было отнюдь ему не свойственно. Обычное выражение его лица отличалось самой добротой и тем спокойствием, которое присуще лицам всех благовоспитанных джентльменов; теперь же на нем отражалась борьба самых разнообразных чувств. Я думаю, что, в сущности, именно это разнообразие и встревожило меня больше всего. Дядя, который то хватал воздух ртом, то метался из стороны в сторону, широко открыв глаза, представлялся мне не одним, но многими людьми одновременно; казалось, он был странным образом чужим самому себе.
Потом он принялся бормотать, и меня неприятно поразил вид его рта и зубов. Поначалу я не мог разобрать слов, но потом — с ужасающей внезапностью — мне послышалось в них нечто такое, что сковало меня ледяным страхом, отпустившим меня лишь тогда, когда я вспомнил о широте эрудиции дядюшки и о тех бесконечных часах, которые он просиживал над переводами статей по антропологи и древностям из Revue des Deux Mondes . Да! почтенный Илайхью Уиппл бормотал по-французски, и те немногие фразы, что мне удалось различить, похоже, относились к жутчайшим из мифов, когда-либо переведенных им из известного парижского журнала.
Неожиданно пот выступил на лбу спящего, и он резко подскочил, наполовину проснувшись. Нечленораздельная французская речь сменилась восклицаниями на английском, и грубый голос взбудораженно выкрикивал: Задыхаюсь, задыхаюсь! Потом, когда настало окончательное пробуждение и волнения на дядином лице улеглись, он схватил меня за руку и поведал мне содержание своего сна, об истинном смысле которого я мог только догадываться с суеверным страхом!
По словам дяди, все началось с цепочки довольно заурядных снов, а завершилось видением настолько странного характера, что его невозможно было отнести ни к чему из когда-либо им прочитанного. Видение это было одновременно и от мира, и не от мира сего: какая-то геометрическая неразбериха, где элементы знакомых вещей выступали в самых необычных и сбивающих с толку сочетаниях; причудливый хаос кадров, наложенных один на другой; некий монтаж, в котором пространственные и временные устои разрушались и снова восстанавливались самым нелогичным образом. Из этого калейдоскопического водоворота фантасмагорических образов иногда выплывали своего рода фотоснимки, если можно воспользоваться этим термином, фотоснимки исключительно резкие, но, в то же время, необъяснимо разнородные. Был момент, когда дядюшке представилось, будто он лежит в глубокой яме с неровными краями, окруженной множеством хмурых людей в треуголках со свисающими из-под них беспорядочными прядями волос, и люди эти взирают на него весьма неодобрительно. Потом он снова очутился во внутренних покоях какого-то дома по всем признакам, очень старого однако детали интерьера и жильцы непрерывно видоизменялись, и он никак не мог уловить точного очертания лиц, мебели и даже самого помещения, ибо двери и окна, похоже, пребывали в состоянии столь же непрерывного изменения, как и предметы, более подвижные по натуре. Но уж совсем нелепо, нелепо до ужаса (недаром дядя рассказывал об этом едва ли не с робостью, как будто он допускал мысль, что ему не поверят) прозвучало его заявление, что, якобы, многие из лиц несли на себе черты явного фамильного сходства с Гаррисами. Самое интересное, что дядюшкин сон сопровождался ощущением удушья, как будто некое всеобъемлющее присутствие распространило себя на все его тело и пыталось овладеть его жизненными процессами. Я содрогнулся при мысли о той борьбе, какую этот организм, изрядно изношенный за восемь десятков с лишним лет непрерывного функционирования, должен был вести с неведомыми силами, представляющими серьезную опасность и для более молодого и крепкого тела. Однако уже в следующую минуту я подумал о том, что это всего лишь сон и ничего больше, и что все эти неприятные видения были обусловлены не чем иным, как влияними на моего дядю тех исследований и предположений, которыми в последнее время были заняты наши с ним умы в ущерб всему остальному.
Беседа с дядюшкой развлекла меня и развеяла ощущения странности происходящего; не в силах сопротивляться зевоте, я воспользовался своим правом отойти ко сну. Дядя выглядел очень бодрым и охотно приступил к дежурству, несмотря на то, что кошмар разбудил его задолго до того, как истекли его законные два часа. Я мгновенно забылся, и вскоре меня атаковали видения самого обескураживающего свойства. Прежде всего меня охватило чувство беспредельного, вселенского одиночества; враждебные силы вздымались со всех сторон и бились в стены моей темницы. Я лежал связанный по рукам и ногам, во рту у меня был кляп. Глумливые вопли миллионов глоток, жаждущих моей крови, доносились до меня из отдаления, перекликаясь эхом. Лицо дяди предстало предо мной, пробуждая еще менее приятные ассоциации, нежели в часы бодрствования, и я помню, как несколько раз силился закричать, но не смог. Одним словом, приятного отдыха у меня не вышло, и в первую секунду я даже не пожалел о том пронзительном, эхом отдавшемся крике, который проложил себе путь сквозь барьеры сновидений и одним махом вернул меня в трезвое и ясное состояние бодрствования, в котором каждый из реально существовавших предметов перед моими глазами выступил с более, чем естественными, отчетливостью и натуральностью.
5
Укладываясь спать, я повернулся к дяде спиной, и теперь, в это мгновение внезапного пробуждения, увидел только уличную дверь, окно ближе к северу и стены, пол и потолок в северной части комнаты; все это запечатлелось в моем сознании с неестественной яркостью, словно сработала фотовспышка, по той причине, что я увидел все это при свете несравнимо более ярком, нежели свечение грибов или мерцание уличных фонарей. Свет этот не только не был сильным, но даже более или менее сносным; при нем невозможно было бы, скажем, читать обычную книгу, и все же его хватило на то, что я и раскладушка отбрасывали тени. Кроме того, он обладал неким желтоватым проникающим качеством, каковое заставляло подумать о вещах куда более могущественных, нежели простая яркость света. Я осознал это с какой-то нездоровой ясностью, несмотря на то, что еще два моих чувства подвергались самой яростной атаке. Ибо в ушах моих продолжали звенеть отзвуки ужасающего вопля, а нюх мой страдал от зловония, заполнявшего собой все вокруг. Мой ум, не менее настороженный и бдительный, нежели чувства, сразу осознал, что происходит нечто исключительно необычайное; почти автоматически я вскочил и повернулся, чтобы схватить орудия истребления, которые мы оставили нацеленными на гнездо плесени перед очагом. Поворачиваясь, я заранее боялся того, что мне, возможно, пришлось бы там увидеть ибо разбудивший меня крик явно исходил из уст моего дядюшки, а, кроме того, я до сих пор не знал, от какой опасности мне придется его и себя защищать.
Однако то, что я увидел, превзошло худшие из моих опасений. Существуют ужасы ужасов, и это было одно из тех средоточий вселенского кошмара, которые природа приберегает лишь для немногих проклятых и несчастных. Из одолеваемой грибами земли извергалось парообразное трупное свечение, желтое и болезненное; оно кипело и пузырилось, струилось и плескалось, образуя гигантскую фигуру с расплывчатыми очертаниями получеловека-полумонстра; сквозь него я различал дымоход и очаг. Оно все состояло из глаз хищных и дразнящих, а морщинистая, как у насекомого, голова истончалась в струйку, которая зловонно вилась и клубилась и, наконец, исчезала в недрах дымохода. И хотя я видел все это своими глазами, лишь намного позже, напряженно припоминая, я сумел более или менее четко восстановить дьявольские контуры фигуры. Тогда же она была для меня не более, чем бурлящим, слабо фосфоресцирующим облаком, отвратительным до безобразия облаком, которое обволакивало и размягчало до состояния омерзительной пластичности некий объект, к коему было устремлено все мое внимание. Ибо объект этот был не чем иным, как моим дядей, почтенным Илайхью Уилпом; с чертами лица чернеющими и постепенно сходящими на нет, он скалился, невнятно и злобно бормоча, и протягивал ко мне свои когтистые сочащиеся лапы, желая разорвать меня на части в той дикой злобе, которую принес с собой сюда этот ужас.
Только дисциплина спасла меяя от безумия. Готовясь загодя к критическому моменту, я психологически муштровал себя, и меня выручила одна слепая выучка. Понимая, что бурлящее предо мною зло это явно не та субстанция, на которую можно воздействовать огнем или химическими веществами, я оставил без внимания огнемет, маячивший по правую руку от меня, и включив аппарат с трубкой Крукса, навел на развернувшуюся передо мной сцену не знающего времени святотатства сильнейшее из эфирных излучений, когда-либо исторгнутых искусством человеческим из недр и токов естества. Образовалась синеватая дымка, раздались оглушительные шипение и треск, и желтоватое свечение как будто стало тускнеть, но уже в следующее мгновение я убедился в том, что потускнение это кажущееся и что волны из моего аппарата не произвели абсолютно никакого эффекта.
Потом, в самый разгар этого демонического зрелища, глазам моим предстала новая порция ужаса, исторгшая вопли из моей глотки и заставившая меня броситься, тыкаясь и спотыкаясь, по направлению к незапертой двери на тихую и безопасную улицу; броситься, не думая о том, какие, быть может, кошмарные вещи я выпускаю в мир и уж тем более о том, какие суждения и вердикты соотечественников я навлекаю на свою бедную голову. Случилось же следующее: в той тусклой смеси желтого и голубого внешний вид моего дяди претерпел как бы некое тошнотворное разжижение, сущность которого исключает возможность какого бы то ни было описания; достаточно сказать, что по ходу этого процесса на испаряющемся лице дядюшки происходила такая сумасшедшая смена идентичностей, какая могла бы прийти в голову лишь безумцу. Он бил одновременно и чертом и толпой, и склепом и карнавальным шествием. В неровном и неоднородном свете желеобразное лицо его приобретало десятки, сотни, тысячи образов; дьявольски скалясь, оно оплывало, как тающий воск, и принимало на себя многочисленные карикатурные личины личины причудливые и в то же время знакомые.
Я видел фамильные черты Гаррисов мужские и женские, взрослые и детские, и черты многих других людей старческие и юношеские, грубые и утонченные, знакомые и незнакомые. На мгновение мелькнула скверная подделка под миниатюру с изображением несчастной Роуби Гаррис, которую мне доводилось лицезреть в школе при Музее Графики, а в другой раз мне показалось, что я различил худощавый облик Мерси Декстер, такой, каким я его помнил по портрету в доме Кэррингтона Гарриса. Все это выглядело чудовищно сверх всякой меры, и вплоть до самого конца когда уже совсем вблизи от поганого пола с образующейся на нем лужицей зеленоватой слизи замелькала курьезная мешанина из лиц прислуги и младенцев до самого конца мне казалось, что видоизменяющиеся черты боролись между собой и пытались сложиться в облик, напоминающий добродушную физиономию моего дяди. Я тешу себя мыслью, что он тогда еще существовал и пытался попрощаться со мной. Мне помниться также, что и я, собираясь покинуть дом, прошептал, запинаясь, запекшимися губами слова прощания; едкая струйка пара проследовала за мной в открытую дверь на орошаемую ливнем прохожую часть.
Остальное помню смутно и, вспоминая, трепещу. Не только на умытой дождем улице, но и в целом свете не было ни единой души, которой бы я осмелился поведать о случившемся. Без всякой цели я брел на юг и, миновав Университетскую горку и библиотеку, спустился по Хопкинс-стрит, перешел через мост и очутился в деловой части города с ее высотными зданиями, среди которых я почувствовал себя в безопасности; казалось, они защищают меня, подобно тому как и вообще все продукты современной цивилизации защищают мир от вредности старины с ее чудесами и тайнами. Сырая блеклая заря занялась на востоке, обнажив допотопный холм с его старинными крышами куда меня звал мой долг, оставшийся невыполненным. И я направился туда до нитки вымокший, без шляпы, оторопев от утреннего света и вошел в ту страшную дверь на Бенефит-стрит, которую я оставил распахнутой настежь; так она и висела там, задавая загадку рано встающим жильцам, с которыми я не посмел заговорить. Слизи не было она вся ушла в поры земляного пола. Не осталось и следа от той гигантской скрюченной фигуры из селитры перед очагом. Беглым взглядом я окинул раскладушку, стулья, механизмы, свой забытый головной убор и светлую соломенную шляпу дядюшки. Оторопь владела всем моим существом, и я с трудом пытался вспомнить, что было во сне и что на самом деле. Мало-помалу ко мне возвращалось сознание, и вскоре я уже твердо знал, что наяву я был свидетелем вещей куда более ужасных, нежели во сне. Усевшись, я попытался осознать происшедшее в пределах здравого смысла и найти способ уничтожить этот ужас, если, конечно, он был реальным. Это явно не было ни материей, ни эфиром и ни чем-либо другим из того, что доступно мысли смертного. Чем же еще могло оно быть, если не какой-то диковинной эманацией, какими-то вампирическими парами вроде тех, о которых эксетерские селяне рассказывают, будто они порою таятся в кладбищенских недрах? Кажется, я нашел ключ к разгадке и снова принялся разглядывать тот участок пола перед очагом, где плесень и селитра принимали такие необычные формы. Через десять минут в голове моей созрело решение, и, прихватив с собой шляпу, я ринулся домой. Там я принял ванну, плотно закусил и заказал по телефону кирку, мотыгу, лопату, армейский респиратор и шесть бутылей серной кислоты; все это должно было быть доставлено завтра утром к двери в подвал страшного дома по Бенефит-стрит. Потом я попытался заснуть, но безуспешно, и провел оставшиеся часы за чтением и сочинением глупых стишков, что помогало мне развеять мрачные мысли.
На следующее утро в одиннадцать часов я приступил к рытью. Погода стояла солнечная, чему я был несказанно рад. Я был по-прежнему один, ибо как бы я ни страшился того, что искал, рассказать о случившемся кому-нибудь постороннему казалось мне еще страшнее. Позднее, правда, я поведал обо всем Гаррису, но я это сделал только по необходимости, и, кроме того, он сам был немало наслышан о странностях страшного дома от пожилых людей и потому был скорее склонен верить, чем отрицать. Ворочая комья черной вонючей земли, рассекая лопатой на части белесую грибковую поросль, из которой тут же начинал сочиться желтоватый вязкий гной, я трепетал от нетерпения и страха: кто знает, что я найду там, в глубине? Недра земные хранят тайны, которых человечеству лучше не знать, и меня, похоже, ждала одна из них.
Мои руки заметно тряслись, но я упорно продолжал копать и вскоре стоял в уже довольно широкой яме, вырытой собственными руками. По мере углубления отверстия, ширина которого составляла примерно шесть футов, тяжелый запах нарастал, и я более не сомневался в том, что мне не избежать контакта с исчадием ада, выделения которого были бичом этого дома в течение полутора столетий с лишком. Мне не терпелось узнать, как оно выглядит каковы его форма и состав, и до какой толщины отъелось оно на дармовой жизненной силе за многие века. Чувствуя, что дело близится к развязке, я выбрался из ямы, разбросал и разровнял накопившуюся кучу земли и разместил по краям ямы с двух сторон от себя огромные бутыли с кислотой так, чтобы в случае необходимости можно было опорожнить их быстро одну за другой в образовавшуюся скважину. Потом я снова взялся за работу и на этот раз сваливал землю не куда попало, а только по обе другие стороны ямы; работа пошла медленнее, а вонь усилилась настолько, что мне пришлось надеть респиратор. Сознавая свою близость к неведомому, таившемуся у меня под ногами, я едва сохранял присутствие духа.
Внезапно лопата моя вошла во что-то не столь твердое, как земля. Я вздрогнул и сделал было первое движение к тому, чтобы выкарабкаться из ямы, края которой уже доходили мне до самого горла. Однако я взял себя в руки и, стиснув зубы, соскреб немного земли при свете своего карманного фонаря. Показалась какая-то поверхность, тусклая и гладкая, что-то вроде полупротухшего свернувшегося студня с претензией на прозрачность. Я поскреб еще немного и увидел, что он имеет форму. В одном месте был просвет там часть обнаруженной мной субстанции загибалась. Обнажилась довольно обширная область почти цилидрической формы; все это напоминало громадную гибкую бело-голубую дымовую трубу, свернутую вдвое, при этом в самом широком месте диаметр ее достигал двух футов. Еще несколько скребков и я пулей вылетел из ямы, чтобы быть как можно дальше от этой мерзости; не останавливаясь, в каком-то исступлении, одну за другой я накренял громадные бутыли и низвергал их едкое содержимое в эту зияющую бездну, на ту невообразимую аномалию, чей колоссальный локоть мне только что довелось лицезреть.
Ослепительный вихрь зеленовато-желтого пара, каскадом извергавшийся из глубины, никогда не изгладится из моей памяти. И по сию пору обитатели холма поминают о желтом дне, когда отвратительные тлетворные пары воздымались над рекой Провиденс в том месте, куда сбрасывают фабричные отходы, и только мне одному ведомо, как они обманываются относительно истинного источника этих паров. Рассказывают также о чудовищном реве, сопровождавшем этот выброс и доносившемся, вероятно, из какой-то поврежденной водопроводной трубы или подземного газопровода, но и здесь я мог бы поправить молву, если бы только осмелился. У меня нет слов, чтобы описать весь этот ужас, и я до сих пор не могу понять, почему я остался жив. Я лишился чувств сразу после того, как опустошил четвертую емкость, которой я был вынужден воспользоваться, когда пары стали проникать через мой респиратор. Очнувшись, я увидел, что яма более не испускает пара.
Две оставшиеся бутыли я опорожнил без всякого видимого результата, и тогда мне стало ясно, что яму можно засыпать. Я работал до глубокой ночи, но зато ужас покинул дом навсегда. Сырость в подвале была уже не такой затхлой, а диковинные грибы высохли и превратились в безобидный грязновато-серый порошок, раскинувшийся по полу, как пепел. Один из глубочайших ужасов земных сгинул навеки, и если есть на свете ад, то в тот день он, наконец-то, принял в свое лоно грешную душу богомерзкого существа. Когда последняя порция земли шлепнулась с моей лопаты вниз, я пролил первую из неподдельных слез, в дань памяти своего любимого дядюшки.
Когда наступила весна, в саду на бугре, где стоял страшный дом, не взошли ни блеклая трава, ни причудливые сорняки, и через некотооое время Кэррингтон Гаррис благополучно сдал дом нанимателям. Это место по-прежнему овеяно для меня тайной, но самая таинственность его меня пленяет, и нынешнее чувство облегчения наверняка смешается со странной горечью когда этот дом снесут, а вместо него воздвигнут какой-нибудь модный магазин или вульгарное жилое здание. Старые голые деревья в саду стали приносить маленькие сладкие яблоки, и в прошлом году птицы впервые свили себе гнездо среди их причудливых ветвей.
Однако то, что я увидел, превзошло худшие из моих опасений. Существуют ужасы ужасов, и это было одно из тех средоточий вселенского кошмара, которые природа приберегает лишь для немногих проклятых и несчастных. Из одолеваемой грибами земли извергалось парообразное трупное свечение, желтое и болезненное; оно кипело и пузырилось, струилось и плескалось, образуя гигантскую фигуру с расплывчатыми очертаниями получеловека-полумонстра; сквозь него я различал дымоход и очаг. Оно все состояло из глаз хищных и дразнящих, а морщинистая, как у насекомого, голова истончалась в струйку, которая зловонно вилась и клубилась и, наконец, исчезала в недрах дымохода. И хотя я видел все это своими глазами, лишь намного позже, напряженно припоминая, я сумел более или менее четко восстановить дьявольские контуры фигуры. Тогда же она была для меня не более, чем бурлящим, слабо фосфоресцирующим облаком, отвратительным до безобразия облаком, которое обволакивало и размягчало до состояния омерзительной пластичности некий объект, к коему было устремлено все мое внимание. Ибо объект этот был не чем иным, как моим дядей, почтенным Илайхью Уилпом; с чертами лица чернеющими и постепенно сходящими на нет, он скалился, невнятно и злобно бормоча, и протягивал ко мне свои когтистые сочащиеся лапы, желая разорвать меня на части в той дикой злобе, которую принес с собой сюда этот ужас.
Только дисциплина спасла меяя от безумия. Готовясь загодя к критическому моменту, я психологически муштровал себя, и меня выручила одна слепая выучка. Понимая, что бурлящее предо мною зло это явно не та субстанция, на которую можно воздействовать огнем или химическими веществами, я оставил без внимания огнемет, маячивший по правую руку от меня, и включив аппарат с трубкой Крукса, навел на развернувшуюся передо мной сцену не знающего времени святотатства сильнейшее из эфирных излучений, когда-либо исторгнутых искусством человеческим из недр и токов естества. Образовалась синеватая дымка, раздались оглушительные шипение и треск, и желтоватое свечение как будто стало тускнеть, но уже в следующее мгновение я убедился в том, что потускнение это кажущееся и что волны из моего аппарата не произвели абсолютно никакого эффекта.
Потом, в самый разгар этого демонического зрелища, глазам моим предстала новая порция ужаса, исторгшая вопли из моей глотки и заставившая меня броситься, тыкаясь и спотыкаясь, по направлению к незапертой двери на тихую и безопасную улицу; броситься, не думая о том, какие, быть может, кошмарные вещи я выпускаю в мир и уж тем более о том, какие суждения и вердикты соотечественников я навлекаю на свою бедную голову. Случилось же следующее: в той тусклой смеси желтого и голубого внешний вид моего дяди претерпел как бы некое тошнотворное разжижение, сущность которого исключает возможность какого бы то ни было описания; достаточно сказать, что по ходу этого процесса на испаряющемся лице дядюшки происходила такая сумасшедшая смена идентичностей, какая могла бы прийти в голову лишь безумцу. Он бил одновременно и чертом и толпой, и склепом и карнавальным шествием. В неровном и неоднородном свете желеобразное лицо его приобретало десятки, сотни, тысячи образов; дьявольски скалясь, оно оплывало, как тающий воск, и принимало на себя многочисленные карикатурные личины личины причудливые и в то же время знакомые.
Я видел фамильные черты Гаррисов мужские и женские, взрослые и детские, и черты многих других людей старческие и юношеские, грубые и утонченные, знакомые и незнакомые. На мгновение мелькнула скверная подделка под миниатюру с изображением несчастной Роуби Гаррис, которую мне доводилось лицезреть в школе при Музее Графики, а в другой раз мне показалось, что я различил худощавый облик Мерси Декстер, такой, каким я его помнил по портрету в доме Кэррингтона Гарриса. Все это выглядело чудовищно сверх всякой меры, и вплоть до самого конца когда уже совсем вблизи от поганого пола с образующейся на нем лужицей зеленоватой слизи замелькала курьезная мешанина из лиц прислуги и младенцев до самого конца мне казалось, что видоизменяющиеся черты боролись между собой и пытались сложиться в облик, напоминающий добродушную физиономию моего дяди. Я тешу себя мыслью, что он тогда еще существовал и пытался попрощаться со мной. Мне помниться также, что и я, собираясь покинуть дом, прошептал, запинаясь, запекшимися губами слова прощания; едкая струйка пара проследовала за мной в открытую дверь на орошаемую ливнем прохожую часть.
Остальное помню смутно и, вспоминая, трепещу. Не только на умытой дождем улице, но и в целом свете не было ни единой души, которой бы я осмелился поведать о случившемся. Без всякой цели я брел на юг и, миновав Университетскую горку и библиотеку, спустился по Хопкинс-стрит, перешел через мост и очутился в деловой части города с ее высотными зданиями, среди которых я почувствовал себя в безопасности; казалось, они защищают меня, подобно тому как и вообще все продукты современной цивилизации защищают мир от вредности старины с ее чудесами и тайнами. Сырая блеклая заря занялась на востоке, обнажив допотопный холм с его старинными крышами куда меня звал мой долг, оставшийся невыполненным. И я направился туда до нитки вымокший, без шляпы, оторопев от утреннего света и вошел в ту страшную дверь на Бенефит-стрит, которую я оставил распахнутой настежь; так она и висела там, задавая загадку рано встающим жильцам, с которыми я не посмел заговорить. Слизи не было она вся ушла в поры земляного пола. Не осталось и следа от той гигантской скрюченной фигуры из селитры перед очагом. Беглым взглядом я окинул раскладушку, стулья, механизмы, свой забытый головной убор и светлую соломенную шляпу дядюшки. Оторопь владела всем моим существом, и я с трудом пытался вспомнить, что было во сне и что на самом деле. Мало-помалу ко мне возвращалось сознание, и вскоре я уже твердо знал, что наяву я был свидетелем вещей куда более ужасных, нежели во сне. Усевшись, я попытался осознать происшедшее в пределах здравого смысла и найти способ уничтожить этот ужас, если, конечно, он был реальным. Это явно не было ни материей, ни эфиром и ни чем-либо другим из того, что доступно мысли смертного. Чем же еще могло оно быть, если не какой-то диковинной эманацией, какими-то вампирическими парами вроде тех, о которых эксетерские селяне рассказывают, будто они порою таятся в кладбищенских недрах? Кажется, я нашел ключ к разгадке и снова принялся разглядывать тот участок пола перед очагом, где плесень и селитра принимали такие необычные формы. Через десять минут в голове моей созрело решение, и, прихватив с собой шляпу, я ринулся домой. Там я принял ванну, плотно закусил и заказал по телефону кирку, мотыгу, лопату, армейский респиратор и шесть бутылей серной кислоты; все это должно было быть доставлено завтра утром к двери в подвал страшного дома по Бенефит-стрит. Потом я попытался заснуть, но безуспешно, и провел оставшиеся часы за чтением и сочинением глупых стишков, что помогало мне развеять мрачные мысли.
На следующее утро в одиннадцать часов я приступил к рытью. Погода стояла солнечная, чему я был несказанно рад. Я был по-прежнему один, ибо как бы я ни страшился того, что искал, рассказать о случившемся кому-нибудь постороннему казалось мне еще страшнее. Позднее, правда, я поведал обо всем Гаррису, но я это сделал только по необходимости, и, кроме того, он сам был немало наслышан о странностях страшного дома от пожилых людей и потому был скорее склонен верить, чем отрицать. Ворочая комья черной вонючей земли, рассекая лопатой на части белесую грибковую поросль, из которой тут же начинал сочиться желтоватый вязкий гной, я трепетал от нетерпения и страха: кто знает, что я найду там, в глубине? Недра земные хранят тайны, которых человечеству лучше не знать, и меня, похоже, ждала одна из них.
Мои руки заметно тряслись, но я упорно продолжал копать и вскоре стоял в уже довольно широкой яме, вырытой собственными руками. По мере углубления отверстия, ширина которого составляла примерно шесть футов, тяжелый запах нарастал, и я более не сомневался в том, что мне не избежать контакта с исчадием ада, выделения которого были бичом этого дома в течение полутора столетий с лишком. Мне не терпелось узнать, как оно выглядит каковы его форма и состав, и до какой толщины отъелось оно на дармовой жизненной силе за многие века. Чувствуя, что дело близится к развязке, я выбрался из ямы, разбросал и разровнял накопившуюся кучу земли и разместил по краям ямы с двух сторон от себя огромные бутыли с кислотой так, чтобы в случае необходимости можно было опорожнить их быстро одну за другой в образовавшуюся скважину. Потом я снова взялся за работу и на этот раз сваливал землю не куда попало, а только по обе другие стороны ямы; работа пошла медленнее, а вонь усилилась настолько, что мне пришлось надеть респиратор. Сознавая свою близость к неведомому, таившемуся у меня под ногами, я едва сохранял присутствие духа.
Внезапно лопата моя вошла во что-то не столь твердое, как земля. Я вздрогнул и сделал было первое движение к тому, чтобы выкарабкаться из ямы, края которой уже доходили мне до самого горла. Однако я взял себя в руки и, стиснув зубы, соскреб немного земли при свете своего карманного фонаря. Показалась какая-то поверхность, тусклая и гладкая, что-то вроде полупротухшего свернувшегося студня с претензией на прозрачность. Я поскреб еще немного и увидел, что он имеет форму. В одном месте был просвет там часть обнаруженной мной субстанции загибалась. Обнажилась довольно обширная область почти цилидрической формы; все это напоминало громадную гибкую бело-голубую дымовую трубу, свернутую вдвое, при этом в самом широком месте диаметр ее достигал двух футов. Еще несколько скребков и я пулей вылетел из ямы, чтобы быть как можно дальше от этой мерзости; не останавливаясь, в каком-то исступлении, одну за другой я накренял громадные бутыли и низвергал их едкое содержимое в эту зияющую бездну, на ту невообразимую аномалию, чей колоссальный локоть мне только что довелось лицезреть.
Ослепительный вихрь зеленовато-желтого пара, каскадом извергавшийся из глубины, никогда не изгладится из моей памяти. И по сию пору обитатели холма поминают о желтом дне, когда отвратительные тлетворные пары воздымались над рекой Провиденс в том месте, куда сбрасывают фабричные отходы, и только мне одному ведомо, как они обманываются относительно истинного источника этих паров. Рассказывают также о чудовищном реве, сопровождавшем этот выброс и доносившемся, вероятно, из какой-то поврежденной водопроводной трубы или подземного газопровода, но и здесь я мог бы поправить молву, если бы только осмелился. У меня нет слов, чтобы описать весь этот ужас, и я до сих пор не могу понять, почему я остался жив. Я лишился чувств сразу после того, как опустошил четвертую емкость, которой я был вынужден воспользоваться, когда пары стали проникать через мой респиратор. Очнувшись, я увидел, что яма более не испускает пара.
Две оставшиеся бутыли я опорожнил без всякого видимого результата, и тогда мне стало ясно, что яму можно засыпать. Я работал до глубокой ночи, но зато ужас покинул дом навсегда. Сырость в подвале была уже не такой затхлой, а диковинные грибы высохли и превратились в безобидный грязновато-серый порошок, раскинувшийся по полу, как пепел. Один из глубочайших ужасов земных сгинул навеки, и если есть на свете ад, то в тот день он, наконец-то, принял в свое лоно грешную душу богомерзкого существа. Когда последняя порция земли шлепнулась с моей лопаты вниз, я пролил первую из неподдельных слез, в дань памяти своего любимого дядюшки.
Когда наступила весна, в саду на бугре, где стоял страшный дом, не взошли ни блеклая трава, ни причудливые сорняки, и через некотооое время Кэррингтон Гаррис благополучно сдал дом нанимателям. Это место по-прежнему овеяно для меня тайной, но самая таинственность его меня пленяет, и нынешнее чувство облегчения наверняка смешается со странной горечью когда этот дом снесут, а вместо него воздвигнут какой-нибудь модный магазин или вульгарное жилое здание. Старые голые деревья в саду стали приносить маленькие сладкие яблоки, и в прошлом году птицы впервые свили себе гнездо среди их причудливых ветвей.